Люди земли Русской: статьи о русской истории — Ширяев Б.Н.

Люди земли Русской: статьи о русской истории — Ширяев Б.Н.

(8 голосов4.6 из 5)

Статьи о русской истории

Подвиг первомучеников за землю русскую (940 лет со дня кончины свв. князей Бориса и Глеба)

«Невская победа (1240 г.) была одержана непосредственно помощью свыше», – пишет С. М. Соловьев и приводит далее свидетельство современника, ее летописца:

Был старшина в Земле Ижорской именем Пелгусий, которому было поручено сторожить неприятеля на море; Пелгусий был крещен и носил христианское имя Филиппа, хотя род его находился еще в язычестве; он жил богоугодно и сподобился видения: однажды, пробыв всю ночь без сна, при восходе солнечном услышал сильный шум на море и увидел, что гребет к берегу насад (боевой корабль), а посреди насада стоят святые мученики Борис и Глеб в пурпурных одеждах; гребцы сидят, как будто мглою одеты, и слышит он, что Борис говорит Глебу:

– Брат Глеб, вели грести, поможем сроднику своему великому князю Александру Ярославичу.

Пелгусий рассказал о видении накануне битвы Александру Невскому; оно стало известно всему русскому войску и помощь первомучеников за Землю Русскую, как называет святых Бориса и Глеба летописец, выразилась в необычайной силе удара русских дружин па шведское войско и ряде совершенных русскими воинами замечательных подвигов, вплоть до атаки вражеских боевых кораблей русскими конными воинами, скакавшими на них по сходням, не спешиваясь.

Сообщение скупого на слова и строгого к передаче точности факта летописца при углубленном его анализе повествует нам и еще о многом. Ведь Пелгусий не был русским, но принадлежал к какому-то финскому племени, жил в среде язычников, на окраине Руси, оказавшей наиболее сильное сопротивление утверждению в ней христианства. Тем не менее, он стерег Русскую Землю, служил русской государственности, которую уже воспринял, и то, что он понял видение, узнал плывших по туманному морю первых русских святых, указывает на то, что он знал о них и до того, что их имена и лучи совершенного ими подвига достигали тогда даже этой отдаленной, глухой, населенной нерусскими племенами окраины Русской Земли.

Борис и Глеб Владимировичи были первыми святыми, просиявшими в Земле Русской и приобщенными Церковью к сонму святых, вопреки желанию возглавлявшего Киевскую митрополию, поставленного греками иерарха, но по требованию народа и главы молодого государства – князя Ярослава Владимировича Мудрого. Византиец не мог допустить мысли, что в среде «варваров», каковыми почитали русских чванливые греки, всего лишь через 27 лет по принятии ими христианства, могут возникнуть и быть возвеличенными Господом святые. Принужденный все же санкционировать открытие мощей, иерарх «устрашен бысть» свершившимися на его глазах чудесами, как свидетельствует тот же летописец, видевший воочию огромное стечение паломников к ним со всех концов Русской земли. Следовательно, весть о совершенном первомучениками подвиге с необычайной быстротой разнеслась по всей Русской Земле и произвела глубокое впечатление на все слои ее населения.

В чем же состоял этот подвиг, в чем был его смысл, какова была его направленность, как скажем мы теперь? Попытаемся ответить на этот вопрос, восстановив в своей памяти современную ему политическую обстановку Древней Руси. Борис и Глеб были младшими из числа двенадцати сыновей св. Владимира Равноапостольного, но, тем не менее, они были единственными законными его сыновьями с точки зрения христианской Церкви и морали, т. к. все другие были рождены от невенчанных с ним в церкви жен. Кроме того, они были единственными же царственной крови по матери, т. к. предыдущие жены Владимира не принадлежали к владетельным фамилиям, да и сам он был рожден от несвободной Милуши, что, безусловно, компрометировало его в глазах современного ему общества. Ответ Рогнеды при отказе на брак с ним ясно подтверждает это:

– Не буду я разувать сына рабыни, – сказала гордая дочь владевшего Полоцком Конунга Рогвольда.

Кроме того, Борис был самым любимым сыном Владимира, получившим прекрасное по тому времени образование и любимым киевлянами. Владимир явно прочил его в наследники Великокняжеского престола, вопреки традиции, господствовавшей тогда, передачи его старшему в роде, вопреки тогдашнему представлению о легитимизме.

В момент скоропостижной, произошедшей при таинственных обстоятельствах, смерти Владимира[1], Бориса не было в Киеве – он начальствовал «большою» дружиной в походе против печенегов. Следовательно, в Киеве в распоряжении Святополка оставалась лишь «малая» дружина и киевское ополчение, которое ему не симпатизировало. Владимир, умирая, не назначил себе наследника, или его назначение было скрыто, но реальная военная сила, поддержка ее населением Киева, следовательно, все шансы на занятие Великокняжеского престола были полностью на стороне Бориса, о чем и заявила ему дружина, при получении известия о заговоре Святополка. Тем не менее, Борис отказался идти против него и отпустил свою дружину, оставшись лишь с горстью личных его слуг.

– Не подниму руки на брата моего старшего, – мотивировал он этот свой отказ, утверждая тем самым свое жертвенное служение принципу легитимизма, на котором в дальнейшем была построена вся русская историческая государственность. В жертву этому принципу он принес свою жизнь, и не слабость, но сила духа побудила его к отказу от борьбы за престол.

Были и другие причины этого отказа. Своею жертвенною смертью, неизбежность которой св. князь Борис вполне сознавал, он устранял возможность усобицы (гражданской войны), вредоносность которой для государства и нации он видел уже на примере своего отца и его братьев. Это он также высказал в своей прощальной с дружиной речи:

– Что обрели отца моего братья и отец мой? – говорит он об их распрях. – Где слава их и богатство, сребро, золото, роскошные пиры, быстрые кони и бесчисленные дани?

Новое, усвоенное уже первым рожденным в христианстве поколением русской интеллигенции, мировоззрение сочетает в себе христианскую мораль с политическим мышлением. Жертвенный подвижник св. князь Борис является первым провозвестником этого, а его племянник, Владимир Мономах, разовьет его мысли и изложит их в стройной системе в своем «Завещании» – морально-политическом трактате, рассматривающим властителя, как слугу государства и нации.

Эти концепции русской политической мысли того времени ни в какой мере нельзя считать заимствованными из Византии, как это, к сожалению, утверждают многие наши историки. Принцип легитимизма полностью отсутствовал в Византийской монархии, где почти каждый из базилевсов на пути к престолу шагал через трупы своих предшественников или соперников, и каждая ступень к нему была залита кровью. Этой византийской традиции следовал именно Святополк, получивший от современников заслуженное им прозвище Окаянный.

«Первомучениками за Землю Русскую» назвал свв. князей Бориса и Глеба почти современник их, тоже святой, летописец Нестор. «За Землю Русскую»… И эту же «традицию святости» – стремление к обоснованию политических действий христианской моралью мы можем ясно проследить в дальнейшем в ходе всего развития монархической власти в России. В начале, в исходной точке этой линии сияют имена «мудрейшей из жен» св. Ольги и св. Владимира Равноапостольного. Далее блистают имена св. Александра Невского, св. Михаила Черниговского и ряда других, менее известных и менее чтимых, но все же причисленных к сонму святых, близких ко Господу русских князей и княгинь и, наконец, на последнем этапе этой временно прервавшейся линии светятся в ореоле мученичества за Землю Русскую имена мученика императора Александра II Освободителя, мученика императора Николая II и сына его, мученика же, отрока царственного Алексея. Утвердить причисление этих имен к сонму святых, в Земле Русской просиявших, – право и дело Церкви, но близость их ко Господу ясна и нам, простым, скромным мирянам.

Значение мученического подвига свв. Бориса и Глеба, обрекших себя добровольно на смерть «за Землю Русскую», во имя ее, было вполне понято их современниками и дальнейшим поколениям русских людей, русской национальной интеллигенции. Повесть об их убиении дошла до нас в необычайном количестве: в 170 списках, первые из которых относятся к XVI в., а последние к XVII в. Следовательно, эта книга была очень широко распространена среди читателей Московской Руси и, вероятно, даже превосходила своею распространенностью жития всех других святых.

Почему? – можем спросить мы теперь, и с полной уверенностью ответить на этот вопрос:

Потому что она давала яркий, живой образец, идеал национально-патриотического мышления и сочетания его со Словом Христа, не только отвлеченно-мыслительного, абстрактного сочетания, но выраженного в действии, в политической и в личной жизни, вплоть до смертного подвига «за Землю Русскую».

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 21 июля 1955 г.,
№ 287, с. 3.

Венец и бармы Мономаха

Вопрос о происхождении и времени прибытия на Русь исторической Мономаховой шапки и златых барм (оплечий), ставших в дальнейшем вещественным символом Российской легитимистической монархии, мало интересовал наших либеральных историков. Они обычно довольствовались легендарными сообщениями поздних летописных сводов (XIV в. и позже), не потрудившись подвергнуть эти сообщения историческому анализу или хотя бы поверхностной критической оценке.

Эти сообщения повествовали, что Мономахова шапка и бармы были присланы внуку Ярослава Мудрого, князю Владимиру Всеволодовичу при его крещении его дедом по матери императором Византии Константином Мономахом. На получении этих даров во младенчестве основывалось как прозвище и имя этого князя, утвержденное за ним историей – Владимир Мономах. Однако, сам князь Владимир Всеволодович Мономах в начале своего знаменитого поучения уже косвенно опровергает эту легенду. Он пишет: «Аз, худый, дедом своим Ярославом, благословенным, славным, наречен в крещении Василий, русским именем Володимер, отцем возлюбленным и матерью своею Мономах».

С. М. Соловьев так комментирует эти слова князя: «Мономах не было прозванием, но именем, данным при рождении, точно таким же, какими были Владимир и Василий. Ярослав хотел назвать своего первенца внука от любимого сына Владимира – Василием в честь своего Равноапостольного отца, отец и мать же – Мономахом в честь деда по матери, византийского императора, происхождением своего сына от которого вполне естественно гордился князь Всеволод. О дарах, полученных при крещении от своего деда-императора и связанных с ними каких-либо династических правах или привилегиях, сам Владимир Мономах не пишет ни слова, хотя, казалось бы, должен был сообщить о них, поучая своих детей».

Тот факт, что сообщения о крестильных дарах, полученных от византийского деда приведены только в поздних списках, сам по себе уже наводит на некоторые сомнения в их точности. Ведь эти поздние списки прошли уже через руки нескольких переписчиков и, что еще значительнее, подвергались пересмотру и исправлениям нескольких «редакторов», кадры которых обычно заполнялись в домосковском периоде русской истории выходцами из самой Византии или подчиненных ее влиянию славянских земель, в силу чего и являлись проводниками византийских же религиозных и политических тенденций. Византия же на всем протяжении ее торговых и политических со прикосновений с Русью смотрела на нее, как на свою полуколонию или во всяком случае, как на варварское государство, входившее в сферу влияния Восточной Римской Империи. Свой авторитет, свое культурное превосходство над Русью она стремилась утвердить всеми путями. Не будучи в состоянии подчинить себе Русь воинской силой, византийские политики были вынуждены прибегать к другим средствам, в числе которых было и умышленное искажение русских исторических памятников. Так, например, явное влияние византийских «редакторов» заметно в летописном сообщении о крещении великого князя Владимира, где высокий духовный порыв Равноапостольного русского князя, приведший его к Истине Христовой, подменен чисто плотскими, низкими влечениями к вину и свинине, вкушать которые запрещали другие религии.

Аналогичная операция была, очевидно, проделана и с подлинными летописными сообщениями о прибытии на Русь венца и барм Мономаха, как «даров» слабому, ниже стоящему младенцу от его высокого, могущественного деда.

Эти сообщения поставлены в летописях под 1119 и 1120 гг., когда император Константин Мономах был давно уже погребенным, а русский Владимир Мономах был уже великим князем. Факт, который сам по себе уже наводит на большие сомнения.

Помещенный в полном собрании русских летописей Густынский летописный список дает ключ к разъяснению этого явного несоответствия. Густынская летопись прямо сообщает, что дары были присланы Владимиру Мономаху императором Алексеем Комнином, действительно занимавшим в это время византийский императорский трон, а не давно уже умершим императором Константином Мономахом. Эти дары состояли из креста Животворящего Древа, царского венца, сердоликовой чаши, принадлежавшей некогда Римскому императору Октавиану Августу, и золотых цепей с оплечиями (бармами). Они были доставлены в Киев особым византийским посольством, во главе которого стоял Эфесский митрополит Неофит, возложивший венец и бармы на Мономаха, именуя его при этом царем (кесарем), т. е. признавая за великим русским князем равенство с византийским императором, чему до того Византия ожесточенно противилась.

Встает вопрос: чем же была вызвана присылка столь ценных даров в сопровождении высокоторжественного посольства, официально признавшего полный государственный суверенитет и могущество юной Руси?

Один, также замолчанный либеральными историками эпизод, дает нам вполне исчерпывающий ответ. Дочь Владимира Мономаха Мария была замужем за Леоном, сыном и наследником царствовавшего после Константина Мономаха императора Диогена. У них к этому времени был уже сын Василий, в будущем также законный наследник византийского императорского престола. Но занять престол зятю Владимира Мономаха, царевичу Леону, не пришлось. Его отец, император Диоген, был свергнут с престола патрицием и богачом Алексеем Комнином, как это было в обычае Византии. Царевичу Леону пришлось скрываться вместе с семьей, но будучи смелым и энергичным, он сгруппировал во Фракии и на Дунайской границе Империи своих сторонников и совместно с ними начал борьбу против узурпатора Комнина за свои законные наследственные права. Эта борьба велась Леоном не без содействия его тестя, русского великого князя Владимира, о чем свидетельствует тот факт, что в войске Леона были половцы, призвание которых на Балканы не могло быть осуществлено без помощи Киевского Стола. Борьба Леона развивалась вначале удачно. Ему сдалось несколько дунайских городов, среди ко которых был значительный город Доростол, в котором царевич Леон и основал свою временную столицу. Его противник Алексей Комнин прибегнул тогда к также обычному в Византии средству борьбы – подослал к законному наследнику престола наемных арабов-убийц, которые и выполнили свое гнусное дело. Подобный акт не мог не возмутить благородную, проникнутую духом христианства и христианской государственности душу Владимира Мономаха. Он сам вступил тогда в борьбу за права своего внука Василия, начав последнюю в русской истории войну с Византией, совершенно замолчанную нашими либеральными историками.

Первые отряды русских воинов под начальством воеводы боярина Ивана Войтишича перешли Дунай и успешно действовали во Фракии, закрепив за юным наследником византийского престола несколько городов, в которых Войтишич утвердил своих посадников. Но уже захваченного греками Доростола отряду взять не удалось. Тогда Владимир Мономах послал за Дунай подкрепление, очевидно, уже более значительное, которым начальствовал его сын князь Вячеслав совместно с воеводою Фомою Ратиборовичем. Как протекала борьба этого отряда с армиями Комнина, летопись нам не сообщает, но, очевидно, что с переменным успехом: Доростола русским взять не удалось, но и Алексей Комнин был в свою очередь вынужден направить в Киев мирное посольство с богатыми дарами. Именно это посольство, просившее у Руси мира, шедшее на многие уступки и признававшее равенство русского великого князя византийскому императору, поднесло великому князю Владимиру, уже носившему от крещения имя Мономаха (которые, так называемые «княжьи» имена, были обычны в то время), царский венец и бармы, ставшие в дальнейшем вещественным символом русской монархической власти. Следовательно, не даром от выше стоявших византийских родственников были венец и бармы Мономаха, но трофеем русского оружия, контрибуцией, взятой от побежденного противника, к тому же узурпатора, незаконно захватившего императорский престол, были они. Не униженно благодарить за них греков должны мы, но считать их принадлежащими нам, русским, по праву победителя, по праву защитника законности престолонаследия и легитимизма. Сознание этой исторической правоты и должно лечь в основу нашей национальной гордости.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 29 ноября 1956 г.,
№ 358, с. 5

Чудо преподобного Сергия (560 лет со дня кончины)

В преддверии

Мы привыкли упрощенно смотреть на наше прошлое и представлять его себе лишь во внешних, осязаемых формах, исходя из образцов современности. К этому приучили нас ходовые учебники истории, сообщавшие нам факты народно-государственной жизни, в большинстве случаев без связи предыдущего с последующим, отрывисто и почти всегда замалчивая психологическую основу, вызвавшую эти исторические акты действия народа.

Куликовская битва 1380 г., факт грандиозного значения народной жизни, нам рисуется приблизительно так: Великий Князь Московский задумал свергнуть иго Орды, разослал повестки меньшим князьям, произвел мобилизацию и, собрав под Коломной большое войско, двинулся к Дону. А там удачный маневр флангового охвата, проведенный воеводой Боброком, решил судьбу сражения, заодно и всей Русской Земли. Этой «мобилизации», предшествовавшей битве, в ходких учебниках отведено пять-шесть строк, и учившиеся по ним правы, рисуя ее себе лишь механическим и административным действием центральной власти.

Но представим себе народно-государственную жизнь Руси веков, предшествовавших Куликовскому Полю. Нам это будет теперь не так трудно сделать, ибо многое, очень многое из того прошлого осветит нам наша современность.

Государственность и культура южной Киевской Руси были разгромлены дотла. Вместе с ними был разбит и весь обуславливавший их строй народной психики. Веры в свои силы больше не было. Поработитель-татарин непобедим. Его властная воля подчинила себе все проявления жизни народа. Страх, один лишь страх живет в сердцах…

Русскому человеку дореволюционной эпохи было очень трудно представить себе эту картину всеобщего страха, утраты своего «я» целой нацией. Нам – легко. Мы это видели и видим.

