Беседа с Владимиром Заманским и Наталией Климовой <br><span class="bg_bpub_book_author">Владимир Заманский, Наталия Климова</span>

Беседа с Владимиром Заманским и Наталией Климовой
Владимир Заманский, Наталия Климова

Дар творчества – это дар Божий

Владимир Петрович Заманский родился в Кременчуге (Украина) 6 февраля 1926 года. Во время войны погибла его мама, отказавшаяся эвакуироваться. Ее сын в 1943 году, семнадцати лет, был призван в Армию из Средней Азии, где жил вместе с теткой. После сержантской школы в 1944 г. Заманский попал на фронт. Победу встретил под Кенигсбергом…

В 1955 году он поступает в Школу-студию МХАТ, по окончании которой молодого артиста приглашают в самый популярный тогда театр – «Современник». В середине 60‑х Заманский ушел на «Мосфильм», где сыграл очень много ролей – «от солдата до генерала» (по его словам). В середине 70‑х снимается в знаменитом фильме А. Германа «Проверка на дорогах» (играет «власовца»). И только через много-много лет (в начале 90‑х) народный артист СССР В.П. Заманский вернулся в театр – вернулся, по его словам, «на роли». Он хотел сыграть в русском репертуаре Любима Торцова в пьесе «Бедность не порок» А.Н. Островского. Такую возможность дали артисту в Московском драматическом театре им. М.Н. Ермоловой, предложив и еще одну замечательную роль – Кузовкина в пьесе И.С. Тургенева «Нахлебник». Он сыграл эти роли и ушел из театра, но теперь дорога вновь привела Заманского в кино. Кино необычное – Владимир Петрович стал «озвучивать» документальные православные фильмы. Это – «Храм Христа Спасителя», «Побеждайте зло добром» (о настоятеле Данилова монастыря архиеп. Феодоре (Поздеевском), расстрелянном в 1937 году), «Кремль», «Великая княгиня Елисавета Феодоровна», «Св. Серафим Вырицкий», «Русская Голгофа» (об убиении Царской Семьи).

По благословению наместника Данилова монастыря Владимир Петрович записал на аудиокассету Евангелие от Марка для больных и немощных, не имеющих возможности читать самим и посещать храм.

За короткими строками биографии – длинная жизнь, славная актерская судьба, столькими переживаниями полная. Но все же не это главное. Все главное в своей жизни Владимир Петрович уже давно связывает с верой и Церковью.

Это интервью было сделано около десяти лет назад. Но оно и сегодня не потеряло своей актуальности. А потому с удовольствием представляем его нашему читателю. 

Его лицо мы все помним. В каком бы фильме он ни появлялся на экране, какую бы роль ни играл в театре – от солдата до генерала, от вора-рецидивиста до парторга строительства, – невозможно было не запомнить этих странных пристальных глаз. Они были одновременно мягкими и колючими, прозрачными, как полуденное небо, и глубокими, как вечерний омут… Его героев объединяла личность актера и эти странные глаза. Герои Владимира Петровича Заманского часто выбивались из колеи, сходили с проторенной дороги. Они служили людям и идее, они хотели понять себя. Да, актерской карьере Владимира Заманского можно было позавидовать – он действительно состоялся как большой артист. Артист тонкого художественного дарования, всем нутром своим освоивший лучшее в русской психологической театральной школе. Но с 1976 года после принятия Святого Крещения в храме Казанской Божией матери в Коломенском, актерская жизнь Владимира Заманского, конечно же, стала труднее… Наталия Климова, жена Владимира Петровича, тоже была актрисой. Но говорить о тишине православной жизни, о полном покое и ясности у нас не получилось. Ведь Заманский еще долго продолжал играть, будучи верующим. Как согласовать творчество и веру, как относиться к тем или иным ролям?

В.П. Заманский: «Сейте разумное, доброе, вечное!» Увы, это доброе и вечное присутствует как кроха в современном театре: в основном, театр занят развлечением публики и развращением ее. Так я сейчас понимаю театр. Если бы вы со мной разговаривали пятнадцать лет тому назад, я бы этого не сказал. Ведь во мне сидел тогда тот самый актер, который не хотел отвечать на вопрос: а чем же занят театр? У Чехова в «Скучной истории» сказано, что актеры – это люди, прожженные насквозь честолюбием. Начинает работать движок: честолюбие, воля, способности. Все. Никакой проблемы что именно играть, у актера, не задумывающегося о духовном отблеске в искусстве, нет. И тогда он играет все, что угодно.