Величие нации определяется не столь высотой ее взлета, сколь способностью встать, возродиться после сокрушившего ее удара. И вот, в темных лесах бассейна Верхней Волги, там, где укрылись наиболее жизнеспособные элементы разгромленной Южной Руси, где они выжили в условиях страшной борьбы с окружающим (нам это тоже легко теперь себе представить!), начинается процесс национального возрождения. Поколения, непосредственно пережившие ужас разгрома, отмирают. На смену им приходят последующие. Чувство страха уже ослаблено в их психике, в суровой борьбе со средой выковывается вера в себя, в свои силы…

«Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат»[2].

Силы накапливаются. Этот процесс охватывает все население, все его слои. Золотые ефимки и серебряные гривны оседают в сундуках Ивана Калиты, но и смерду уже есть, что защищать и чем защищать, есть орало для перековки его в нужный момент на меч. Скапливают свои силы новые крепнущие города; Москва сменяет деревянные стены на каменные. Вырастает из Кучкова поместья в национальный центр и стягивает к этому центру высшие ценности – сильных, свободных от оков страха, боеспособных людей. Летописи отмечают немосковское происхождение большинства общественных деятелей того времени: волынцем родом был первый московский митрополит Петр, посвященный в митрополиты Галичины, но самовольно перенесший свой престол в Москву; выходцем из Чернигова был митрополит Алексий, ближайший советник детей и внука Калиты, устюжанином был его энергичный помощник Стефан, ростовским уроженцем – св. Сергий Радонежский, волынцем – воевода Боброк, и этими пришлыми людьми в жестокой борьбе с Тверью были утверждены государственный приоритет Москвы и первенство ее династии: они сохранили великокняжеский престол за восьмилетним Дмитрием Донским. Его дядя и предшественник, сын Калиты Симеон, по праву именовался Гордым. Он мог гордиться и шестью тысячами гривен (3.000 фунтов) серебра, которые нашлись в молодом и бедном княжестве для выкупа его из плена, и теми людьми, которые нашли их в его отсутствие. Осознание своей силы рвало оковы страха. Новые поколения уже чувствовали национальную гордость, что и легло в основу духовной мобилизации, взрыхлившей русскую землю для посева идеи единого национального русского государства.

Эта идея была прогрессивной, конструктивной, творческой. Она вырастала на новой почве, в неизбежной борьбе с остатками пережитков, гнездившихся в реакционных уже по тому времени сепаратистских стремлениях мелких феодалов Твери и Ганзейских факторий Пскова и Новгорода.

От этого, предшествовавшего Куликовской битве периода, до нас дошло много договоров Московского центра с периферией – уделами. Часть удельных князей, как например, Белозерские, осознает уже великую национальную идею и добровольно входит в орбиту Москвы, другие, как например, Рязанские, яростно, в своих личных узкоместных интересах противятся ей, подтверждая свою антинациональность, антирусскость тесными союзами то с Ордой, то с Литвой Гедеминовичей.

Но подъем «Симеоновской гордости», укрепление национальной русской идеи неудержимы, ибо они народны. Если тверские сепаратисты поддержаны Ольгердом Литовским, то московские националисты в походе 1375 г. (за пять лет до Куликова Поля) идут на Тверь вместе с ратниками владимирскими, суздальскими, нижегородскими, ярославскими, костромскими, новосильскими, тарусскими, оболенскими и др. В том же составе борется московская рать и против Новгорода. Личный авторитет Великого князя не играет здесь роли. Дмитрий еще слишком молод и ничем себя пока не показал. Это народ, осознавшая себя нация, мобилизует свои силы для решительного боя за самоутверждение.

Куликовская битва не была первым, почти внезапным, столкновением Москвы с Ордою, как это рисуется при поверхностном взгляде на эпоху. Победа над Тверью, тоже периодически получавшей из Орды ярлык на великое княжение, позволяет Москве, обеспечив свой тыл, повернуться всей силой на восток. Поворачивается не одна Москва, с нею вся осознавшая себя нация. Это не только военно-политический, стратегический поворот. Это переворот в государственном мышлении народа, идейная революция. Феодальная раздробленность вытеснена национальным единством. Родовое представление о верховной власти уступает место легитимизму. Дмитрий вступает на престол не как старший Рюрикова рода, но как сын своего отца, будучи лишь восьмилетним, а в своем завещании уже вполне ясно формулирует новый принцип. В нем чувствуется уже дыхание Самодержавия. Родовые связи слабеют: на Куликово Поле вместе с Москвой идут смоленские, брянские и полоцкие Ольгердовичи, но рязанские Рюриковичи ей враждебны…

Зоркий Мамай – личность далеко незаурядная, смелый и ловкий политик, сам захвативший власть над Ордой – видит этот процесс и пытается его пресечь. Но поздно. Высланный в 1377 г. карательный отряд царевича Арапши еще успевает разорить нижегородскую землю, но более крупная экспедиция мурзы Бегича в следующем, 1378 г., разбита наголову у реки Вожи. Русским войском командует в этой битве Андрей Ольгердович, язычник, принявший православие, а позже – схиму. Таков дух века. После этой победы над татарами брат Андрея – Дмитрий Ольгердович добровольно примыкает к Москве, отдав ей свои Трубчевское и Стародубовское княжества, сам же едет ставленником Дмитрия Донского в Переяславль Залесский. Идейная мобилизация национальной Руси выходит за пределы владений Рюриковичей. Близка к завершению и стратегическая, Мамай это знает и заключает союз с Литвой и крымскими генуэзцами. Концентрация сил закончена для обеих сторон.

Русская интеллигенция XIV века

Идея единого русского национального государства рождалась стихийно в толще всего народа; она была его общей, коллективной эмоцией, бродила в его чувстве. Смерд-землепашец воспринимал эту эмоцию от расчищенной, взметанной им лесной поляны, ставшей его полем. Вотчинник – от огороженного частоколом двора, удельный князек – взирая на первые каменные стены Московского Кремля, на крест его первого каменного собора. Все это, и «пал» смерда, и Кремль Великого Князя – была Русская Земля, общая, коллективная защита которой становилась осознанной всеми необходимостью.

Военно-административный аппарат великокняжеской власти осуществлял эту необходимость в своих политических и стратегических действиях. Он практически выполнял требования народного чувства.

Но кто же составлял промежуточное звено между нереальным, невесомым чувством и реальным, фактическим действием? Кто воспринимал первое, претворял его в твердые формы мысли и направлял ими второе – активность государства? Кто был этим мостом между народом и властью? Не только мостом, но и мыслительным аппаратом всего народно-государственного коллектива?

Летописи довольно ясно рисуют нам характеры первых поколений гнезда Калиты. Это были, прежде всего, твердые, упорные практики, трезвые, целеустремленные политики, работники военной неизбежности, но не мыслители, не герои, не воспламеняющие на подвиг вожди. Они неуклонно и повседневно, буднично строили свое Народное Государство, так же, как смерд выкорчевывал и взметывал выжженный лесной участок, так же, как вотчинник ставил в бревенчатой ограде свои клети и амбары.

Кто выполнял тогда функции современных философов, историков, публицистов, журналистов, художников – формовщиков мысли народа, его интеллигенции?

В. О. Ключевский в ответ на этот вопрос называет три имени: «присноблаженную троицу, ярким созвездием блещущую в нашем XIV в., делая его зарей политического и нравственного возрождения Русской Земли» – митрополита Алексия, сына черниговского боярина, Сергия Радонежского, сына ростовского переселенца и святителя Стефана, сына бедного причетника из г. Устюга. Все трое не были коренными москвичами, но стеклись к Москве с разных концов Русской Земли. Все они принадлежали к различным социальным группам. Они были образованнейшими людьми своего века.

Про одного летописец сообщает: «всю грамоту добре умея». О другом – «всяко писание Ветхого и Нового Завета пройде». Третий – «книги гречески извыче добре». Все трое «возвеличены к святости» мнением народным и канонизированы Церковью.

Это были светочи, вожди русской национальной интеллигенции XIV в. В «Троицком Патерике» числится свыше ста учеников св. Сергия, также прославленных народом и причтенных Церковью к сонму святых. На какой же недосягаемой для современного человека высоте стояла эта «элита» русской национальной интеллигенции XIV столетия, века всенародного возрождения и подвига! По терминологии современных персоналистов, эти люди стояли на высшей ступени «иерархии личности», приобщая свое бытие, свою направленность к служению высшим ценностям мира, духовно раскрывая свое «я». Это доступный человеку предел. Выше лишь Бог, Абсолют Добра, Любви, Красоты, Истины.

В. О. Ключевский сообщает, что за время 1240–1340 гг. возникло менее 30 монастырей, но в период 1340–1440 гг. – более 150, причем пятьдесят – треть их, основаны личными учениками св. Сергия Радонежского. Следовательно, не страх, не приниженность и духовная бедность первых после разгрома поколений гнали людей в стены обителей, но нарастающее накопление их морально-психических сил.

Он отмечает и другую характерную черту этого массового всенародного движения. Прежние монастыри, строились близ городов, феодальных центров и центриков, словно боясь оторваться от них. Теперь иноки смело идут вглубь неведомых земель, несут Слово Божие, русский дух, русскую культуру и государственность, приобщая к ним новые племена. Их представление о «своей земле», «своем народе» неизмеримо шире отживших удельных верхов. Они уже не волынцы, не куряне, или путивляне, и, тем более, не древляне, не поляне или кривичи. Они – русские, и русская под ними земля! Они народны, национальны и прогрессивны в своем мышлении. От Соловецкой, убогой тогда, обители до славной Киево-Печерской Лавры! От валаамской купели до пермских глухих лесов! Едины в вере, любви и мышлении. Едины в целях и действиях. Они – духовный костяк нации. Создавая его, интеллигенты Руси XIV в. выполняли и выполнили свою миссию, свой долг перед народом. В этом их национальность, почвенность, истинность.

Русское иночество XIV, XV, XVI вв. чрезвычайно пестро по своему социальному и племенному признаку. Патерики и Жития повествуют нам о принявших постриг князьях, боярах, купцах, но равно и о простых «воинах каликах», «смердах»-крестьянах. Они рассказывают об уроженцах южной Руси, волынцах, черниговцах, ушедших на далекий север, о западных новгородцах, прошедших на восток за Пермь, за Волгу, и, наоборот, о северянах, устремившихся к святыням Киева и Почаева. В этом тоже черты всенародности этого движения. Достигая определенного уровня духовного строя, и князь, и крестьянин стремились приобщиться к иночеству. Предсмертное пострижение становилось тогда традицией Великих князей. Схима иноплеменника, бойца и полководца князя Андрея Ольгердовича не была выходящим из ряда вон явлением. Оно соответствовало духу века, в котором подвиг служения Родине и подвиг служения Богу гармонично сливались. Столь же созвучно духовному строю тех поколений было и «прикомандирование» св. Сергием иноков Пересвета и Ослябя к войску Великого князя Дмитрия. Можно предполагать, что таких было не два, а много больше. Ведь кто-то же служил молебны и обедни для этих 150.000 ополченцев? И где были эти служившие Богу, в первой, стадии битвы, при отступлении русских за линии своего обоза? Несомненно, они влились в ряды бойцов и вдохновили их на мощный контрудар. Так монахи – интеллигенты того времени, выполняли свои общественные и даже чисто военные функции.

Уходя на служение высшим, надпсихическим, духовным идеалам, они не порывали своей связи с жизнью всего народа, подобно отшельникам и столпникам, византийского Востока. Фиваида и Синай не заселялись мирянами, а в русской аскезе мирянин, по выражению В. О. Ключевского, «цеплялся» за уходившего в леса аскета и шел вслед за ним, оседая при его обители. Так народ шел за своей интеллигенцией по ее материальному и надматериальному пути. Она вела, он следовал и одному и другому примеру.

Пустынножительский подвиг учеников св. Сергия возглавляет титаническую творческую инициативность всего народа. Его ученик, знатный москвич Павел, по благословению, т. е. по совету-приказу Святителя, уходит в дикий Комельский лес, и там на реке Грязовце долго живет один «в липовом дупле, яко птица». Но получив там последователей и заложив монастырь, идет дальше вглубь страны и основывает вторую обитель – Обнорскую, на реке Нурме, за Вологдой. Другой ученик – Авраамий, – закладывает четыре монастыря на северной границе теперешней Костромской области. Эти монастыри с необычайной быстротой обрастают целыми «иночьими городками», а преподобный Кирилл создает на Белом озере целое «пятиградие».

Они – очаги духовной и материальной культуры. Обе эти формы прогресса плотно связаны и гармонично слиты в среде иноков-интеллигентов. Через 80-100 лет этот Кирилло-Белозерский монастырь уже знаменит богатством своей библиотеки. Спасо-Андрониевский монастырь рождает замечательную школу художников-иконописцев. Из Кирилло-Белозерского источника общественной мысли вытекает мощное течение «заволжских старцев», возглавляемое мыслителем Нилом Сорским, стройная система религиозно-морально-общественного мировоззрения.

Так по национально осознавшей себя Руси грядет могучая армия ее народной, почвенной, религиозной интеллигенции. Впереди – сотни святителей и подвижников, а во главе их – Божий Угодник и Чудотворец русский – Святой Сергий Радонежский.

Светоч мысли и чувства нации

Первое жизнеописание св. Сергия Радонежского составлено диаконом Епифанием, его близким учеником, прожившим вместе со Святым 17–20 лет. Этот монах был высокообразованным человеком, много путешествовавшим, знавшим языки, талантливым писателем своего века. Написанное им житие – свидетельство очевидца, чем оно выгодно отличается от многих других жизнеописаний, составленных иногда через 100–200 лет после кончины святых и уже несвободных от неминуемо возникающей вокруг их имен легенды.

Св. Сергий, в мире Варфоломей, родился в семье выходцев из Ростова Великого. Там его отец был близок к князю, вероятно, знатен, но после переселения в село Радонеж, близ Москвы, живет просто: мальчиком Варфоломей гоняет коней на пастбища. Но он ходит и в церковную школу. Религиозное чувство владеет всей семьей. Позже отец, мать, два брата из трех и их племянник примут постриг. Но это будет позже, а пока отрок Варфоломей живет в народной толще и лишь стремление к чтению духовных книг выделяет его из общей среды.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 13 сентября 1952 г
№ 139, с. 4–6

* * *

Он уходит в пустыню, только освободившись от обязанностей сына, долга, который свято чтит, и уходит туда не постриженным иноком, но лишь готовящим себя к этой ступени раскрытия личности путем аскезы – преодоления низших эмоций, развития своей воли к добру.

Этот путь тяжел. Пошедший с ним в пустыню, в лесное уединение, брат не выдерживает и уходит. Варфоломей остается наедине с Богом.

Напряженная внутренняя борьба со злом неизбежна на пути аскета. Она сопровождается искушениями, видениями концентрированного в образе бесов зла. Не избегает их и Варфоломей, но характерно, что уже здесь народное чувство преобладает в нем над личным. Бесы являются к нему не в образах соблазнительных женщин или в виде обильной еды, как аскетам византийского Востока, но в виде литовских воинов, которые в то время очень часто нападали на московские земли и прорывались даже к самой Москве. Народу они были столь же враждебны, как и татары. Быть может, даже более.

Чувствуя себя подготовленным, Варфоломей принимает постриг от зашедшего к нему монаха Митрофана, но в монастырь не идет, а остается в одиночестве. Скоро к нему притекают другие, стремящиеся к тем же духовным целям. Образуется община объединенных мыслью и чувством, но это еще не монастырь: все живут розно, в своих «одриных хизинах», питаясь каждый своим, и даже вступая меж собой в материальные взаимоотношения. Инок Сергий выполняет для других братий плотничьи и иные работы, беря за это плату. Но он сам настаивает на минимальности этого вознаграждения: он требует тех гнилых хлебных корок, которые никто уже не ест, он вводит свой труд также в область духовного совершенствования, преодолевая им личную корыстность. Чисто русская черта. Позже она разовьется в широкое движение богомольцев-трудников и выкристаллизуется на Соловках в формуле: «В труде спасаемся». Народность этой черты столь сильна, что даже подсоветское безвременье не вытравит ее, но лишь перелицует в «трудовой энтузиазм», проявления которого очень часто совершенно искренни.

Община оформляется в монастырь, и инок Сергий единогласно избран игуменом. Но он всеми силами противится этому. Почему? Он видит во власти прежде всего служение подвластным и не уверен в том, что сможет выполнить его. Это представление о сущности власти рисуется еще в завещании Владимира Мономаха. Позже оно охватит всю духовную жизнь нации от «самодержавного служения» царей (вплоть до жертвенного подвига Царя-Мученика) до «мирской службы» деревенских сотских, «от которой отказа нет»… «послужить миру»…

Здесь следует отметить одну внешнюю, но очень существенную черту св. Сергия. Иконописная традиция изображает его обычно в образе иссушенного немощного старца-аскета. Это только символ. Жизнеописатель современник говорит ясно: «Силы в нем было на двух человек». Аскетический подвиг, скудное питание, лишения не отразились на здоровье этого русского богатыря духа и плоти.

Приняв бремя власти, игумен Сергий несет его во всей полноте. Здесь он также отражает дух века, прогрессивную направленность формирующейся нации. Полное единство – ее цель. Он первый вводит в русском монастыре общежитие, т. е. общее, коллективное хозяйство. Но это не «уравниловка». Параллельно организуется вся внутренняя жизнь монастыря, создается иерархия подвижничества. Исторический этап жизни нации-государства находит отзвук в аскетической общине, тесно с ним связанной, слитой.

Монастырь не отрывается от народной жизни. Слава св. Сергия растет и вместе с нею ширится и поток приходящих к монастырю со своими духовными, а порой и материальными запросами. Никто не остается без ответа, свидетельствует Епифаний, и эти ответы удовлетворяют приходящих. Будь иначе, их движение к св. Сергию не росло бы. Служение братии игумена Сергия преображается уже в служение прозорливца, высшего духовного советника.