К. Кокшенева: Наверное, не случайно вы, Владимир Петрович, говорите о последних пятнадцати годах. Советский театр был развращен идеологически, он был безбожным и атеистическим, но актеров, как и зрителей, спасала классика и чувствительность человека к нравственным проблемам. Сейчас сцена развратна самым низменным образом, а говорить о нравственности и вообще считается старомодным. Сегодня не интересно быть личностью – не интересно вопрошать о самом себе. У больших актеров нравственное ядро в творчестве всегда присутствовало.

В.П. Заманский: Прежде были очень большие актерские натуры (и в режиссуре тоже): я могу назвать Романова из Киева, Симонова – ленинградского, Кторова во МХАТe. Мне кажется, что в театре за этот страшный расцерковленный век, за эти 100 лет произошли катастрофические изменения. Я больше знаю МХАТ и учился я в школе МХАТа, и привязан к этому театру, и я могу сказать об уменьшении личностного масштаба: Художественный театр начинался с Константина Сергеевича Станиславского, а «закончился» (я говорю о столетнем его существовании) Олегом Николаевичем Ефремовым и Табаковым. То же произошло и с актерами. В театре стал главенствующее место занимать режиссер. Но одно дело такая режиссура, когда режиссер «умирает в актере», а другое дело режиссура самовыпячивающаяся. На мой взгляд, первое место в театре должна занимать драматургия и драматург. Когда начинал Станиславский, был Чехов, был Горький, Ибсен, еще недалек был А.Н. Островский. На уровне этих драматургов режиссура не могла быть такой беспардонно довлеющей, затягивающей актеров в петлю подчинения одной воле и выражения того миросозерцания, которое присуще этому режиссеру. А оно (мировоззрение) может быть такое, что, как говорится, Господи Боже, помилуй!..

Ведь в сущности последний большой драматург у нас был Вампилов. Есть хорошие, наверняка, но равного нет.

К. Кокшенева: То есть вы считаете, что единая режиссерская воля в театре – это порок?

В.П. Заманский: Да, это порок.

К. Кокшенева: Большие русские актеры XIX столетия многие были верующими. Мне кажется, что у современного актера, вообще человека, связанного с культурой, очень болезненно стоит вопрос веры и своей творческой деятельности. Я знаю многих, резко и навсегда порвавших с миром искусства. Некоторые из них осудили вообще, например, театр как дело однозначно вредное. А в XIX веке, как вы думаете, ситуация была менее конфликтна?

В.П. Заманский: Я думаю, что вера и творчество прежних старых актеров сосуществовали в душе более органично. Оттого ли, что они с детства были крещены? Или потому, что жили в другой бытовой среде? Конечно, были и такие ситуации, что когда человек уходил в актеры, то верующие его родители падали в обмороки и предавали его анафеме… Стрепетова в Бога веровала, и Ермолова в Бога веровала, и вера их была тем самым парусом, который набирал ветер от доброго. А сейчас ситуация другая: актер, попадая в театр, попадает в «вилку» или в ловушку… Верующему человеку неимоверно трудно становится в театре жить; если он предъявляет к себе высокие, максимально высокие требования, то иногда и просто невозможно. Вы можете мне возразить, что я максималист. Тогда скажу иначе: о тех встречах, что многое во мне самом прояснили. Жизнь подарила мне четыре встречи. Первая: когда я ушел из Мосфильма, остался без работы, старец в отдаленном монастыре на мой вопрос: «Что делать: продолжать жизнь актерскую или нет?», – посмотрев на меня внимательно, сказал: «Если можешь делать доброе, не уходи».

Но тут же передо мной встает вопрос: а мера-то какая? А мера – вера христианская, мера – Евангелие, любовь к собратьям по театру, отрешение от того закулисья, которое бывает в театре довольно тягостным. Проходит еще несколько лет, я кочую, разъезжаю по Советскому Союзу от Дальнего Востока до Кавказа, зарабатываю таким образом на хлеб. Езжу с роликами, с фрагментами фильмов. А поскольку я новообращенный и только сам пришел к Богу, я, естественно, со смелостью всякого неофита, с эстрады, перед публикой где-нибудь в провинции начинаю толковать о высших предметах веры. Однажды я договорился до того по поводу веры нашей православной, что, когда я сошел со сцены, ко мне подошел один парень и сказал: «Ты что, баптист, что ли? Все про Бога да про Бога…»