Подвижник-прозорливец не ищет возвышения, расширения своего духовного авторитета. Он решительно отвергает все внешние иерархии: отказывается принять в дар от митрополита Алексия золотой наперсный крест, столь «нище и убого» одет, что пришедший издалека крестьянин отказывается признать в нем прославленного Святого, путешествует ради нужд народа только пешком, совершая очень большие переходы (Москва – Нижний). Он продолжает свой подвиг служения человеку во имя любви к нему, но растущий поток этих человеков, приходящих к нему в поиске любви превращает, расширяет ее в любовь ко всему народу. Тесная дружба, глубочайшее взаимное понимание и общая духовная настроенность связывают св. Сергия с двумя другими светочами духа: митрополитом Алексием и св. Стефаном, просветителем Пермского края, т. е. всего тогдашнего Заволжья. Их духовное созвучие сливается с чудом: они ощущают друг друга на расстоянии; жизнеописатель св. Сергия свидетельствует о взаимном поклоне св. Сергия и св. Стефана, находившихся за десять верст один от другого.

* * *

Дальнейшее раскрытие духовной личности Святого на пути подвига его служения народу оформляет этот подвиг в служении нации-государству. Творческие усилия национально организующегося народа выражаются в личной действенности его духовного подвижника в его общественном служении. Св. Сергий выполняет особо важные дипломатические поручения национального центра – Москвы. Так идет он пешим к ее непримиримому врагу Олегу Рязанскому и «кроткими глаголами», – повествует летописец, – этот «старец чудный» склоняет «суровейшего» князя на мир с нею. Но в нужных случаях подвижник применяет и всю силу своего морального авторитета: устанавливая справедливый мир между двумя враждующими в Нижнем Новгороде партиями спорящих за власть в нем князей, св. Сергий своим святительским приказом затворяет все церкви города и принуждает этим спорящих к соглашению. Высший взлет подвига служения нации св. Сергия неразрывно связан, слит с кульминацией напряжений всей этой молодой еще нации в ее подвиге самоутверждения – Куликовской битве.

Всмотримся в стратегическую обстановку того времени и увидим, что шансы русских на победу были очень сомнительны. Войско Мамая численно превышало силы князя Дмитрия и, кроме того, включало в себя шесть тысяч лучшей тогда генуэзской колониальной пехоты с «огневым боем» (вероятно, артиллерией). С тыла неминуемо угрожал удар очень сильной литовской рати Ягелло, к которой безусловно присоединились бы державшие вооруженный нейтралитет рязанцы. Примкнувшие к Дмитрию брянские и смоленские Ольгердовичи были ненадежны в силу их родственных связей с Ягеллой. Не очень надежными были и новгородцы, спекулировавшие в своей политике на соперничестве родов Рюрика и Гедемина. Вдобавок ко всему этому еще не увядший ореол непобедимости татар. Стратегический штаб Москвы во главе с князем Дмитрием имел все основания колебаться и смотреть на сбор войск под Коломной только как на вооруженную демонстрацию, но не как на волю к бою, решающему судьбу нации.

Каково же должно было быть сверхчеловеческое напряжение личности, выразившей эту волю, принявшей на себя всю ответственность за жизнь и судьбу народа-государства-нации?
Этой сверхчеловеческой надвременной личностью стал св. Сергий Радонежский, Угодник Божий, Русский, Российский Чудотворец, благословляя на бой князя Дмитрия и тихо шепча ему: «Ты победишь».

В этот момент земного жития Святого его «прозорливость старца» восходит уже к «дару пророчества». Его личная человеческая душа сливается с духом нации, возносится вместе с ним над временем, над земной краткосрочностью жизни, выходит за предел доступного человеку разумения. Происходит чудо. Начало его в убогой тогда церковке Свято-Троицкой обители. Конец, виденный современниками, – меж Доном и Непрядьвой. Мы видим уже больше. Мы видим непрерывное творчество этого чуда жизни нации на протяжении 572 лет (1380–1952). Но и это еще не конец.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 20 сентября 1952 г.,
№ 140, с. 5–6

«Маковица»

Сознание современного, ограниченного и размельченного рационализмом человека утратило живое представление о чуде Господнем, но его подсознание (или надсознание) жадно рвется к чудесному, пытаясь найти в нем освобождение, выход из замкнувшей его темницы материализма. Возникает поиск компромиссного, внебожеского получуда: в атеистическом Париже зарегистрировано 10.000 гадателей, ясновидящих, медиумов, магов и пр. Все они имеют заработок. Следовательно?

Б. К. Зайцев в своей замечательной работе о св. Сергии определяет чудо, как «победу сверх-алгебры, сверх-геометрии над алгеброй и геометрией школы», как подчинение известного нам маленького низшего закона закону большому, высшему, неизвестному нам. Против такого определения чуда вряд ли сможет возразить и сколь либо свободный в своем мышлении рационалист. Не может же он утверждать, что возможность познания человека ограничена школьным учебником? Но это еще не вера в Божеское чудо. Верующий сам, уважаемый Б. К. Зайцев, минует в своем определении (по непонятной для меня причине) основу чуда – Господню Волю.

Жизнеописатели св. Сергия повествуют о множестве чудес в земной жизни Преподобного. Одна часть их совершена по его молитве, при участии его воли. Эти чудеса всегда направлены к благу народа, пришедших к нему, к благу народа, но не к личному прославлению самого Преподобного. Таковы насыщение голодающих, открытие источника для потребы жаждущих исцеления больных и великое чудо воскрешения ребенка. Таковы его прозорливые советы и предсказание победы на Куликовом поле, давшее его благословению (одобрению) силу приказа, веления Божия, которого не мог уже ослушаться осторожный в действиях князь Дмитрий. Другая часть чудес совершается помимо его личной воли, без его просьбы о них, неожиданно для него самого. Таковы со-служение с ним Ангела Господня и явление ему Пресвятой Богородицы. Св. Сергий сам страшится этих проявлений Милости Господней лично к нему и требует от видавших их вместе с ним молчания, тайны.

Внедрять в сознание понятие о реальности чудес Господних – дело служителей Церкви. Я же только суетный мирской журналист и позволяю себе лишь напомнить читателям, что этой реальности чудес св. Сергия верили Лесков, Достоевский, Лев и Алексей Толстые, Ломоносов, Менделеев, Ключевский, Павлов и ряд других сверхмощных, рационально мыслящих интеллектов, способных в своем мышлении шагнуть за узкие рамки рацио, за «жалкие пределы естества», по выражению Н. С. Гумилева, также веровавшего.

О чудесах, произошедших по кончине русского национального чудотворца, повествуют записи Троице-Сергиевской Лавры и память народная. О них в иных выражениях говорят и историки. «Есть имена, – пишет В. О. Ключевский, – выступившие из границ времени, когда жили их носители, потому что дело, сделанное таким человеком, далеко выходило за пределы века… превращалось в народную идею; становилось практической заповедью, заветом, тем, что мы привыкли называть идеалом… таково имя Преподобного Сергия». Процесса этого превращения рацио определить не в силах. Это тоже чудо, лишь не названное своим именем, хотя оно реально в своем выражении.

Житие Преподобного сообщает нам, что, отыскивая место для своего подвига, Варфоломей (еще не Сергий) избрал лесистый пригорок «Маковицу». В этом избрании было уже чудесное предначертание. «Видяху на том месте прежде свет, а инии огнь, а инии благоухание слышаху», сообщает летописец. На этом месте Преподобный строит свою первую убогую церковку во имя Пресвятой Троицы, как тоже указано свыше. Здесь же он дает внушенное свыше же благословение-приказ кн. Дмитрию и всей первой всероссийской национальной рати; страшный для дающего, судьбоносный приказ, определяющий всю дальнейшую жизнь нации.

Через 230 лет, в другой глубоко трагичный момент исторической жизни России, когда вся ее территория заполнена врагом и беззащитна, это освященное свыше место становится тем центром, откуда идет излучение воли к жизни всей нации. Учет и пути развития этой воли духа недоступны методам и уровню рационалистической мысли. Свершается реальный процесс, идущий вопреки, в нарушение всех законов логики. Государство разгромлено до основания. Враги господствуют на всей его территории. Национальной власти не существует. Моральное состояние народа стремительно катится вниз, и в верхах, и в толще его. Полное разложение. Гибель неизбежна… Но горсть монахов и мужиков чудом (другого слова нет!) отстаивают обитель св. Сергия против организованного, обладающего техникой войска. Послания (прокламации) этих защитников последнего атома нации (число этих посланий, конечно, ничтожно… десятки… две-три сотни!) растекаются, по всей стране, несмотря на отсутствие путей и средств сообщения. Их воздействие на массы необычайно по своей силе… Воля нации возрождается. «Ничто» становится реальной решающей силой. Существует ли для подобного исторического процесса иной термин, кроме «чуда»?

Мы, современные, духовно раздробленные, размельченные люди, не хотим видеть чудес, творящихся в нашей текущей, повседневной жизни. Мы маскируем их от самих себя пошлыми формулами уже опровергнутых понятий. Будем честны и признаемся: немногие из нас осмелятся вслух назвать «Промыслом Божиим», «Его Волею», невероятные происшествия с нами самими, имеющие место в жизни почти каждого из нас теперь, в диком, кровавом хаосе наших дней. Мы говорим: «случай», «удача». Столь же боимся мы видеть чудесное и в жизни нашего народа, нашей нации. Но мы, жившие «там», видели, знаем и тайные моления, и скрытые совершения Таинств переодетыми «засекреченными» священниками и бурный взрыв религиозного чувства народа во время войны (охранительные молитвы в карманах красноармейцев, у меня хранится один такой список; возобновление храмов, их наполнение, крещение комсомолок, венчание фактических, но не венчанных супругов и т. д.). Побывавшие в Советской России иностранцы единогласно свидетельствуют об этом высоком, чистом религиозном подъеме. Советские газеты сообщили о массовом «мракобесии» – произошедшем в Саратове крещенском омовении многих в ледяной купели Волги. Все это – факты. Можно ли разъяснить их каким-либо рационально обоснованным законом, при сверхмощном, всестороннем давлении на религиозное сознание нации и при учете двухсотлетнего разложения этого сознания тоже всестороннею «работой» «прогрессистов»? Волей-неволей приходится сказать – чудо!

Чудо и в том, что Сталин был принужден не только допустить молящихся в храмы, но восстановить религиозный центр Троице-Сергиевской Лавры – «Маковицу», чудесно возвещенную Преподобному Сергию. Что из того, что приставленные к ней сторожа лживы и продажны? Но ведь притекающие не к ним, а к Святыням Русским, к «Маковице» Преподобного чисты в своей вере и молитве. В них – сила. Они стержень нации. В них дух ее, – он не угас. Не чудо ли это, чудо, длящееся в веках по молитве Игумена Русского Сергия?

«И в наши дни люди всех классов русского общества притекают ко гробу Преподобного со своими думами, мольбами, упованиями», – говорил В. О. Ключевский в день 500-летия кончины Святого (1892 г.). – «Этот поток внутренне не изменялся в течение веков, несмотря на глубокие перемены в строе и настроении, русского общества. Творя память Преподобного, мы пересматриваем свой нравственный запас, пополняем произведенные в нем траты». «Ворота Лавры Преподобного Сергия затворятся лишь тогда, когда мы без остатка растратим этот запас, не пополняя его».

Совершается ли сейчас этот пересмотр самих себя и пополнение самих себя в недрах российской нации?

Да, – можем ответить мы, видевшие внешние проявления этого беспрерывного в шести веках чуда св. Сергия, ощущающие и творящие сами этот «пересмотр» в наших собственных душах, – духовная «Маковица» русского народного национального самосознания, чудесно воплощенная и оземленная великой любовью Игумена Русского Сергия, стоит и будет стоять, устоит, как устаивала против всех врагов, полонявших Русскую Землю всеми видами и формами зла. Устоит! «Инин видяху на том месте свет, а инии огнь, а инии благоухание слышаху». Чудо св. Сергия длилось в веках. Оно длится в наших днях. Оно – жизнь Народа Российского, Великого и Единого.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес,
27 сентября 1952 г.,[3]

Русская церковно-политическая традиция

«Воздайте Кесарево Кесарю, Божие – Богу», – ответил Христос на казуистически поставленный ему, чисто политический и в то время явно провокационный вопрос фарисеев. Обе Церкви, как Восточная, так и Западная, видят в этих словах Христа полное разграничение сферы духовной, вечной, Божеской от сферы материально-земной, тесно соприкасающихся и нередко трудноотделимых одна от другой в нашей грешной земной жизни. Таково разъяснение Истины слов Христовых в плане вечности.

Но ведь помимо вечности наша земная жизнь протекает и в плане материальной современности, и в этом плане слова Христовы содержали в себе также истину, но иную, устремленную не в вечность Духа, но во временность земного человеческого бытия, в его современность.

Восстановим в памяти историко-политическую обстановку того времени. Шел 33-й год нашей эры. Римская Империя, владевшая всем Средиземноморьем, готовилась к решительной и, несомненно, тяжелой даже для нее борьбе с могучим Парфянским царством, преграждавшим Риму продвижение на восток. Иудея и Сирия представляли собой стратегическую базу этой неизбежной для Рима войны, даже ряда войн. Но эта база была очень ненадежна, т. к. недавно еще покоренная Римом Иудея и примыкающая к ней Галилея и Сирия были для Рима пороховым погребом, подготовляющим фанатическое восстание и тем создававшим угрозу коммуникациям Империи на Востоке. Недаром Рим держал в этих незначительных по территории провинциях три легиона из шестнадцати регулярных – больше чем, например, в Галлии. Вспыхнувшая вскоре жесточайшая Иудейская война оправдала эту предусмотрительность римских стратегов.

Националистически-революционное движение иудеев возглавлялось в то время столь же политическими, сколь и религиозными организованными сектами, главным образом фарисеями, что с полной точностью разъясняет их вопрос Христу, как политическую провокацию, на которой они в дальнейшем, очевидно, хотели построить обвинение его перед Пилатом, как политического преступника, возбуждавшего народ к неплатежу податей Риму. Следовательно, истина ответных слов Христа частично содержала в себе и политический смысл, что дает нам право полагать, что не чуждавшийся всех, даже самых темных сторон человеческого бытия Христос (общение с мытарями, блудницами и т. д.) не чуждался в земном своем воплощении и политической жизни того времени. Отсюда Церковь не может и не должна игнорировать политику, как часть материальной, но вместе с тем и интеллектуально-душевной жизни паствы.

Русская православная церковно-политическая традиция подтверждает нам эту концепцию на всем протяжении истории государства Российского и в этом ее глубокое отличие от церковно-политической Византийской традиции. «Византийское влияние, – пишет В. О. Ключевский, – далеко не захватывало всех сторон русской жизни: оно руководило лишь религиозно-нравственным бытом народа, но давало мало указаний в деле государственного устройства». Однако с первых же лет по крещении Руси мы видим беспрерывное воздействие русской Церкви, ее иерархов и святителей на государственно-политическую жизнь Киевской, а позже и Московской Руси, что проследим по основным вехам, предварительно отмежевавшись также и от западно-европейской католической церковно-политической традиции – приоритета церковной власти над государственной. Русская православная церковь не стремилась к подчинению себе государства, но и не подчинялась ему сама, как в Византии, тем не менее беспрерывно и неуклонно воздействуя на политическую жизнь государства.

Вот краткий перечень подтверждающих фактов, сохраненных нам историей. Все без исключения русские летописцы, кадры которых составлялись только из числа иноков, не ограничиваются точным изложением протекавших на их глазах политических событий, но освещают их морально и идейно, разъясняя политические акты волей Господней и обосновывая ею же главную для всех идею единства Земли Русской.

Киевские великие князья беспрерывно совещаются не только по религиозно-моральным, но и по политическим вопросам с Печерскими святителями Антонием и Феодосием и ясно, что пещеры этих светочей Русской Церкви были одновременно и морально-политическими центрами государственности того времени. Первый русский митрополит св. Илларион, избранный Собором русских епископов, без участия представителей Византийского патриарха (позже низложенный греками), представлял собой яркую политическую фигуру, ближайшего сотрудника единодержавного русского князя Ярослава Мудрого.

На другом конце Руси владыки Новгородские беспрерывно принимали самое деятельное участие в политической жизни республики, регулируя борьбу ее партий, и подписи их неизменно стоят на всех чисто политических решениях веча. Св. Сергий Радонежский, создавший высокий образец пустынножительства, ни в какой мере не отрешался от участия в политической жизни молодого Московского государства, наоборот, провидя своим пророческим взором его будущее, он деятельно работал в современной ему политике, посещая пешком ради чисто дипломатических целей враждебных Москве Рязанских и Тверских князей, прекратил своим властным святительским словом княжескую распрю в Нижнем Новгороде и не только побуждал всю Русь того времени к борьбе за освобождение от татарского ига, но и организовывал эту борьбу, вовлекая в нее своими посланиями независимые от Москвы удельные княжества. К сожалению, эти послания были им писаны на бересте, вследствие чего не дошли до нас, но житие св. Сергия Радонежского, написанное его современником и ближайшим сотрудником, с полною достоверностью свидетельствует нам о религиозно обоснованной, но вместе с тем политической направленности этих посланий. Одновременно с ним и позже ближайшее и непосредственное участие в строительстве Московского государства принимают его митрополиты – Чудотворцы Московские. Начиная с Калиты и его преемников, они в гармоничном сочетании с политической княжеской властью вкладывают кирпич за кирпичом в храмину будущего царства Империи и закладывают религиозную основу ее политическому стержню – Самодержавию.

Колоритную политическую фигуру консервативного порядка представлял собою оппозиционер самовластию Грозного митрополит св. Филипп Колычев (знатного боярского рода). Вдохновителем реформ первого периода царствования Ин. 4 был протопоп Сильвестр, совершенно ясно очертанный нам историческими документами, «лидер» определенной политической партии того времени, что и послужило в дальнейшем причиной его падения. Столпом и твердыней национально-политического движения Смутного времени был патриарх Гермоген, замученный оккупантами-поляками, не как глава враждебного тогда католицизму православия, но как политический деятель, противоборствовавший утверждению их власти. Колоссальной политической личностью был и патриарх Никон, принимавший ближайшее участие вместе с царем Алексеем Михайловичем и его стратегическим штабом в подготовке и ведении войны за освобождение Малороссии и Белоруссии. О тесном слиянии и совместных действиях политической и церковной власти того времени ярко свидетельствует нам символический акт вручения наказа начальствовавшему освободительной армией воеводе от имени Пресвятой Богородицы, Домом Которой именовалась тогда Москва. Этот наказ лежал под ее Чудотворным образом в Успенском соборе и был оттуда вручен воеводе патриархом.

Разгром Московской Руси Петром Первым сломал и русскую церковно-политическую традицию. «Департамент духовных дел» и учрежденный Петром по лютеранскому западно-европейскому образцу, всецело подчиненный светской власти Синод был им же полностью отрешен от участия в политической жизни страны. О результатах этого трагического в жизни Российской нации разрыва говорить не будем, потому что они у нас перед глазами.

Итак, целый ряд крупнейших исторических фактов на всем протяжении жизни государства Российского и Российской нации свидетельствуют нам об участии русской православной церкви в их жизни и развитии. Ныне же, в смутные дни Российского безвременья и одновременно в судьбоносные для бытия нашей родины дни и часы, перед нами невольно встает вопрос:

– Допустима ли в нашей современности так называемая аполитичность Церкви, Православной Церкви Российского Зарубежья в целом и ее иерархов в отдельности, вне влияния той или иной «юрисдикции»?

Этот вопрос может быть поставлен от лица всего антикоммунистического зарубежья в целом, и в данном случае получает на него некоторый, хотя и уклончивый ответ признания советской власти властью сатанинской. Но нас, российских националистов и монархистов, волнует и другой, неуклонно следующий за первым вопрос:

– В какой же форме мыслят наши иерархи государственную организацию освобожденной и возрожденной России?

На этот неизменно встающий в нашей душе вопрос мы не получаем ответа. Не слышим мы и молитвословий о здравии и преуспеянии в благих делах Наследника престола Царей и Императоров Всероссийских, тех царей, рука об руку с которыми русская Православная Церковь строила великое государство и сквозь тяжкие испытания вела к благоденствию и духовному совершенствованию всю Российскую нацию в целом, что и составляло стержень русской церковно-политической традиции. Эту традицию мы отстаиваем в историческом плане и боремся за восстановление и утверждение ее в будущем.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 23 декабря 1955 г.,
№ 134, с. 7–9.

Гибель Новгородской демократии

Расцвеченная домыслами, вымыслами и не лишенным порой красоты поэтическим орнаментом сказка о новгородской вольности пленяла многие, очень многие умы русской молодежи минувшего века. Среди очарованных его мы встречаем имена действительно крупных людей.

Прославлению новгородской свободы посвятил свои лучшие строки поэт-декабрист Рылеев, но даже скинув его со счета, придется все же вспомнить, что созвучные строки мы найдем у Пушкина, Лермонтова и даже у столь трезво смотревшего на русское прошлое поэта, каким был граф А. К. Толстой. В их и многих других стихах звон набатного и, как свидетельствуют исторические документы, жиденького, легковесного вечевого глашатая прекратился в мелодию гимна народной свободы.

Не отставали и историки, особенно те из них, кто был враждебно настроен к национально русской исторической традиции единовластия-самодержавия, как например, имевший шумный успех в свое время, легковесный, популярный, но не лишенный беллетристической талантливости Костомаров. Символом новгородского вечевого колокола широко пользовались и политические деятели недавнего еще, памятного нам прошлого. В результате совместных усилий всех этих «властителей умов» в головах предфевральских поколений российской интеллигенции слагалось абсолютно неправильное, антиисторичное представление о развитии новгородской демократической республики и о ее гибели, произошедшей якобы по вине того же жупела всех российских прогрессистов – Самодержавия.

В XIV в., веке максимального расцвета экономического могущества Новгородской республики, ее территория намного превышала область носителя русской национальной идеи Великого Княжества Московского. О соотношении экономических баз обоих государственных образований и говорить нечего: Москва была бедна, Новгород был богат; Москва была вынуждена беспрерывно расходовать все возможные для нее средства на выплату дани Орде, оборону и собственное строительство, – Новгород же беспрерывно накапливал прибыли, пользуясь значительной безопасностью от нападений хищных кочевников: крымские и ногайские орды не достигали его, от Казани он был заслонен тою же бедной Москвою, а кроме того, обладал огромными колониями всего русского севера, жестоко эксплуатируемыми им, чего не имело Московское княжество-монархия. И все же в возникшей борьбе между двумя этими русскими государственными образованиями, монархией и республикой, республика пала, пала, как мы увидим, смрадно и позорно.

Гимназические учебники, формировавшие исторические взгляды предфевральских поколений российской интеллигенции, довольно скудно повествовали о новгородском вече, как о высшем органе управления этой республикой, о происходивших на мосту через Волхов локальных буйных схватках между различными группами его населения, о торговой и культурной связи Новгорода с просвещенным Западом, но давали очень мало сведении о подлинной социально-политической структуре самой республики и вытекавшей из этой структуры социально-политической ее жизни. Между тем новгородская, московская, суздальская, владимирская и псковская летописи того времени, исторические документы Польши, Литвы, Швеции и Тевтонского Ордена дают нам о Новгороде очень большое количество сведений, совершенно достаточное для того, чтобы представить себе полностью и всесторонне исторический быт этой крупнейшей республики Древней Руси.

Вся политическая структура новгородского государства была построена на принципе анархического по существу коллектива при полном отрицании и ярко выраженной враждебности к установлению какой-либо твердой, а тем более легитимистичной власти. Князь не был правителем Новгорода, но лишь наемником анархического коллектива, тщательно ограниченным во всех правах. В его обязанности входило лишь военное устройство республики и отчасти суд, но и то и другое князь вел под строгим контролем «совета господ», фактически управлявшего обширным и богатым государством. Именно «совет господ» и был верховным правящим органом Новгорода. Он, а не народное вече, шумное и бурное по форме, но по существу не представлявшее собой сколь-либо значительной политической силы. Этот «совет господ» состоял из «степенных», т. е. пребывавших в должности высших административных лиц – посадника и тысяцкого, а также и из наличных бывших ранее посадников и тысяцких, которые автоматически входили в него. Число членов совета колебалось, но состав их был всегда однороден. В «совет господ» входили только представители высшего промышленного боярства, т. е. крупнейшие финансисты республики, державшие в своих руках и контролировавшие всю ее экономику. Таким образом «с течением времени все местное управление перешло в руки немногих знатных домов», пишет В. О. Ключевский, «из них новгородское вече выбирало посадников и тысяцких, их члены наполняли новгородский правительственный совет, который собственно и давал направление политической жизни». О каком же народоправстве или хотя бы всего лишь влиянии подлинной народной воли на политическую жизнь республики можно говорить при такой структуре ее правительства? Миф о народной вольности Господина Великого Новгорода – только сказка, созданная верхоглядами и недоучками.

Но политические побрякушки, подменяющие в представлении ограниченных умов подлинное волеизъявление народа, в новгородской республике существовали. В ней были и политические и социальные партии, состоявшие меж собой в сложных отношениях, очень похожих на нашу демократическую современность. Была также и «министерская чехарда» по типу современной Франции. Так, например, в XIII в. произошли 23 смены посадников, но это крупнейшее административное место – премьер-министра, по-нашему – занимали всего 15 лиц, принадлежавших к богатейшим фамилиям. Выбирались, смещались и вновь выбирались, причем политическая борьба велась между двумя крупнейшими «концернами» (говоря нашим языком), семьями бояр Михалка Степанича и Мирошки Незденича, один из которых вел за собой группу крупнейшей буржуазии, а другой опирался на массы демократической бедноты.

В дальнейшем периоде, в течение последних десятилетий самостоятельной жизни республики, ее политические партии приняли несколько иной характер. Одна из них, сохранившая в себе общерусское национальное чувство, склонялась к компромиссу и подчинению Москве на договорных началах. Другая, возглавлявшаяся богатейшей семьей Борецких с прославленной поэтами посадницей Марфой во главе, держалась крайнего космополитического сепаратизма и влекла русскую республику к подчинению религиозно и национально чуждому ей Польско-Литовскому государству. Следует отметить при этом, что сторонники слияния с Москвой опирались на неимущие слои, а космополитические сепаратисты – на правивший слой крупных финансистов, игравший тогда роль современной банковой системы.

Были и социальные партии. Вернее, они эпизодически возникали, служа подсобным оружием партиям политическим в наиболее острые моменты их борьбы. Новгородская летопись пестрит сообщениями о локальных мятежах Торговой Стороны (социальных низов), об анархических действиях народных масс, разграблении ими домов и складов боярских фамилий и обратно, о репрессиях правящего слоя, направленных к подавлению этих хаотических волеизъявлений бедноты.

Снова ставим вопрос: представляла ли собой новгородская вольность хотя бы тень подлинного народного волеизъявления?

Не общенародные стремления к благосостоянию государства, повышению жизненного уровня его населения руководили политической и социальной жизнью «вольного Новгорода», но исключительно личные, корыстные, хищнические цели были основными стимулами его внешней и внутренней политики. Как сходна эта картина с тем, что мы видим теперь в так называемом свободном мире…

И еще одно разительное, трагичное и для погибшего Новгорода и для существующих ныне демократий сходство – катастрофическое ослабление оборонных средств, неизменный спутник дряхлеющих, утративших свой национальный стержень государственных образований.

Оборонные средства Новгорода состояли из дружины, которую приводил с собой по договору избранный князь, небольшого количества нанимаемых в острые моменты иностранцев и новгородского ополчения, т. е. мобилизации неимущих слоев. Княжеская дружина не представляла собой значительной военной силы. Никто из обладавших крупной боеспособной дружиной князей размножившегося Рюрикова гнезда не шел, конечно, на малопривлекательную для него службу Новгородской республике. Иностранные наемники стоили дорого, и правящий строй, как и теперь, скупился на траты. Новгородское же ополчение, абсолютно не знакомое даже с примитивными основами военного дела, представляло собой порой многолюдную, но полностью хаотическую банду, также не являвшуюся достаточной для отражения врагов военной силой.

Результаты этого пренебрежения к организации собственной обороны ярки до смехотворности. При конфликте с Москвой в 1456 г. двести московских ратников под городом Руссой наголову разбили пять тысяч новгородских конных воинов, совершенно не умевших биться в конном строю. Этими воинами были ремесленники Торговой Стороны, кое-как вооруженные и посаженные на коней при неумении ездить верхом. Военная катастрофа была неизбежна и (цитирую Ключевского) «в 1471 г., начав решительную борьбу с Москвой и потеряв уже две пешие рати, Новгород наскоро посадил на коней и двинул в поле сорок тысяч всякого сброда: гончаров, плотников и других ремесленников, которые, по выражению летописи, от роду на лошади не бывали. Сражение произошло на реке Шелони, и четырех с половиной тысяч Московской рати было достаточно, чтобы разбить наголову эту толпу, положив тысяч двенадцать на месте». Почти все остальные новгородские ратники, как повествует та же летопись, были взяты в плен, уведены в Москву и расселены по линии Оки в качестве свободных крестьян. Некоторая часть этого полона пополнила московские кустарно-промышленные пригороды.

Но тот же В. О. Ключевский утверждает, что даже если бы военная мощь Новгородской республики стояла на должной высоте, то катастрофический конец этого государственного образования был бы все же неизбежным. Борьба централизованного монархического молодого Московского государства с экономически сильнейшей, чем оно, Новгородской республикой была главным образом борьбою идей: целеустремленной общерусской национальной идеи, с одной стороны, и космополитической идеи местного сепаратизма – с другой. Политические руководители Великого Княжества Московского знали, чего они хотят, видели, хотя, быть может, и не совсем ясно, будущее своей нации-народа и неуклонно, шаг за шагом шли к этому будущему. Они имели руководящую идею. И эта идея служила залогом их победы. Новгородская «вольность» этой руководящей идеи не имела. Вернее будет сказать, что коллективное управление Новгородской республикой не имело вообще никакого идейного багажа, но лишь личные, эгоистические интересы сменявшихся у кормила правления лиц и группировок, и эти-то корыстные интересы звучали в ударах вечевого колокола, воспетых, как призывы к свободе, нашими поэтами…

Мы не знаем законов исторического развития человечества и отдельных его социально-политических обществ. Но это не значит, что таких законов вообще не существует. Шаг за шагом мы идем к их познанию и, как мне думается, чего-то все-таки достигли в этом направлении. Исторический пример развития и гибели Новгородской республики невольно наводит нашу мысль на ряд сравнений и аналогий с текущей современностью. И тогда, как и теперь, в меньших масштабах, конечно, боролись две силы: сила целеустремленной, четко оформленной идеи, с одной стороны, и хаотическая безыдейность, моральная скаредность – с другой. Не то ли самое видим мы и теперь? Отбросим моральный критерий сравнения национальной идеи Московского государства с идеей советского коммунизма красной Москвы. Отрицая и осуждая социал-коммунизм во всех его формах и проявлениях, мы все же должны будем признать, что политическая линия красной Москвы неуклонно направлена к определенной, четко оформленной цели, зверской, аморальной, но все же вполне ясной. Одряхлевшие, разъедаемые коррупцией демократии Запада этой цели не имеют и не видят, за исключением отдельных выдающихся политических деятелей типа Даллеса и Аденауэра. Но таких, к сожалению, немного и их голоса тонут в анархическом хаосе частных интересов.

Мы, русские националисты, как по эту, так и по ту сторону разделяющего нас железного занавеса, не состоим, к нашему счастью, молекулами демократического мира. Мы, к счастью, повторяю, отверженные им изгои, и счастье наше именно в том, что мы изгои, в силу обладания нами ведущей идей воссоздания национального Российского надплеменного, надпартийного, надклассового государства. Только эта идея и может быть противопоставлена интернациональной идее красной Москвы и всего международного коммунизма. Она – положительный полюс борьбы, и в силу ее положительности конечная победа будет принадлежать ей. Пусть текущий день для нас сумрачен. Лучи рассвета уже брезжат.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 27 сентября 1956 г.,
№ 349, с. 7–8.

Зарождение Восточной программы

Чрезвычайно глубокий по своему значению этап в развитии Российской нации-государства – взятие Казани и вовлечение средневолжских татар в орбиту русской истории – принято рассматривать обычно, как блестящий, но обособленный эпизод. У изучавших отечественное прошлое в дореволюционные годы создавалось впечатление, что казанская победа не служила базой для целого ряда дальнейших событий, но была связана лишь с предшествовавшими ей, была ответом окрепшей России на татарское иго, своеобразной исторической местью бывшего угнетенного бывшему угнетателю, бывшего раба бывшему поработителю и, следовательно, имела своей конечной целью порабощение татарского народа.

Взгляд этот глубоко ошибочен. Казанский поход 1554 г. ни в какой мере не являлся актом мести, т. к. к тому времени отношения между русскими и татарами проэволюционировали и по своему характеру были чрезвычайно далеки от психологической ситуации периода, предшествовавшего Куликовской битве. Победа на Куликовом поле вырвала с корнем из русского народного сердца страх перед татарами, а вместе с ним и ненависть к бывшим поработителям. Об этом свидетельствует начавшаяся еще при Василии Темном и развившаяся при Иоанне Третьем иммиграция татар на Русь. Эти иммигранты, устремлявшиеся под высокую руку Великого князя Московского, были принимаемы в Москве не только с радостью и открытым сердцем, но с вполне реально выраженным дружеством. Мирзы и уланы, не говоря уже о татарских царевичах, получали поместья и целые города «на кормление», высокие должности при великокняжеском дворе и в армии. Так, например, активный татарский руссофил, дважды поставленный от Москвы Казанским царем, Шиг-Алей, командовал довольно долгое время всей русской армией в Ливонии, а татарскому царевичу Касиму с его ордой была пожалована Василием Темным целая область вокруг Мещерского Городка Рязанского княжества в качестве самостоятельного (автономного) удела. Она носила даже громкое имя «царства» Касимовского. Ее правители имели собственную армию, входившую отдельным корпусом в русское ополчение. Самостоятельность Касимовского «царства» русский посол при дворе Сулеймана Великолепного Новосильцев характеризует так: «Государь наш посадил в Касимове царевича Саиб-Булата, мечети велел устраивать, как ведется в басурманском законе, и ни в чем у него воли Государь наш не отнял». Полное отсутствие элемента мести в дальнейшем, после взятия Казани, подтверждается и наставлением митрополита Макария, посланным им туда православным иерархам, в котором он, митрополит, категорически запрещает им применять какого-либо вида репрессии по отношению к мусульманам и ни в коем случае не принуждать их к переходу в христианство. В каком государстве Европы того времени жесточайших религиозных войн мы можем увидеть что-либо подобное?

Историки прошлого столетия, а в особенности составители популярных учебников, полностью игнорируют и общеполитическую обстановку того времени, в частности военную экспансию находившейся тогда в зените своего могущества Турции Сулеймана Великолепного. Экспансия этого молодого, крепкого и жадного государственного организма была направлена не только на запад – в Средиземное море и на Дунай, – но и на север. Крымское ханство уже входило, как вассал, в состав Отоманской Империи, пребывавшее в полуфеодальной зависимости Астраханское (Ногайское) ханство было всецело подчинено турецкому влиянию, и овладение всей линией Волги, следовательно Казанью, было не скрытым, но явным стремлением турецкой внешней политики. Турецкое влияние и даже турецкая военная сила энергично продвигались на северо-восток: в Крыму содержался постоянный гарнизон янычар, а казанская крепостная артиллерия была доставлена туда из Турции через Кафу. Следовательно, казанский поход не был локальным историческим эпизодом, но в международном плане был началом трехвековой упорной борьбы России с Турцией.