Прошло несколько лет. В Оптиной пустыни привел Господь беседовать с архимандритом Варфоломеем. Сидим мы на том самом месте, где убили двух послушников, Трофима и Ферапонта, под колоколами. А я внутренне был страшно привязан к театру, я любил его той любовью, которая готова все положить на алтарь служения. Я опять задаю вопрос: как мне быть, меня приглашают пойти в театр, а я не знаю, что мне делать; я могу поставить условие играть только в классической русской драматургии. Я уже выбрал две пьесы: «Нахлебник» Тургенева и «Бедность не порок» Островского. Он говорит: «Вы заноситесь очень высоко не в том смысле, что вы выбрали пьесу. Ни в коем случае этой публике, которая сидит сейчас в зале, которая на 89 процентов или неверующая, или может вам ответить “да, что-то есть…”, т. е. более или менее деликатно к этому вопросу относится, но не воцерковлена, вы Евангелие-то со сцены не читайте. Она этого не поймет, она эту твердую пищу не съест. Кормите ее молоком. Молоко – это наша русская классика. Найдите в ней слова добра. Вот, в «Нахлебнике» человек кается в совершенном им в жизни грехе. Это они поймут, и это, может быть, их подвинет чуть-чуть. Тогда и получится та правда, о которой Гоголь говорил, что искусство в своем лучшем образце – первая ступень к христианству».

А еще была и такая встреча: вышел я как-то из храма в Переделкине, несколько погруженный в себя. И вдруг ко мне подходит нищий и спрашивает: «А ты артист?» А я всегда зажимался, когда из церкви выйдешь, а тебе сразу: «А ты артист?» Бывает, что еще и в храме тебе ткнут – «артист». Но в храме-то я ведь совершенно не артист, в храме я раб Божий… Но что тут делать, говорю я нищему: «Да». Он же в недоумении развел руками и спрашивает: «А как же ты – верующий, что ли?!» …Он никак не мог совместить веру и «артиста». И в этом была большая его правда. Но правда была и в другом: верующим может быть человек любой профессии, только годы атеизма наложили свои мрачные печати на наше восприятие, исказив его.

Все эти встречи – это ответы на то, что меня терзало, что меня беспокоило. Тут возникает один очень сложный вопрос для человека, который хочет послужить людям в театре. Хорошо, вот я играю, предположим, в пьесе Островского «Лес» Геннадия Демьяновича Счастливцева. Я – благородный герой, после окончания спектакля я могу подумать даже, что что-то заронил в публику очень хорошее. А что если я играю Аркашку Несчастливцева, из которого семь бесов гнать надо, – он-то просто на сцене чёрта изображает. Как быть? Значит, после такого спектакля верующий человек двести поклонов земных должен положить, и плакать, и говорить: «Ну что делать? Господь устроил так. Я детей кормить иначе не могу, и завтра я опять пойду играть этого Аркашку, и опять буду класть двести поклонов». Но кто эти двести поклонов кладет? Никто! Никто!..

К. Кокшенева: Мне кажется, актерская профессия труднее какой-либо другой творческой профессии, потому что ты все время берешь на себя чужое обличье, все время надеваешь на себя чужую личину.

В.П. Заманский: Вы попали в самую точку. У музыканта есть инструмент, у художника – кисти и краски, и только в актерской профессии твой инструмент – это ты сам, твоя душа и твое тело. И тут-то я скажу о четвертой моей встрече. Молодой священник, который пришел после смерти отца Геннадия Огрызкова в храм Вознесения (Малого), спросил меня, работаю ли я в театре. Я сказал, что все еще в театре, только собираюсь уйти. Это было сделать непросто, тем более после того, как в «Нахлебнике» сыграл Торцова (привел Бог под конец жизни это сделать). Но я уже был на подступах к тому, чтобы уйти, уже основания к этому были во мне. Батюшка как-то так посмотрел на меня и говорит: «Тут не знаешь, как управиться с самим собой, а вы на себя еще кого-то надеваете?!» Он сказал истину.

Иван Ильин в письме к Ивану Шмелеву писал, что русская классика в лучших своих образцах была во многом бессознательно православна. Но «Богомолье», которое написал Шмелев, – это уже сознательно православная книга. Время такое пришло.

К. Кокшенева: Да, так именно и бывает. Когда мы что-то теряем, тогда и появляется желание это зафиксировать. Когда Шмелев потерял свою православную Россию, тогда он смог создать гимн ее православному жизненному укладу. Когда мы начали терять, а потом и потеряли деревенский мир, тогда Распутин написал свою «деревенскую Атлантиду». Наверное, таково трагическое свойство человеческой жизни и культуры: мы начинаем замечать только то, что начинает уходить, исчезать. Но мне кажется, что время сейчас таково, что мы не имеем право бессознательно играть в театре, бессознательно писать книги. Ведь внешний мир так страшно подминает под себя человека, что не дает ему и возможности осознать себя. Кто я? Столь естественный вопрос сегодня становится проблемой.