Те же либеральные историки приписывают казанскую победу всецело удачному взрыву казанских крепостных стен, произведенному иностранным саперным инженером, игнорируя тем деятельность московского «генерального штаба» того времени, как будто подобного мозга русской армии в то время вообще не существовало. Между тем, углубленное изучение источников совершенно ясно показывает нам, что орган, подобный теперешним Генеральным Штабам, существовал в правительстве молодого царя Ин. 4, и что план похода и организация его были блестяще разработаны и осуществлены штабом. Во главе его стоял молодой тридцатипятилетний полководец князь Михаил Иванович Воротынский, получивший за свою деятельность в казанской операции высшее звание «слуги государева», специально учрежденное царем Иоанном. «Муж крепкий и мужественный, в полкоустроениях зело искусный», сообщает о нем летописец. Ближайшими к нему были князь Андрей Курбский, тогда еще двадцатичетырехлетний, блестящий кавалерист, как покажет дальнейшее, князь Петр Щенятьев. Значительную роль играл также неудачный правитель, но опытный полководец, свергнутый казанский царь Шиг-Алей.

Стратегическая подготовка казанской операции была начата за год до нее, в 1551 г., постройкой на правом берегу Волги укрепленного городка Свияжска – военно-продовольственной базы. Этапные базы меньшего размера между Москвой и Свияжском были созданы и снабжены по двум линиям – южной, через рязанскую окраину, и более короткой – северной через Владимир-Муром-Алатырь. Эти «станы» позволили московскому командованию впервые в русской истории взять всю экспедиционную армию полностью на государственное снабжение продовольствием.

Впервые в казанской операции было введено в бой и только что организованное воинство, первое русское регулярное воинство – стрельцы, прикрывавшие огневой завесой при обложении Казани установку русской артиллерии и осадных машин. Техника этих машин также заслуживает большого внимания. Летописец сообщает, например, об осадной башне высотой в шесть сажен, вооруженной десятью пушками и, что интереснее всего, сооруженной русским инженером Иваном Выродковым, который привез ее под Казань в разобранном виде и под прикрытием стрельцов собрал и установил в нескольких десятках саженей от главных ворот казанской крепости. Огонь этой башни, по словам того же летописца, вынудил казанцев отойти от основной линии обороны (главных стен) и построить сзади них вторичные, временные, конечно, менее сильные укрепления. Следует отметить также, что летописец упоминает лишь об одном иностранном «розмысле» – инженере, но перечисляет многих его русских «учеников». Говорит он также о том, что русская артиллерия действовала под Казанью очень хорошо, стреляли метко, в то время как необученные казанцы не умели пользоваться турецкими пушками: «Худо бияху и ничтоже сотвориша». Организовывал и командовал артиллерией боярин Михаил Яковлевич Морозов. Им, очевидно, и были подготовлены кадры хорошо обученных московских артиллеристов.

Первым вопросом, вставшим перед штабом при подготовке похода, было его время. Проводить операцию зимой было бы значительно легче в отношении преодоления переправ, бездорожья и трудностей доставки снаряжения, но зимнее время не позволило бы применить во всей полноте московскую военную технику: земляные работы были бы невозможны. Мнения разделились, как мы знаем теперь: Воротынский стоял за лето, Шиг-Алей за зиму. Победило мнение Воротынского. Вопреки утверждениям историков, сообщающих, что под Казань была погнана ополченческая толпа в сто пятьдесят тысяч человек, сам Иоанн IV напишет позже Курбскому, что под Казанью у него было не более пятидесяти тысяч, считая сюда и касимовских татар и татар-иммигрантов бывшего царя Шиг-Алея. Следовательно, можем предположить, что юный царь Иоанн повел под Казань не всеобщее ополчение, но отборное, обученное и снабженное высокой по тому времени военной техникой войско.

Вторая, также ускользнувшая от либеральных историков, военная проблема похода носила внешнеполитический характер. Штаб царя Московского вполне обоснованно предполагал, что Турция ни в коем случае не упустит из поля своего зрения казанский поход и, пользуясь крымцами и ногайцами, атакует с фланга экспедиционную армию. Для отражения этой атаки была заранее подготовлена сильная кавалерийская группа под командованием князя Петра Щенятьева. Предположения оправдались: 16 июня 1552 г. главные силы Москвы, во главе с царем Иваном Васильевичем, выступили в поход, а уже на следующий день было получено сообщение о том, что крымско-ногайско-турецкая армия перешла Донец и продвигается к Туле. Русская кавалерийская группа была тотчас же выслана для ее отражения и значение ее подчеркнуто тем, что командующим был назначен высший в армии – сам князь М. И. Воротынский. Татаро-турецкая армия достигла Тулы, осадила ее, и летописец сообщает, что первыми на штурм были двинуты турецкие янычары, но были отбиты тульским воеводой князем Темкиным. Получив сведения о приближении конницы князя Воротынского, турко-татары сняли осаду Гулы и бежали. Но князь Петр Щенятьев настиг их и уничтожил тридцатитысячный арьергард, что говорит о весьма значительных силах, предназначенных для флангового удара по русской армии.

Сам взрыв стен, для которого было использовано пятьсот пудов пороху, конечно, произвел очень сильное впечатление, как на татар, так и на русских, но далеко еще не решил исход штурма. Резня продолжалась еще пять часов в самом городе, сопротивление татар было отчаянное, и победа беспрерывно склонялась то на ту, то на другую сторону, требуя от русских крайнего напряжения. Это подтверждается тем, что царь Иоанн был вынужден двинуть в город свой последний резерв – личную охрану. Следует отметить и здесь, что техника взрыва (свечка, поставленная в бочку с порохом) вряд ли требовала особых знаний от инженера. Не только иностранцы, но и русские уже применяли ее. Зажигательный же шнур применен не был, а рытье подземной галереи проходило, очевидно, под непосредственным руководством того же князя Воротынского, который, установив контрподкоп со стороны города, доложил царю о необходимости немедленного взрыва: «Невозможно-де и до третьего часа мешкати».

Все это вместе взятое дает нам чрезвычайно яркую картину, характеризующую высокий уровень военной мысли Московской Руси, ее самостоятельности и независимости от иностранных наемников, которые выполняли лишь второстепенные технически функции, и то далеко не всегда добросовестно и удачно. Московскими полководцами была выработана не только соответствующая русской психике тактика, но и основы стратегии.

Дальнейшие события говорят нам о широчайшем размахе этого стратегического мышления правительства царей Московских и о его глубокой народности в смысле связи военных действий с общенациональной, уже назревшей в народной душе идеей, получившей в дальнейшее имя Восточной Программы, идеи, принятой к осуществлению первым царем Иоанном IV и доведенной до конечного результата последним Императором Николаем II. Завершению ее помешала революция.

Рассмотрим стратегическую обстановку, создавшуюся после взятия Казани. Вся средняя Волга, от Нижнего до Самары, перешла во владение Московского царства. Этот факт сделал неизбежным овладение и южной Волгой – Астраханью, столицей ногайской орды. Правый южный фланг широкого продвижения на восток был обеспечен. Но это продвижение намечалось не по южному пути, а по северному, пользуясь водной магистралью Кама-Чусовая. Переход Казани в русские руки открывал и эту дорогу, защищая ее от неизбежных фланговых ударов со стороны самой Казани и подчиненных ей финских племен среднего и северного Урала.

Это продвижение было начато походом Ермака, организованным и финансированным не самим московским правительством, но крупнейшими промышленниками того времени, именитыми людьми Строгановыми. Факт, тоже заслуживающий большего внимания. Анализируя его, мы видим, что стимулы движения Руси на восток, за Каменный Пояс (Урал), были вызваны к жизни не хищнической завоевательной политикой верхов русского правительства, но стремлением самого народа на восток. Движение, подобное великому переселению народов с востока на запад. В данном случае застрельщиками этого движения, его авангардом стали русские промышленники, народившиеся и крепнувшие русские капиталисты, но не служилый военно-дворянский слой. Эти промышленники и вольные исследователи новых земель, получившие имя землепроходцев, по собственной инициативе шли впереди государственной администрации и сопутствовавших ей военных сил. Именно они рубили и ставили новые города и городки, после чего центральное правительство посылало туда воевод и гарнизоны стрельцов и служилого казачества.

Продвижение на восток шло в необычайно быстром темпе, что также доказывает его глубокую народность гармонию государственных и народных интересов, вернее учет государством потребностей народа, т. е. осуществление им национальной задачи, национальной проблемы, национальной идеи, уже вызревшей в массах.

Первого сентября 1582 г., всего через тридцать лет после взятия Казани, отряд Ермака выступил в поход, В 1586 г. была уже основана Тюмень. В 1587 – заложен Тобольск. В 1592 – Березов и Обдорск, почти на берегах Ледовитого океана. В 1604 – Томск, а через неполных два десятилетия мы видим русских землепроходцев уже на Амуре и на берегах Тихого океана. Это были вольные люди, действовавшие по своей собственной инициативе и побуждаемые к совершенным ими подвигам стимулами, выношенными в народной душе! Цари Московские сумели понять это, организовать хаотический порыв и укрепить его в русле, окончательный фарватер которого представлял законченный Государем Императором Николаем Вторым Великий Сибирский путь, прокладка которого прошла почти незамеченной в среде тогдашнего русского либерального общества, о чем свидетельствует в своей прекрасной книге «То, чего больше не будет» честная А. В. Тыркова-Вильямс. Огромные пространства Сибири с легкой руки спекулянта на поэзии Н. А. Некрасова были представлены русской интеллигенции, как гиблое место, царство кнута и произвола, как сплошная каторга.

«Зачем, проклятая страна,
Нашел тебя Ермак!»[4]

Этим ошибочным, лживым взглядам мы обязаны непопулярностью русско-японской войны в широких массах, ее неудачам и вытекшей из них революции 1905 г., «генеральной репетиции» Октября, как говорят большевики.

Но подлинный дух народа во много раз мощнее мелочных душонок хаятелей своего отечества, а ход истории принимает иногда неожиданные парадоксальные формы. Страна кнута и произвола, место каторги и ссылки концентрирует в себе теперь усилия и надежды тех, кто был туда некогда сослан и их ближайших потомков.

Коммунистическая клика варварским, бесчеловечным способом, но все же активно разрабатывает богатства Сибири, национальные богатства России, заселяет ее необозримые площади. Что скрыто в сердцевине этого факта? Не победа ли духа народа, его исторических стремлений над чужеродными убогими мыслишками прогрессивных пошляков? Не подтверждение ли глубокой национальности Восточной Программы, последовательно осуществлявшейся всероссийскими царями и императорами, к продолжению которой вынуждены прибегнуть их враги, подчиняясь давлению изнутри, из массы народной? На этот вопрос нам ответит история и, быть может, в недалеком уже будущем.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 18 октября 1956 г.,
№ 352

, с. 4–5.

Вызволение хлопской Руси

На пепелище Руси Ярослава

Переяславская Рада, утвердившая воссоединение южной и северной частей раздробленной монгольским нашествием единой Руси Владимира и Ярослава, нам обычно рисуется так.

Собрались в Переяславле лихие, усатые полковники, сотники и казачьи судьи; вышел к ним батько-гетман, мудрый Богдан-Зиновий Хмельницкий, стал под бунчуком, поклонился казачьему братству и сказал свою историческую речь, а в ответ единым голосом воскликнули, выхватив свои острые, кривые сабли лихие полковники:

– Волим под Царя Восточного, Православного!

– Все ли так соизволяете? – спросил старый гетман.

– Все! – прогремел единодушный ответ.

Так рассказывают нам об историческом акте, свершившемся 8-го января 1654 г., страницы ходких учебников. Так парадно, стройно и торжественно представляют его нам авторы исторических романов, так рисуем его и мы самим себе.

Но последние седые бандуристы и теперь еще поют на полтавских и нежинских базарах:

– Богдане, неразумный гетмане!

– Ты предав Украину панам да прелатам…

А ведь песня – хранилище народной памяти. Где же правда?

Как родилось, где и почему возникло это противоречие?

Заглянем вглубь веков и попытаемся разгадать его, сопоставляя не только дошедшие до нас записи того времени, но и анализируя их при помощи нашего теперешнего опыта, опыта, данного нам пережитыми нами годами. Многому они нас научили.

Что представляла собой современная Украина в первой половине XVII в., в то время, когда она не носила еще этого названия, но хранила и отстаивала грудью свое прежнее родовое имя – Русь? Ведь впервые именуется она Украиной лишь в Андрусовском договоре 1667 г., да и то в качестве польской пограничной провинции.

Юго-западная Русь, простиравшаяся от Днепра до Сана, Русь Малая, Русь Белая, Русь Червонная, Русь Галицкая, Русь Волынская, Русь Подольская – Русь Владимира и Ярослава, ставшая Украиной – окраиной ополяченной Литвы и тогда лишь возрождавшаяся на пожарище татарского погрома; подлитовская Русь, беспрерывно принимавшая на свою грудь жестокие удары то крымских и турецких орд, то литовских и польских полков, истекавшая кровью в этой борьбе, но неустанно боровшаяся за то, чтобы остаться русскою Русью…

…Левый берег Днепра почти пуст. Нет еще ни Харькова, ни Чугуева, ни Белгорода. Лишь по прибрежной полосе его среднего течения ютятся небольшие городки – Переяславль, Кременчуг, – а дальше, на восток, до самого Дона раскинулось Дикое Поле, где бродят только хищные ногайские шайки, меряясь силами с ватагами донских казаков.

Юг – басурманский, крымско-турецкий, вплоть до самого Запорожья, куда на остров Хортицу стекаются буйные головы со всей Руси, где нет ни панов, ни крулевских жолнеров[5], откуда нет выдачи бежавшему из магнатской неволи хлопу.

Остатки Руси, уцелевшие после татарского погрома, медленно возрождаются только на правом берегу Днепра. Остатки? Но как же назвать их иначе? Ведь путешественник Плано Карпини, побывавший в Киеве через полвека после Батыя, нашел на его пожарище только 200 жилых домов и одну церковь, а при Ярославе там было 400 церквей, и 8 базаров… Недаром же иноземцы считали Киев того времени вторым после Константинополя городом Европы. Конечно, только остатки. Но и они населены рабами. Вся страна во власти нескольких феодальных династий. Часть их – иноверцы, католики. Таковы магнаты Потоцкие, Конецпольские, Любомирские. Другая часть – православные магнаты: Острожские, Кисели, Вишневецкие. Но и те и другие – великие паны, сенаторы Речи Посполитой, республики Польской, абсолютные властители над жизнью, смертью и имуществом десятков тысяч своих подданных, судящие их своей расправой, облагающие их податями по своей воле, содержащие в своих крепких замках полки гусар и драгун и держащие в повиновении множество примыкающей к ним мелкой русской и польской шляхты. Они – сила! Что им король в Варшаве? Республика обеспечивает им полный разгул шляхетского своеволия. Ведь любой шляхтич имеет право отвергнуть на сейме приказ короля своим единоличным вето, не говоря уже о могущественных князьях и сенаторах, сопровождаемых на сейм своими полками…

Между вольною полноправною шляхтой и порабощенным ею крестьянским «быдлом» – тонкая прослойка лично свободных, но далеко не равных в правах шляхте «реестровых казаков», объединенных в несколько полурегулярных полков. Число их изменчиво: то шесть, то десять, то двадцать тысяч. Они свободны от панских поборов, но обязаны воинской службой государству, республике. Без них ей не обойтись. Они принимают на себя первые удары турецких и крымских орд. Но они и страшны самой Республике, т. к. они – сила, которая в любой момент может стать против нее. Вот почему так колеблется их число: придет нужда – король и паны увеличат реестры, минует – снова убавят. Только они и именуются казаками, а остальное население – Русью. Само слово казак имеет не национальное значение, но выражает род военной службы, равно как драгун, гусар, улан. Республика не боится военных потерь реестрового казачества. Пополнения всегда найдутся. Неволя русского хлопа бесконечно тяжела, и он готов любой ценой заплатить за возможность вырваться из нее, что дает запись в реестр.

По временам вспыхивают народные восстания. Страшны и жестоки эти бунты. Доведенные до пределов отчаяния хлопы собираются толпами и жестоко громят панскую шляхту. Но стянут свои полки магнаты – и побита мужицкая русская рать… Страшнее бунтов расправа: на тысячах кольев корчатся восставшие хлопы, а их вожди варятся в котлах…

А реестровые казаки? Мы видим их во время этих восстаний то в одном, то в другом лагере. Привилегированные по сравнению с мужиками реестровые казаки далеко не всегда переходят на сторону «быдла». Чаще они остаются верными Республике и панам. Они не хлопы, но не полноправная шляхта. Они – военное сословие, служащее польскому королю под началом шляхтичей сотников и магнатов полковников и воевод. Знаменитый князь Острожский, православный сенатор, ведет их на бой против Московского Православного Царя и, попав к нему в плен, отказывается от предложенной ему высокой службы в Москве. Он предан своему иноверному королю. Он знает, что там, в этой королевской Республике, полный простор его панскому своеволию, его безудержному грабежу. Он, князь Острожский, сначала пан и сенатор Речи Посполитой, властитель десятков тысяч своих русских православных рабов, а потом уже сам русский и православный, которому, однако, православная Москва не с руки: ведь в ней тогда еще не было крепостничества, а столь тяжелого, как в Польской Республике, не было даже и позже в самые мрачные периоды. Казнь хлопа и даже сотен хлопов республиканским паном в воспринявшей культуру Запада Польше – обычное и дозволенное ее законами дело. А в России мы знаем лишь единичные случаи того же порядка, которые рассматривались как беззаконие и карались властью Царя. Кодекс бытовой морали того времени – «Домострой» Сильвестра со всею силою восстает против барского самовластия и жестокого обращения с кабальными.

Если князья Острожские, создатели киевской Академии и защитники православной церковности, относятся отрицательно к национальнорусской Московской монархии, то каково же может быть отношение к ней со стороны остального панства и шляхетства южной Руси?

А хлопская, крестьянская, подневольная южная Русь?

Она-то с надеждой смотрит на Царя Восточного, Православного. Она-то шепчет: «Волим под его высокую справедливую руку»…

Обычное дело в республике

Началось с пустяка, с мелкого, повседневного в те времена происшествия. Шляхтич Чаплинский налетел со своей дворней на хутор Субботово шляхтича Хмельницкого, разграбил его, перебил слуг, самого пана Богдана-Зиновия продержал четыре дня в кандалах и, пользуясь покровительством магната Конецпольского, завладел его поместьем. Заурядное в Польской республике дело.

Хмельницкий подал в суд, но могучий покровитель Чаплинского, пан Конецпольский, не дал своего клиента в обиду. В ответ на жалобу Хмельницкого, Чаплинский запорол его сына плетьми на Чигиринском базаре и попытался снова схватить самого Хмельницкого. Но тому удалось отбиться и бежать в Запорожье.

На что же рассчитывал шляхтич Хмельницкий, обращаясь к суду? Мог ли он не знать республиканских порядков, при которых в судах неизменно побеждал сильнейший, и справедливость оказывалась попранной? Богдан-Зиновий Хмельницкий не был простым, темным казаком. Он сам был шляхтичем, даже не рядовым, а повыше – владел крупным поместьем. В юности он учился в иезуитской коллегии, свободно говорил по-латыни, слагал вирши по шляхетской моде того времени, знал и другие языки, т. к. успел побывать пленником в Стамбуле и свободным в Западной Европе: в Вене, в Пруссии и даже в Голландии. Западноевропейские понятия им были, несомненно, усвоены, и отражавшая их польская феодальная система была ему не только понятна, но и близка. Послужил он и при польском дворе, был даже близок к королю Владиславу, выполнял его тайные поручения.

Заветной мечтой этого короля, пламенного католика, был крестовый поход на турок. Но мало реальной силы было в руках «избранных народным хотением» королей Польской республики. Владислав располагал лишь несколькими тысячами немецких кнехтов, нанятых на приданое его жены. Магнаты же и шляхетство крестового похода не хотели, боясь усиления власти короля в случае победы.

У Владислава оставалась лишь одна надежда… на подъяремную кабальную Русь. Там, кликни король клич, объяви он свободу хлопам, вышедшим с ним в поход, – и двести тысяч войска стечется под его стяг, как стеклось позже под знамя Хмельницкого. Именно это дело – подготовка к мобилизации приднепровского русского крестьянства в войско польского короля, вопреки интересам и желанию магнатов, сблизило в 1647 г. короля Владислава и шляхтича Богдана Хмельницкого, связало их общей тайной. Через Хмельницкого велись тогда переговоры с Запорожьем, через него же были посланы туда 60.000 злотых на снаряжение сотни морских «чаек», легкого флота для крейсерства при турецких берегах Черного моря и пресечения морской связи Турции с Крымом и Дунаем.

Позже эта служба была поставлена в вину Хмельницкому, но пока она давала ему покровительство короля, важную должность войскового писаря и даже жаловано королем высокое звание Запорожского гетмана, правда, лишь номинальное, т. к. фактически Сечью управляли кошевой и куренные атаманы.

Вот почему Хмельницкий мог рассчитывать на победу в своей тяжбе с Чаплинским. За тем стоял магнат Конецпольский, за ним же – король, тот король, который на тайном свидании с ним подарил ему саблю с недвусмысленным советом обнажить ее против магнатов. В Московском царстве подобное было бы невозможно, немыслимо, но в республиканском королевстве Польском натравливание одной части населения на другую было обычным политическим приемом всецело зависевшей от сейма высшей власти. Принцип – «разделять и властвовать» – вполне естественным и логичным методом короны, т. к. она сама, передававшаяся по выбору, была участницей в партийной борьбе и далеко не всегда выходила из нее победительницей. Надпартийная всенародная власть ни в какой республике не возможна.

При столкновении Хмельницкого с Конецпольским у короля оказались коротки руки, и уповавшему на него Хмельницкому пришлось бежать. Этот побег был им, очевидно, заранее продуман, т. к. он поскакал в Сечь не с пустыми руками. В его седельных сумках были тайные грамоты короля к запорожцам, выкраденные Хмельницким у соучастника в заговоре, но, очевидно, изменившего Черкасского полковника Барабаша. В голове же, под красной шляхетской шапкой Хмельницкий таил широкие планы мести своему врагу, своим врагам.

Но были ли в ней мысли о воссоединении южной подъяремной литовской Руси с единокровной и единоверной ей Русью Московской? Этого мы не знаем. Вряд ли, шляхтич Богдан-Зиновий Хмельницкий оставался верен крулю Владиславу и Речи Посполитой, замышляя борьбу в стиле своего века лишь против своих личных врагов. Тоже обычное в Польской республике дело.

Шляхтич тягается с магнатами

Заурядным человеком своего века Хмельницкий, конечно, не был. Политик широкого масштаба соединялся в нем со смелым и вместе с тем осторожным, расчетливым полководцем.

Прибыв в Запорожье, беглец огласил там королевские грамоты, поманул вольницу обещанием привилегий, добычи, указал на возможность союза с Донским казачеством и Крымскою ордою, установил согласие с атаманами и тотчас же, в марте 1648 г., организовал свой собственный штаб на соседнем с Хортицей Томаковском острове, а сам, не теряя ни минуты, поскакал в Крым и там, поклявшись в верности хану на его ханской сабле, оставив заложником сына Тимофея, заручился помощью мусульман, зная, конечно, во что обойдется эта помощь населению русских земель, по которым пройдут его ордынские союзники.

Но что значили для шляхтича, воспитанного в понятиях польского республиканского феодализма, хлопская кровь и слезы?

Соглашение с ордою им было достигнуто быстро (крымцы всегда были готовы на грабеж), и в апреле он уже снова на Хортице, куда к тому времени запорожская старшина собрала все низовое войско с прилегающих островов и плавней.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 10 апреля 1954 г.,
№ 221, с. 5–6.

* * *

Характерную и многоговорящую подробность сохранила нам летопись Велички: запорожское войско, кроме старшины, не знало о цели сбора, и поход против панов был объявлен на майдане, вместе с сообщением союзе с крымским ханом. Этим союзом и козырнул там Хмельницкий, добившись благодаря и ему провозглашения себя гетманом и командования войском сверх атаманов. Но в поход он взял далеко не всех запорожцев, а лишь восемь тысяч отборных. Им был замышлен лишь глубокий рейд по правобережью Днепра, разгром магнатских и шляхетских гнезд внезапным быстрым налетом, но не народное национальнорусское восстание против польского ига. Это признает даже его противник, коронный гетман Николай Потоцкий. В своем политическом донесении королю он обвиняет Хмельницкого не в измене польской короне, но лишь в своеволии, угрожающем имуществу панов и шляхты. Требования Хмельницкого, о котором он сообщает в том же донесении, также не содержат в себе лозунгов национально-народного восстания. Он добивается лишь удаления из реестрового войска польских и иностранных офицеров, возврата отнятых у реестровых казаков привилегий и увеличения их числа. Речь идет только о расширении прав русской шляхты Приднепровья, но ни в какой мере не распространяется на интересы всего его русского населения. Восстание не выходит из рамок военного бунта, однако, гетман Потоцкий уже предвидит эту возможность и припугивает ею правительство республики.

Но это припугивание – только прием партийно-политической борьбы, при помощи которого Потоцкий старается вбить клин между русской шляхтой Приднепровья и королем, попытавшимся противопоставить ее магнатам. В реальность угрозы не верит и сам Потоцкий, отправляя против Хмельницкого лишь небольшие местные силы под начальством неопытного в военном деле юнца, своего 19-летнего сына Стефана. Большую часть этих сил составляют русские реестровые казаки.

Потоцкий смотрит на этот поход только как на картельную экспедицию и уверен как в легкой победе, так и в верности реестровых.

Эта беспечность и политическая близорукость и губят его. Шедшие отдельной колонной реестровые перебивают своих офицеров, в том числе враждебного лично Хмельницкому полковника Барабаша, и переходят к запорожцам. Но даже с их переходом силы Хмельницкого еще слабы. Ему удается покончить с остатками карательного отряда лишь в упорной трехдневной битве у Желтых Вод.

Переход реестровых к повстанцам – грозный сигнал для украинского магнатства. Его значение понимают теперь уже оба гетмана – великий коронный – Потоцкий и польный гетман Калиновский. Однако, каждый из них, даже в этот критический момент, остается прежде всего своевольным республиканским магнатом. Общегосударственные интересы им чужды. Выступив со значительным войском, они действуют вразброд и терпят страшное поражение под Корсунью, куда к Хмельницкому стеклись уже крупные силы местных крестьян-повстанцев.

Регулярное польское войско уничтожено. Оба гетмана в плену. Но это еще не самое страшное для Речи Посполитой. Много страшнее ей то, что шляхетская ссора, перешедшая в военный бунт, теперь разрослась уже в народное восстание, и сам Хмельницкий, вольно или невольно, стал его вождем, народным вождем, стихийно вознесенным на гребень поднявшейся волны.

Третья сила

Теперь все приднепровское магнатство бьет тревогу.

«Рабы господствуют над нами», – пишет через две недели после корсунского поражения (31 мая) православный магнат Кисель католическому Гнездинскому магнату-архиепископу.

Кисель много дальновиднее гетмана Потоцкого. Он ясно понимает, что социальная крестьянская война уже началась, но сознает и то, что время ее перехода в национальную борьбу еще не наступило. Поэтому он советует «приласкивать» реестровых казаков, «допуская для них исключения из законов». Каких законов? Ясно, что тех, пользуясь которыми как польско-католическое, так и русско-православное панство (к которому принадлежит сам Кисель) держат в кабале русское же православное же крестьянство.

Колеблется еще и сам Хмельницкий. Лишь став прочно под Белой Церковью, он рассылает по Приднепровью свой первый приказ к всеобщему восстанию, универсал, размноженный всего лишь в 60 экземплярах. Однако, достаточно и этой искры. Крестьянская стихия уже всколыхнулась. Повсюду самочинно, без связи с Хмельницким, создаются «гайдамацкие загоны» – вольные крестьянские отряды, громящие шляхту. В этой среде уже назревают чисто национально-русские устремления, что улавливает и тонкий политик Кисель. Он предвидит даже возможность отложения всей южной Руси от Польши и воссоединение ее с Русью Московской. «Кто поручится за них», пишет он тому же Гнездинскому прелату, «одна кровь, одна религия». Но ведь он сам русский и православный? В чем же дело, почему за «них»? Ответ: потому, что он – магнат Республики.

Эти открывающиеся возможности предвидит и правительство Московского Царства, зорко следящее за происходящим на Днепре через Путивльского воеводу Плещеева. По мирному договору с Польшей Москва обязана помогать ей в защите против крымских татар, и юный царь Алексей Михайлович свято соблюдает эти обязательства. При первых известиях о движении союзной Хмельницкому Крымской орды в пограничном Путивле концентрируются около сорока тысяч русского войска. Но донесения воеводы Плещеева о начавшейся народной войне, в которой крымцы являются хотя и опасными, но все же союзниками восставших русских крестьян, резко изменяют политическую ситуацию. Из Москвы срочный приказ: собранное войско не возвращать, но и не наступать, сохраняя выжидательный нейтралитет, несмотря на то, что крупнейший магнат-сенатор, носящий звание воеводы русского (начальника всех территориальных войск Приднепровья) князь Иеремия Вишневецкий настоятельно требует выступления.

Политическая разведка воеводы Плещеева очень активна. В архиве министерства иностранных дел сохранился документ – донесение одного из агентов, посланного из Севска стародубца Гр. Климова, в котором он верно и детально разъясняет характер начавшейся борьбы и отмечает уже проступившие черты национального сознания масс, которых еще не видит или не хочет видеть Хмельницкий. «Жиды многие крестятся и пристают к их же войску (повстанцам), а лях, если и захочет креститься, того не принимают, всех побивают», – пишет он и подчеркивает, – «в войске же всех чинов русские люди, кроме ляхов, (войско) пошло за Днепр, к Путивльскому рубежу, на местности Потоцкого, Вишневецкого и Киселя, города у них побрали, а крестьяне идут в казаки». Речь здесь идет, несомненно, о крестьянских отрядах, т. к. сам Хмельницкий Днепра не переходит, а остается на правом берегу, под Белой Церковью.

Он также часто пишет воеводе Плещееву, но в этих его письмах нет и намека на возможность вхождения южной Руси в состав Московского Царства. Он ищет в Москве лишь силу, при помощи которой может принудить Варшаву к выгодному для себя соглашению и советует Царю ударить в западном направлении, на Литву и Белоруссию, но не на юг к Киеву, где ему самому, ополяченному своевольцу, русская государственность поставит предел. Возможность слияния с Московской Русью он допускает только в случае присоединения к ней всей Польши в целом, но не в отрыве южнорусского народа и, главным образом, его шляхты от Республики. Тогда вместе со всем панством, дело будет иное, но переходить в одиночку на положение русского служилого дворянства он, шляхтич вольный, не намерен. «Мы желаем», – пишет он Плещееву, – «чтобы государь Алексей Михайлович был и нам и ляхам государем и царем… царю вашему желаем королевства Польского».

Одновременно с этим он начинает переговоры о соглашении с Варшавой. Момент удобен. Король Владислав умер, и кандидатам на его место важны голоса русской шляхты и магнатства. Возможность подавления восстания путем отрыва от порабощенного крестьянства реестровой полушляхты привлекает владеющих поместьями на Руси магнатов. Все это придает голосу Хмельницкого особый вес, и он, как полноправный шляхтич Республики, подает его за Яна Казимира, послав предварительно в Варшаву 13 пунктов петиции, на основе которых предлагает соглашение. Речь в ней идет исключительно о защите интересов русского шляхетства Приднепровья и его военной опоры – полушляхты, реестровых казаков, состоящих на службе Речи Посполитой. О кабальном русском крестьянстве, о «быдле» – ни слова.

Хмельницкий требует задержанного жалованья реестровым, жалуется на неправильный раздел военной добычи в прошлом и просит о расширении их имущественных прав. Но тщетно будет искать в этой петиции верноподданного крулю польскому какого-либо национального русского оттенка. Даже религиозного вопроса, казалось бы, основного в этом случае, Хмельницкий касается лишь вскользь, в самом последнем пункте, скромно прося лишь о возврате переданных униатам православных церквей. Зато клятв в верности Речи Посполитой Хмельницкий дает более чем достаточно.

Эта петиция имеет успех у временного правительства Республики. Для установления соглашения назначена комиссия и во главе ее поставлен тонкий политик и блестящий оратор, русский православный магнат, сенатор Республики – Кисель.

«Издавно любезный мне пан и приятель, – пишет он Хмельницкому,

– нет в целом свете государства, равного нашему отечеству правами и свободою… Нужно как можно скорее прекратить несчастное домашнее замешательство». Он обещает Хмельницкому дружбу Республики и требует пока лишь отвода ордынцев. Хмельницкий охотно выполняет это требование, о чем сообщает письменно и добавляет: «А к Республике с покорностью и верным подданством мы отправим послов». Республиканские шляхтичи вполне понимают друг друга.

Магнат Кисель ликует и тотчас же сообщает архиепископу-примасу о достигнутой им дипломатической победе, главным в которой он считает то, что «Хмельницкий уговаривал повстанцев и ему помогали другие казацкие старшины». Уговаривал же гетман мириться с панами военную Раду, всю громаду в 70 тысяч человек.

Кто составлял ее? Ведь запорожцев с Хмельницким пошло лишь 8.000, а реестровых было всего-навсего 6.000?

Остальную часть, подавляющее большинство повстанческой армии (не менее 50 тысяч) составляли крестьяне, те, свободу которых Хмельницкий не защищал и защищать не собирался.

Но он сам уже не владел развитием движения. Оно стихийно развертывалось помимо него. Все южнорусское крестьянство бушевало, вырезывая шляхту и магнатов. Им был выдвинут, помимо Хмельницкого, и другой вождь – не принадлежавший к шляхте Кривонос, который вступил в смертельную борьбу с могущественнейшим из магнатов новообращенным католиком, но русским по крови и православным по воспитанию князем Иеремием Вишневецким и с другим мощным магнатом, столпом православия, князем К. Острожским. Кривонос разбивает их в двух боях под Константиновым.

Энергичный и талантливый полководец Вишневецкий продолжает борьбу с ним, жестоко расправляясь с крестьянами.

– Мучьте их так, чтобы они чувствовали, что умирают, – приказывает он палачам.

Но мягкотелый Острожский в ужасе вопит, требуя помощи у католического примаса: «Я не мог устоять под Константиновым, потому что сила неприятельская неслыхана. Теперь уведомляю Вас, что уже пахнет конечной гибелью».

В тон ему стонет и другой русский православный магнат, воевода Киевский Тышкевич: «Наши братья делаются добычей неприятеля, – пишет он примасу, – каждый холоп есть наш неприятель, каждый город, каждое селение мы должны считать отрядом неприятельским». Так характеризует он свое отношение к южнорусским православным крестьянам.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 17 апреля 1954 г
№ 222, с. 5–6.