В.П. Заманский: Но мне кажется, если человек вопрошает о себе, то он уже делает шаг к вере. Я могу сказать, что меня подвинула к Православию русская классика.

Недавно я получил от Василия Ивановича Белова маленькую книжечку, она называется «О живности». Он там описывает лошадь, собаку, кошку, зверушку в обиходе сельской жизни, людей в деревне, их взаимоотношения. И эта маленькая книжечка сознательно православна. Может, я за край беру, но у меня было впечатление, что книжка заставит задуматься о себе и о живом в этом мире.

К. Кокшенева: И все-таки, Владимир Петрович, у вас, с точки зрения внешней, профессиональной жизни, фантастически счастливая судьба. Вы сыграли столько ролей в кино, в театре. Я видела вас в «Нахлебнике», я помню о редком для нашей сцены спектакле «Отец Арсений» по пьесе Владимира Малягина, где вы играли главного героя. Этот спектакль был уникальный: все мы его воспринимали как откровение. Какие слова неслись со сцены! Да и на сцене – священник.

В.П. Заманский: Тогда время было такое. Мы, новоначальные, рванулись в храм Божий… Мы делали то, что сейчас я уже не могу. Сейчас я не мог бы молиться на сцене, а тогда…

К. Кокшенева: А тогда была детская непосредственность, отвага от переполнявших чувств. И все равно я думаю, слава Богу, что был этот спектакль.

В.П. Заманский: Да, слава Богу!.. Ведь когда мы начинали репетировать спектакль с режиссером Александром Поламишевым, атмосфера-то какая была? Труппа небольшая, очень разные люди, я просто никого не знал. Но репетиция начиналась с того, что режиссер, я, еще два человека верующих уходили в сторонку, молились, читали «Отче наш». Конечно, долго это продолжаться не могло. Рядом были равнодушные актеры. Не будешь же за грудки брать?! Наверное, наш пример был неубедительный. Но все же, как ни странно, один человек все-таки воцерковился. Много это или мало? В какой момент человек становится верующим? Это тайна и чудо.

Я как-то говорю одному иеромонаху: «А вы знаете, как театр любил митрополит Трифон (Туркестанов)?» Он же мне отвечает: «Он не театр любил, он любил людей театра, ту же Ермолову, которую он утешал, – у нее жизнь личная была страшная». Вера может утешить актера, усилить его сопротивление всем разрушительным тенденциям в культуре, но все же, возможно, что сейчас уже и классика никого не приводит в церковь. Наше время все предельно обострило…

Н. Климова: А что православному человеку искать в наше время в театре? Уж лучше ему пойти в храм, читать святых отцов

Мне кажется, сейчас делается все, чтобы отодвинуть осознание себя и своего времени от человека, подавить его волю. Страшное давление – особенно на детей, на молодежь. Человек нынешний уже с детства чувствует, как все обострено в этом мире, наполнено каким-то сгустком зла, с одной стороны (и это видно всюду: в семье, в школе, на улице, даже в мире детских игрушек), и, с другой стороны, вот – Заповедь Христа, Добро, доброе. И это так ясно, только бы не пройти мимо. Сегодня человек рано, очень рано духовно формируется и рано делает выбор. Уже перед ребенком остро встает момент выбора, ибо душа интуитивно ищет выхода из общей разрухи. Или уступает ей. Душа зреет гораздо скорее – другое страдание проходит через этот короткий промежуток времени. Поэтому выбор не может делаться как-то постепенно – как прежде. А что предлагает театр?

В.П. Заманский: Я оцениваю ситуацию очень жестко. Я скажу так: современный театр отводит русского человека от Христа.

К. Кокшенева: Но надежду актеру и вообще людям театра можно оставить? Ведь профессии с более тонким соблазном, чем актерская, не найти. И можно согласиться с Наташей, что иногда именно все непотребства нынешней сцены приводят актера к бунту и к пониманию, что нужно и себя спасать, и других не соблазнять.

Если в актере будет жить верующая личность, если в нем будет стержень, на котором строится духовный дом, то, наверное, такой опасности театр, лицедейство может и не представлять.

В.П. Заманский: Нет, я никого не призываю все взять да и бросить. Я только хочу сказать, что за духовный смысл искусства надо бороться. Дар творчества – это дар Божий, к которому ты можешь приложить и свою волю.

К. Кокшенева: Вы с женой ушли из театра, а в последние годы вы, можно сказать, бежали из Москвы в Муром. Какова жизнь в маленьком городе?