* * *

Крестьянская война охватила уже весь край. К Хмельницкому стеклось свыше 120.000, не считая группы Кривоноса и остальных «гайдамацких куп». Шляхетство в панике бежит в Польшу, но тонкий политик Кисель не унывает. Он правильно оценивает расстановку сил, знает, кто враг и кто союзник, и добивается того, что Хмельницкий арестовывает

Кривоноса, казнит сотню его мужицких подручных, а всех взятых им в плен шляхтичей выпускает на свободу. Это большой успех для всего панства. Однако князь Острожский портит дело, напав на повстанцев. После первого успеха, он снова начисто ими разбит.

Панство бессильно. Поднятый на гребень волны крестьянского русского движения, Хмельницкий торжественно вступает в Киев.

«Ты предал Украину, Богдане…»

Дорога в беззащитную Варшаву открыта. Город Львов выплатил Хмельницкому огромную контрибуцию и Крымской Орде заплачено. Хмельницкий стоит под замостьем в Галиции. У него 150.000 войска, у панов лишь 5–6 тысяч, значительная часть которых – ненадежные реестровые казаки. Казалось бы, время покончить последним ударом с Речью Посполитой и освободить всю южную Русь от владычества иноверных панов, вывести из неволи порабощенных единоверцев. Но Хмельницкий иного мнения. Он бездействует, ожидая выборов нового короля и по первому слову избранного Яна-Казимира (которого он интимно именует «мой пан») не только отводит войска назад, к Днепру, но распускает крестьянское ополчение и ожидает в Киеве парламентеров бессильного нового короля.

Хмельницкий теперь уже сам – первый магнат на опустевшей после бегства польского панства южной Руси. Его личные враги Конецпольский и Потоцкий повержены. Субботово превращено в огромное поместье и в нем зарыты десятки бочек серебра. Хмельницкому принадлежит все Чигиринское староство и захваченный у Конецпольского Млиев с 200.000 талеров годового дохода. Кто из магнатов сравняется с ним в южной Руси? Да и на неоправившейся еще после смуты Московской Руси сам царь, пожалуй, беднее его.

Чувство мести удовлетворено. Перед гетманом встают иные планы. Корона номинально вассального, но фактически независимого князя-магната Польши, Венгрии или Турции рисуется совершенно реально. Ее уже предлагают ему послы Венгерского Потентата Юрия Ракоци и турецкого султана. Намечается союз с молдавским и валашским господарями. Дочь одного из них он сватает за своего сына.

А Московское православное единоверное Пдрство? Оно меньше всего интересует пана гетмана. Там нет ни удельных князей, ни самовластных магнатов, ни тех богатств их, которые обеспечивает жесточайший крепостнический режим Польской республики или поголовное рабство христиан в мусульманской Турции. Там все дворяне служат родине, в лице ее царя, и шляхетскому своеволию нет места. Поэтому царский посол Унковский встречен гетманом очень холодно. Сдержан и посол: он желает Хмельницкому успеха только в том случае, если восстание ставит себе религиозные цели, т. е. базируется на той же моральной основе, как и политика возродившегося из пепла смуты Русского Царства.

Зато послы Яна-Казимира приняты гетманом с великою честью: парадом войск, громовым салютом, сбором всей Рады и народа. Немудрено. Сенатор Кисель и князь Четвертинский привозят Хмельницкому признание его гетманом, осыпанную сапфирами булаву и знамя с белым орлом – гербом Республики.

Но что привозят южнорусскому народу эти вельможные паны, русские же по крови? Что ожидает ту сотню тысяч ратной «черни», которая купила победу Хмельницкого своей кровью?

– К чему вы, ляхи, привезли нам эти детские игрушки? – кричат из толпы. – Вы хотите, чтобы мы, скинувши панское ярмо, опять его надели?

В этих криках ясно слышится и недоверие к самому Хмельницкому. Но его престиж народного вождя еще крепок, и он может пока владеть толпой. Готовое вспыхнуть восстание приглушено, и переговоры начаты. Однако, Хмельницкий слишком умен, чтобы не понимать своего положения. Он знает, что остановить крестьянскую войну ему не по силам, но знает также, что балансируя на гребне ее волны, он сможет достичь многих своих личных целей.

– Что толковать, – кричит он, подвыпив, магнатам, – ничего не выйдет из вашей комиссии. Война должна начаться недели через две или четыре. Переверну я вас, ляхов, кверху ногами! Я теперь единогласный самодержец русский. Весь черный народ поможет мне по Люблин и по Краков. У меня будет двести, триста тысяч войска!

Пьяное хвастовство удачливого гайдамака играет в этих словах второстепенную роль, главную же – явно проступающая в них, твердо определившаяся в сознании Хмельницкого программа организации южнорусского удельного княжества из бывших уделов Литовской Руси. Но об Украине, как о части иного от Польши государства, нет и речи. Нет и сознания национального единства русского народа, которое уже вызрело в Москве, на полях, осемененных словом св. Сергия Радонежского и политых кровью ратников Дмитрия Донского. Там, в Царстве Московском, это единство уже давно оформлено творческой волей князя-царя Иоанна Третьего и непрерывным конструктивным трудом всей нации в целом. Здесь же, в Киеве, объединение литовско-русских уделов – только авантюра удачливого вождя и его ближайшего окружения. Там – народ, здесь – «партия». Эти концепции и представлены в предъявленных Хмельницким условиях мира. Их лейтмотив – вытеснение из русских областей Республики польского влияния в целом, гарантия прав новых «революционных» магнатов и шляхетства в ущерб побежденным магнатам – Вишневецкому, Конецпольскому и Потоцкому.

На паны, ни правительство Республики принять этих условий не могли. Война стала фактом, и обе стороны мобилизовали все свои силы: Польша – магнатское войско, под командой князя Вишневецкого, и Посполитое рушение (всеобщее ополчение) с самим королем во главе, а южная Русь произвела небывалую добровольную мобилизацию не только крестьян с обоих берегов Днепра, но и горожан, вплоть до бургомистров, войтов и канцеляристов. Крымский хан пришел на помощь Хмельницкому со всей ордой. Султан прислал 6.000 янычар. Вольные отряды выслал Дон. Сама южная Русь дала 24 огромных казачьих полка. Некоторые из них достигали до 20.000 бойцов и, кроме того, много отдельных гайдамацких отрядов. Под бунчуком Хмельницкого собралось настолько значительное войско, что он смог отделить часть его для действий в Белоруссии, осадив главными силами Вишневецкого в Збараже, а при приближении короля со всеобщим ополчением, не снимая осады, двинулся к нему навстречу со всей конницей, ханом, турками и нанес ему поражение под Зборовым.

Здесь – зенит Хмельницкого как полководца и как народного вождя. Но понимая внутренние противоречия шляхетских целей и чаяний народного ополчения, он сознает и непрочность своего положения в случае полного разгрома Республики. Компромисс с ней для магната Хмельницкого выгоднее. Поэтому он не добивает войск короля, не штурмует и Вишневецкого, но прекращает наступление и шлет королю лицемерно повинное письмо одновременно с предложением тяжелых для польского панства мирных условий, которые (это знают и хан и гетман) Республика будет вынуждена принять.

Союзнику хану – огромная контрибуция единовременно и ежегодная крупная дань. Хмельницкому – уже не шесть и не двенадцать, а сорок тысяч реестрового войска и магнатское полновластие от Московского рубежа до Днестра. Крестьянству – ничего. Религиозный вопрос под сукно до решения его на сейме.

Условия приняты Республикой, и полноправный гетман на коленях целует руку короля. Есть за что. Вот тогда, вероятно, и зародилось зерно песни:

«Богдане, гетмане… предал Украину панам да прелатам».

Москва присматривается

Но почему же в течение всех этих трагических для южной Руси событий молчит Москва? Неужели все перипетии борьбы южной Руси проходят вне внимания Руси северной? Или расшатанное смутой Русское государство бессильно? Или там не осознано еще национальное единство русских севера и юга?

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 22 мая 1954 г.,
№ 227, с. 7.

* * *

Ни то, ни другое, ни третье. Правительство царя Алексея Михайловича зорко и внимательно следит за всеми деталями борьбы и учитывает не только временные военные успехи, но и соотношение политических сил во всей их полноте. Это правительство воспитано уходящей вглубь веков государственной традицией, которой оно следует продуманно, точно и неуклонно. Русское государство строится не на рывках временного успеха, но вкладывая камень за камнем в прочную национально-государственную стройку. Авантюрам места нет. Отсюда недоверие Москвы к чуждому ей своим шляхетским духом удачливому выскочке Хмельницкому.

А кому же доверие? Доверие царственной Москвы, как всегда, – народу; опора на его силу; учет его чаяний и интересов. Царская Москва знает, что предание крестьянских интересов гетманом-магнатом не может не вызвать реакции в массах. Она предвидит и формы, в которых выразится эта реакция, учитывает их и готовится к ответу на них.

В то время, как гетман и полковники празднуют победу и спорят за раздел ее плодов, путивльскому воеводе князю Прозоровскому уже послан приказ: «Черкас (южнорусских), которые из литовской стороны придут в Путивль на государево имя, принимать. В городах, которые от литовской стороны, жить им от поляков опасно. Принимать черкас женатых и семьянистых, а одиноким, у которых племени в выходцах не будет, сказать, чтобы шли на Дон, для чего давать им прохожие памяти». Одновременно путивльскому воеводе приказано выслать за рубеж усиленную политическую разведку. Двое из таких агентов направлены к самому Хмельницкому под предлогом подачи жалобы на бесчинства его пограничного конотопского атамана. Опьяненный победой гетман принимает их в высшей степени сурово. Он отвечает на жалобу ругательствами и угрозами.

– Пусть ваши воеводы ждут меня к себе в Путивль! Иду я войною на Московское государство. Вы о пасеках хлопочете, а я все города московские и Москву сломаю. Кто на Москве сидит, и тот от меня не отсидится!

Хмельницкий хочет припугнуть царя Алексея Михайловича, чтобы тот не посягнул на его южнорусскую автономию. Для этого он пишет также Брянскому воеводе:

«Говорил мне Крымский царь, чтобы мне идти с ним заодно Московское государство воевать, а я Крымского царя уговорил, чтобы Московское государство не воевать».

Но Москву не запугать. Она знает, как и с кем вести дело. Пограничным воеводам приказано не сноситься лично с Хмельницким, а к нему самому направлено теперь уже твердое посольство Григория Неронова с суровой грамотой самого Царя. Хмельницкий трусит за свой блеф о совместном с Крымским ханом походе на Москву и сваливает вину за него на донцов, грабящих Крымские берега:

– Царского величества подданные донские казаки учинили мне беду и досаду великую, и если царское величество за донских казаков будет стоять, то я вместе с Крымским царем буду наступать на московские украины, – говорит он Неронову.

– Тебе, гетману, таких речей не только говорить, но и мыслить непригоже, – осаживает его посол и в ответ угрожает прекратить доставку хлеба в разоренную Киевскую Русь. Гетман трусит еще сильнее и доходит до явно нелепого вранья, что не только сам он мечтает о подданстве Москве, но и Крымский хан жаждет того же, о чем говорил ему, Хмельницкому.

– Это дело нестаточное, – отвечает посол, – то есть, заврался ты, пан гетман.

Разговор краток, но выразителен. Лично Хмельницкий ясен опытному в посольских делах дьяку. Но этой ясности только самого гетмана ему мало. А народ? Он чего хочет? Вот в чем главная задача. Проезжая по селам и городам, Неронов составляет широкую сводку народного мнения, столь ценимого в Кремлевском дворце.

«Всяких чинов люди, – пишет он, – войны и разорения погибают. Кровь льется беспрестанно. За войной хлеба пахать и сена косить им стало некогда. Помирают они голодною смертью и молят Бога, чтоб Великий Государь над ними был государем. А иные, многие хотят и теперь в государеву московскую сторону перейти. Государство Московское хвалят».

Попутно Неронов устанавливает цену и шляхетскому окружению гетмана – берет на постоянное тайное жалованье ближайшее к нему лицо – генерального писаря Выговского и получает от него ценные сведения.

Теперь Царю Алексею Михайловичу и его правительству все ясно: противоречия гетманской власти и стремлений южнорусского народа, невозможность выполнения статей Зборовского договора, шаткость самого гетмана, в целом же – неизбежность дальнейшей борьбы южно-русского крестьянства с поработившей его шляхтой и, главное, – тяготение этого крестьянства к Царю Северному, Православному, в царстве которого крестьянин – не личная собственность пана, как в Республике, но лишь подчиненная ему, в совместной с ним службе государству-родине, личность.

Вывод – пора выступать. В Варшаву направлено великое посольство Гаврилы Пушкина для дипломатической подготовки к расторжению договора с Польшей, а южная граница широко открыта для всех ищущих защиты своих национальных прав под высокой рукою Царя всея Руси.

Московское царство верно своей русской государственной традиции и здесь. Религиозная основа – спасение погибающих единоверцев, прием их под свою защиту не как нежелательных нахлебников, но как полноправных русских людей, как братьев по вере и крови, сочетается в ней с национально-государственным интересом – созданием на Диком Поле, между Днепром и Доном, организованного пограничного буфера из воинов-хлебопашцев.

Метод этот уже не раз испытан Москвой и дал прекрасные результаты по освоению новых земель на Дону, в Заволжье и Сибири. Переселенцы получают бесплатно крупные земельные наделы, государственную помощь в форме налоговых (тягловых) льгот, широкое местное самоуправление и, главное, – свободу от панской неволи. Они ставятся в зависимость лишь от олицетворяемого Царем государства, которому обязываются воинской службой, сохраняя и в ней формы территориального самоуправления. Такова была построенная на принципе народности внутренняя государственная политика Московского царства. Ее результаты быстро проявились и в данном случае. Заселение Дикого Поля пошло быстрыми шагами. Образовалась новая оборонная линия против крымских орд, значительно продвинутая к югу. Вырос целый ряд поселений и городков: Ахтырка, Харьков, Белгород, Новый Оскол, Гожск и другие. Печенежская, половецкая, татарская степь стала русским краем, Дикое Поле – крестьянским полем.

Быстрому заселению этого края, помимо своей воли, помогал Хмельницкий. Выполняя условия Зборовского договора, он возвращал бывших своих ратников в панскую кабалу и подвергал сопротивлявшихся жестоким репрессиям. Заградительные заставы, поставленные им для пресечения потока эмиграции за Московский рубеж, не могли остановить беспрерывно усиливавшегося движения.

Провал авантюры

Социальная справедливость и лживость шляхетско-панского Зборовского договора не замедлила дать свои плоды. Ни Хмельницкий, ни магнаты Республики не имели возможности выполнить свои взаимные обязательства. Для реализации статей договора им нужно было преодолеть «третью силу» – вздыбившуюся волну южнорусского крестьянства.

Обделенный в Зборове народ не хотел возвращаться под крепостническое ярмо, а Хмельницкий по договору был обязан его туда вернуть; зачислить в сорокатысячный казачий реестр трехсоттысячную массу повстанцев и наделить их землей за счет магнатов было, конечно, невозможно. Компромисс – превышение реестра на несколько тысяч – не только не помог, но осложнил положение, вызвав протест сената. Ради сохранения власти Хмельницкому пришлось безоговорочно стать на сторону шляхты: снаряжать карательные экспедиции и загонять хлопов в кабалу.

«Хмельницкий по жалобам владельцев вешал и сажал на кол непослушных», – вынужден свидетельствовать даже пламенный поклонник его памяти украинский историк Н. Костомаров, – «отрезал им уши, вырывал им ноздри, выкалывал глаза и т. д.».

– Разве ты ослеп и не видишь, что ляхи хотят покорить тебя с верным народом? – говорит Хмельницкому полковник Нечай, и эти его слова заносит в книгу южнорусский летописец.

Однако, гетман видит разверзшуюся перед ним бездну столь же ясно:

«Сорок тысяч реестровых казаков, а с остальным народом что я буду делать?» – пишет он магнату Киселю, – «Они меня убьют, а на панов все-таки поднимутся».

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес,
5 июня 1954 г.,

* * *

Хмельницкий не ошибался. Вооруженная толпа вскоре напала на его замок в Киеве, где он заседал с делегатами сейма, и только личная храбрость старого бойца помогла ему спасти себя и того же православного сенатора Киселя.

Крестьянская война уже бушевала по всей южной Руси, а правительство Республики лишь подливало масло в огонь. Универсалы короля, угрожавшие непокорным хлопам введением в русские области коронных войск, были встречены массовым погромом шляхетских усадьб. Отдельные полки реестровых, не повинуясь гетману, вступали в бой с войсками Речи Посполитой. Эти битвы шли с переменным успехом: честный и прямой Нечай погиб, разбитый коронным гетманом Калиновским, но и сам Калиновский потерпел жестокое поражение от лихого полковника Богуна.

«Не было деревни, где бы бедный шляхтич мог зевнуть свободно», – пишет польский поэт и историк Твардовский.

«Лучше воевать, чем иметь подданных, но не владеть ими», – докладывает королю даже упорный сторонник соглашательства сенатор Кисель.

Хмельницкий в тупике, и выход из него указывает сам народ, толпами переваливающий за рубеж Московского царства.

Но, всецело пропитанный тенденциями польской республиканской «вольности», ставший сам теперь магнатом, шляхтич не хочет вступить на этот путь. Обязательная государственная служба дворянского Московского царства для него неприемлема. Он предпочитает искать спасения в союзе с ханом, с султаном, молдавским и волошским господарями, феодалами Венгрии и даже Швецией, но не с народной Московской монархией. В ней он видит врага всего панства в целом и своего личного. Даже при улаживании мелких инцидентов он не может сдержаться и грозит царским послам:

– Вот я пойду, изломаю Москву и все Московское государство! Да и тот, кто у вас в Москве сидит, от меня не отсидится.

Одновременно он пытается припугнуть правительство Алексея Михайловича крымским ханом, а свой собственный народ, валящий за Московский рубеж – строжайшими приказами расставленным по рубежу караулам. Живший в Киеве греческий монах Павел пишет Царю, что Хмельницкий клялся на образ Спаса:

– Клянусь, что пойду на Москву и разорю ее хуже Литвы!