В.П. Заманский: Здесь тоже есть свои соблазны. Есть секты: иеговисты, баптисты, адвентисты. Приезжает господин из какой-то Приокской духовной академии, некто Орлов, снимает огромный дом культуры (ты представь себе, какие это деньги) и месяц он вещает тем, кто приходит. Это протестанты. И это тоже отражение нашей общей жизни российской. Но в Муроме легче разглядеть хорошего человека.

Н. Климова: Здесь, в основном, люди трудятся и живут своим трудом. Но и, конечно, как и в Москве, ясно осознаешь: не будет уже спокойных времен. И не следует обольщаться на этот счет. Но есть храм. Утешает природа…

Н. Заманский: Какие там лица – сам Рембрандт бы их писал!

Н. Климова: У людей в провинции терпение необыкновенное… Старухам не платят пенсию, а работникам не платят зарплату. Народ обобран дотла. Но вот озлобления среди простых людей я не встречала. Готовят себя к последним временам. Размышляют об этом вслух. К властям недоверие полное, без зла. Политика не в моде. Не трогает никого и повсюду насаждаемое инородное. И это не только посреди людей воцерковленных. К вопросу веры ни у кого нет безразличия. В храмах стоят так, что видишь – вытерпят до конца. А когда на Литургии доходит до Символа веры, грянут «Верую…» – всякий раз будто на Пасху.

Все перепуталось, и в Муроме, как везде, совмещается несовместимое. Один человек, разбогатевший, держит дискотеку на месте разоренного собора, а другой с семьей воцерковляется, вкладывает деньги в восстановление монастыря, храмов. Он же строит при монастыре пекарню (в ней самый дешевый хлеб в городе), строит жилье для бездомных, чтобы могли бросить пить, курить, посильно трудились при монастыре, по-человечески жили. В магазине, ему принадлежащем, прямо над теми дверями, которыми можно выйти в самый центр городского рынка (они – главное место в городе, как и повсюду в России), – икона Спасителя и образ Казанской Матери Божией. Невольно задумаешься…

Каждый в наше время стоит перед выбором. И в какой-то момент можно помочь человеку сделать выбор…

Вспоминаю Литургию в Дивееве, в Троицком соборе.

Стоит рядом девочка – лет пяти-шести. В клетчатом пальтишке, темном платочке. Серьезно молится. Ко мне подходит знакомая, что-то говорит, я отвечаю. Она отходит, а я опять взглядываю на девочку и слышу: «Сестра, как ты стоишь, куда смотришь? Смотри туда!» – и указывает на алтарь. Ее интонация меня поразила. Не удерживаюсь, склоняюсь к девочке:

– Ты сегодня причащаешься? – спрашивает.

– Нет, а ты?

– Сегодня нет. Когда причащаешься, стой как свеча.

Идет служба. Молимся. Девочка начинает подпевать. Прислушиваюсь. Она совсем не по-детски:

– Не надо слушать.

Молимся. В какой-то момент подпеваю и я. Не в лад. Она мне тихо:

– Здесь по-другому поют.

Закончился Евхаристический канон. Стоим на коленях. Подаю ей просфору.

– Ешь caмa, – отвечает.

– Это тебе, – кладу просфору на ее коленки.

– Я уже съела, – говорит она. – У меня много.

Просфорка падает. Поднимаю ее с пола, целую, качаю головой, прячу. Она сочувственно наблюдает, придвигается ко мне, стоим совсем рядом.

– Как тебя зовут? – спрашиваю.

– Богородичное имя знаешь?

– Мария?

– Нет, ещё не Мария.

Такая светлая радость наполняет меня:

– Знаю, ты Ангел Божий.

Улыбнулась.

– Нет, я грешница Маша.

– Маша, – говорю, – у тебя мама – золото.

– Ты знаешь, как зовут мою маму?.. А папы у меня нет. И бабушки…

Вот такая встреча. Такое утешение.

В.П. Заманский: Мы же, столь поздно пришедшие к Христу, должны были бороться со своим эгоизмом, со своим самолюбованием, с соблазнами гордыни, успеха, тщеславия. Да, все мы знаем о заповедях Христа. И не ходящие в церковь о них знают. Но способны ли мы на жертву, способны ли мы справиться с собой – ограничить себя и покаяться?! А для этого мы должны уметь понять свое время: мы должны различать и видеть зло, которое может явиться к нам в весьма привлекательных видах. Но мы должны и твердо помнить, что добра в этом мире не становится меньше, а критерии зла и добра всегда различимы.

Материал подготовила Капитолина Кокшенова

Источники: альманах «Даниловский благовестник», № 28, 2015 / Православный интернет-журнал «Прихожанин»

Комментировать