А тайный агент Московского правительства, генеральный писарь Выговский, подтверждает эти настроения самого гетмана и ближайшей к нему старшины. В связи с этим становится понятным, что Москва медлит с решительным шагом и выжидает.

Но события развертываются помимо воли правителей, и 20-го июня 1651 г. Хмельницкий, в союзе с Крымским ханом, вынужден сразиться с главными силами Республики под Берестечком на Стыри.

Тут происходит развязка, вернее разрыв сложного и запутанного узла религиозных, национальных и социальных противоречий.

Хан при первых выстрелах уходит с поля битвы со всей ордой. Хмельницкий передает командование какому-то Джеджалыку, скачет за ханом вдогонку, даже без значительного конвоя, с целью уговорить его вернуться. Но хан арестовывает гетмана, равно как и прискакавшего вслед за ним Выговского, арестовывает их без сопротивления… и не с согласия ли их самих, пытающихся укрыться в его войске, как невольно хочется спросить при взгляде на последующее.

Оставшееся на поле битвы и далеко не разбитое еще в тот момент южнорусское войско отходит к своему укрепленному обозу и замыкается в нем. Поляки осаждают этот обоз целых десять дней, требуя безусловной капитуляции. Джеджалык свергнут, и власть захватывает реестровый полковник Богун, но крестьянское ополчение против него и требует выдачи полякам всей южнорусской шляхты (старшины), надеясь купить этим возможность свободного выхода из осады. Старшина, опираясь на привилегированные реестровые полки, организует заговор против крестьянского ополчения и тайно уходит с ними ночью из укрепленного лагеря. Можно предположить, что этот уход был осуществлен не без сговора с осаждавшими.

Наутро, когда предательство было обнаружено, лишенное командования православное крестьянское воинство впало в хаос и панику. Регулярные войска Республики ударили на лагерь. Началась страшная резня, в которой мало кто из крестьян уцелел. Погиб и брошенный старшиной киевский митрополит Иосаф. К ногам короля принесли его облачение и освященный константинопольским патриархом меч, присланный им Хмельницкому.

А сам Хмельницкий? Через месяц мы видим его уже в местечке Паволоч, благополучно отпущенного ханом, вероятно, даже без выкупа. Гетман стягивает под Белую Церковь предавших крестьян реестровых, пирует со старшинами и даже женится в третий раз на Анне Золотаренко, сестре влиятельного Нежинского полковника. С магнатами он снова заигрывает, но интересы народа им окончательно попраны. Вся южная Русь – сплошная Голгофа. Крестьяне и городское мещанство преданы огню и мечу вторгнувшимися магнатами – с запада графом Потоцким и с севера мощным феодалом кн. Янушем Радзивиллом. Киев им взят, сожжен и разграблен.

Но Хмельницкий в Белой Церкви уже снова ведет переговоры с делегатами Республики, с тем же сладкоречивым Киселем.

– Ты, гетман, себя самого и старшин спасаешь, а нас отдаешь под палки, на колы, на виселицы, – кричат в собравшейся под Белоцерковским замком толпе. Дело доходит до уличного боя, и Хмельницкий лично укладывает своей гетманской булавой главарей народного восстания.

Трактат заключен. Но теперь ослабленному под Берестечком Хмельницкому оставлено лишь одно Киевское воеводство и в нем 20.000 нужного ему и Республике привилегированного реестрового войска. Его власть значительно урезана, но он все же остается магнатом. Вся остальная южная Русь снова под властью польской шляхты, которая жестоко расправляется со своими хлопами. Крестьянская эмиграция в пределы Московского царства в этом страшном 1652 г. достигает максимальных размеров. На территории Дикого Поля, получившей теперь имя Слободской Украины, возникают новые большие поселки: Сумы, Короча, Либедин, Белополье и др. В Приднепровье же народ голосует оружием за присоединение к Москве: в Миргороде восстает против гетмана Гладкий, на самом Днепре Хмелецкий и Мозыра, в Лубнах Хмельницкий объявлен низложенным и гетманом избран какой-то Бугай. Но эти отдельные очаги восстания, хоть и не без труда, подавляются объединенными силами Хмельницкого, Радзивилла и Потоцкого. Взятым в плен Гладкому и Хмелецкому Хмельницкий рубит головы.

Весной 1653 г. Республика организует крупную карательную экспедицию под командованием лучшего из своих полководцев – Чарнецкого. Он вторгается в Врацлавщину, уничтожает там всех русских крестьян с женами и детьми поголовно и свирепствует, пока его не разбивает Богун.

Хмельницкий еще раз пытается проспекулировать на союзе с крымским ханом и завязывает с ним новые сношения. Но он уже слабый, малоценный партнер в кровавой игре. Опустошив южную Русь вплоть до Люблина, и сорвав куш с Республики, призванный им хан возвращается в Крым.

«Государево великое дело»

Детально осведомленное о всех этих событиях царское правительство понимает, что решительный момент близок. Вопрос о начале Освободительной войны на широком фронте уже решен на «избранной раде» Царя Алексея Михайловича совместно с патриархом Никоном и ближними боярами: Милославским, старым, многоопытным Морозовым и молодым другом Царя окольничьим Федором Ртищевым. Теперь он вынесен на обсуждение всей Боярской думы. Одновременно на ней оглашена купленная за сорок соболей у гетманского «премьера», генерального писаря Выговского вся тайная переписка Хмельницкого с султаном, крымским ханом, польским королем, венгерским Ракочи и даже с Швецией.

Боярская дума полностью принимает провозглашенную Царем программу и постановляет: «За честь государеву стоять».

А программа была задумана Царем Алексеем широко. Она включала в себя не только поддержку восставшего крестьянства Приднепровья, но и освобождение от вражеского иноверного ига всей подъяремной Литовской Руси от Полоцка на Западной Двине до Ямполя и Рышкова на Днестре. Безусловными в предстоящей борьбе противниками были Польша и Крымское ханство, вероятными – Лифляндия и Турецкая Империя, возможными Швеция и венгерский Ракоци. Хмельницкий, уже набравший снова 60.000 войска, был ненадежным союзником, и Москва это учитывала. Верным, безусловным союзником Московской монархии был подъяремный русский народ от Полоцка до Ямполя, и это тоже знало правительство народного Царя Алексея Михайловича.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 12 июня 1954 г
№ 230, с. 4

.

* * *

«Свершися государская мысль на сем деле», – повествует архив приказа тайных дел о заседании боярской думы 22 февраля 1653 г., а 24 апреля того же года в Польшу выслано чрезвычайное посольство боярина кн. Бориса Репнина-Оболенского, князя Федора Волконского и многоопытного дипломата думного дьяка Алмаза Ивановича. Застав короля и магнатов во Львове, эти послы заговорили теперь с ними ультимативным языком, требуя свободы русской веры в Польше и выполнения Республикой всех обязательств Зборовского договора. Дело шло явно на разрыв и войну народного Царства Московского с магнатской Польской Республикой.

Решительные переговоры с русским приднепровским шляхетством также велись уже с марта 1652 г. Сначала от имени Царя говорили с тайным послом Искрою лишь дьяки Волошенинов и Немиров. Потом переговоры углубились, и для ведения их из Киева был прислан крупный чин – войсковой судья Богданович. Закончены они были решительным словом Царя, сказанным в начале 1653 г. полковникам Бырляю и Мужеловскому, выполнявшим последнюю, явно фантастическую попытку Хмельницкого опереться на военный союз Крыма и Швеции. По достижении соглашения с этими послами бояре Стрешнев и Бредихин повезли в Киев царские грамоты. Задача этих послов была очень трудной. Им приходилось, тонко лавируя, вести переговоры с несколькими группами южнорусской шляхты, придерживавшимися различных, порою противоречивых, ориентаций. Не обошлось и без драки: Хмельницкий поранил саблей безоговорочного сторонника Царя полковника Яско, но ему пришлось за это выкатить на мировую с московской группой несколько бочек меду и публично извиниться перед этими старшинами. Параллельно послы вели непрерывные переговоры с тайным агентом Москвы генеральным секретарем Выговским. Обстановка была более чем сложной, сказали бы мы теперь, но московские дипломаты действовали смело и уверенно, твердо зная, что за них стоит вся громада «поспольства» – простонародья.

Последнее и решительное слово к борьбе грозно прозвучало первого октября того же года на собранном в Грановитой Палате Земском Соборе всех чинов Русского Царства людей.

Думный дьяк прочел на нем обширный, всесторонний доклад правительства и от царского имени поставил вопрос о принятии всей южной Руси под его высокую государеву руку.

Ответы были даны в письменной форме, посословно, посекционно, как сказали бы мы теперь.

От Освященного Собора, патриарха и всей Русской Церкви: благословить Державу Российскую и ее православного Государя на великое дело веры Христовой.

От думных бояр, высшего административного аппарата Царства: принять весь народ русский под его высокую государеву руку.

От военно-служилых людей: не щадя голов своих, биться и умирать за честь Государеву.

От гостей и торговых людей – крупной, средней и мелкой буржуазии: воспомочь Государю-Царю всем достатком своим в его Государевом великом деле.

Всею Землею Русской: за его, Великого Государя, дело стоять нерушимо.

После этого всей Землею Русской данного ответа из царственной Белокаменной Москвы выехало в Переяславль на Днепре великое посольство: боярин Василий Васильевич Бутурлин, окольничий Алферьев, думный дьяк Лопухин, с ними сонм духовенства и небольшая охрана. Воинских сил при посольстве не было. 8 января 1654 г. после закрытого совещания посольства с шляхетской верхушкой Приднепровья (старшиной) – полковниками, судьями, сотниками и писарями была созвана всенародная «Генеральная Рада», на которой, после речи стоявшего под бунчуком (символом власти) Хмельницкого, все присутствовавшие крикнули единодушно:

– Волим под Царя Северного Православного, чтобы мы во всем едины были! Боже, утверди! Боже, укрепи!

Кто кричал? Кто присутствовал на «Генеральной Раде» в Переяславле 8-го января 1654 г.?

О количестве собравшихся летописцы сообщают разно. Некоторые – 50.000, другие – 30.000 и 25.000.

Берем наименьшее число – 25.000. Кто составлял его?

Основные силы Хмельницкого находились в это время в Чигирине, куда он отвел, их, не желая вступать в бой с малочисленным польским войском под Каменцом. Царское посольство в Переяславль было там встречено полковником Тетерей только с шестьюстами казаками, а, несомненно, что он захотел бы блеснуть перед послами своей силой, если бы мог набрать ее больше. Добавим к этим шестистам тысячу-две свиты и конвоя Хмельницкого, всего тысячи три… А остальные двадцать две тысячи? Кто составлял их?

Эту основную и главную часть Рады, не менее 17–18 тысяч, а возможно и до 30 тысяч, составляли собравшиеся в Переяславль жители прилегающего района и беженцы из разоренных войной областей. Переяславль – за Днепром, и он был сравнительно безопасен, почему и был избран для созвания Рады.

Вот эта-то громада «поспольства», сбросивших панское ярмо мужиков, и крикнуло: «волим под Царя Северного Православного», как единственного надежного защитника добытой в жестоких боях свободы. Тонувшей в этой громаде кучке шляхетства и полушляхты (реестровых казаков) пришлось этот крик повторить многим даже против своей воли. Разбор последующих событий подтвердит нам этот вывод.

Шляхетство огрызается

По окончании Рады гетман и старшины торжественно поехали к царскому послу с официальным визитом. Бутурлин почетно принял их, ответил от имени Государя на речь Хмельницкого и пригласил всех в собор для принесения присяги.

Отметим, что там для приема присяги было собрано московское, прибывшее с посольством, духовенство, во главе с казанским архимандритом Прохором, московскими иереями и даже дьячками. Южнорусского духовенства в сослужении с ними не было. Это, как увидим далее, важная деталь.

С принесением присяги происходит заминка. Уже войдя в церковь, Хмельницкий обращается к Бутурлину с требованием взаимной присяги от имени Царя в том, чтобы Царь не мог вольностей наших нарушать, а кто был «шляхтич и казак и какие маетности у себя имел, тому быть по-прежнему». Шляхта заботится, прежде всего, о сохранении своих привилегий и крепостнических прав.

– В Московском государстве того, чтобы за великого государя присягать, никогда не бывало и впредь не будет, – твердо отвечает Бутурлин. – Тебе, гетману, и говорить об этом непристойно. Всякий подданный повинен присягнуть своему государю.

Тогда шляхтичи и гетман, не присягнув, ушли из собора, и после долгого совещания прислали к оставшемуся в церкви Бутурлину уполномоченных Тетерю и Сахновича с повторным требованием того же, но снова получили решительный отпор. Делегаты ушли и возвратились с самим Хмельницким, который лишь теперь присягнул с верховною старшиной, после чего Бутурлин вручил ему от имени Государя гетманские регалии, знамя, булаву и ферязь, сопровождая каждый дар наставительным словом о службе Царю и Отечеству.

Польская шляхетская «вольность» столкнулась в упор с всеобщей московской «службой». Два представления об отечестве, нации, государстве и своем месте в нем, своем долге по отношению к нему и к народу-нации…

Московская русская «служба» победила шляхетскую «вольность». Гарантии сословных привилегий не были даны, как не было их в Московском царстве того времени. Но почему смог победить своевольного гетмана и старшину прибывший без воинской силы царский посол Бутурлин? На кого опирался он?

«Народ плакал от радости, когда Благовещенский Московский дьякон Алексей выкликал многолетие Государю», – повествует южнорусский (не московский) летописец. Вот та сила, на которую опирался посол Царя Всея Руси.

Какая же из двух столкнувшихся в южной Руси во второй половине XVII в. социально-исторических сил была прогрессивной и какая реакционной?

История, не только русская, но общеевропейская, может дать нам теперь исчерпывающий ответ на этот вопрос. Семнадцатый век был временем распада феодального порядка и перехода к централизованной государственности для всей Европы. На ее территории уже вызревала тогда, как прогрессивная форма, государственность «просвещенного абсолютизма». Шедшая своим собственным национально-историческим путем Московская Русь к тому времени уже покончила со своим самобытным феодализмом (уделами). Всецело рационалистический западноевропейский «просвещенный абсолютизм» был чужд психологии уже созревшей и осознавшей себя русской нации, которая уже выработала свою самодержавно-монархическую государственность, гармонично сочетавшую широкое местное самоуправление с единством крепкой верховной власти. Эта государственность строилась не на рационализме, но на религиозно-этической базе христианского православного народного миропонимания. Но если «просвещенный абсолютизм» Запада признан теперь прогрессивным по отношению к феодальным формам даже марксистами, то можем ли мы не признать столь же, а на наш взгляд еще более, прогрессивной государственной формой самодержавие Московских царей?

Отсталая «варварская» допетровская Русь шла тогда не в хвосте прогрессивного развития Европы, а намного впереди подавляющего большинства европейских государств.

Но шляхта продолжала борьбу за свои крепостнические привилегии. На следующий день в Переяславле присягали средние и низшие чины (сотники, писаря и делегаты от полков). Они тоже потребовали, но уже не присяги, а лишь расписки Бутурлина в сохранении их привилегий.

– Нестаточное дело, – коротко отрезал тот.

Шляхта присягнула. Тот же ответ от посла получила и неслужилая шляхта (помещики), утверждавшая, что она «меж казаками знатна» и подавшая составленную самими шляхтичами роспись на владение феодальными наследственными должностями – воеводствами, урядами и т. д.

– Непристойное дело, – прикрикнул на них Бутурлин, – сами себе расписали воеводства и уряды, чего и в мысли взять не годится.

Шляхта ударила челом и повинилась.

Наследственности должностей, чего старалась добиться шляхта, в Московском царстве не было. Все должности там были службой, а не привилегиями. С точки зрения Москвы требования помещиков были действительно непристойны.

Теперь посольство двинулось в Киев, в столицу, в древний русский город.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес,
19 июня 1954 г.,

* * *

Пышною и вместе с тем гордою до надменности речью встретил посла перед Золотыми Воротами митрополит Сильвестр Коссов, теперь тоже сенатор Польской республики по Зборовскому договору. Он приветствовал посла от имени святого князя Владимира.

– Целует вас в моем лице благочестивый Владимир!

В этой вступительной фразе его речи ясно слышались гордые ноты польского прелата-магната: он, а не Московский Православный Царь, являлся прямым наследником Равноапостольного князя Владимира!

Москва уже хорошо знала митрополита Коссова. В 1651 г. он присылал Царю просьбу о жаловании и помощи разоренным киевским церквям, но не удостоил поставить своей подписи под этими грамотами или не хотел сделать этого, чтобы не быть скомпрометированным перед республиканским польским сенатом. Безмерно щедрый к Церкви, глубочайший в своем православии Царь Алексей Михайлович тогда, единственный раз в своей жизни, отказал киевской Церкви в пожертвовании. Еще глубже узнает киевского прелата Бутурлин. Митрополит Сильвестр Коссов не допускает к присяге Царю свою митрополичью шляхту и не желает сам лично встречаться с царским послом.

Бутурлин требует его людей на следующий день. Митрополит отказывает. То же повторяется и на третий день, и Бутурлин требует теперь мотивированного ответа от митрополита. Коссов не письменно, но через посланца отговаривается тем, что эта шляхта служит у него по найму, вследствие чего якобы к служебной государственной присяге не обязана. Сам же он принадлежит к юрисдикции константинопольского патриарха и патриарх всея Руси ему не указ.

Бутурлину приходится сурово прикрикнуть. Митрополичья шляхта присягает, но не пройдет и года, как тот же митрополит Коссов откажет прибывшим войскам князя Куракина в земле для постройки укреплений и размещения гарнизона.

– Если боярин хочет, – ответит он, – Киев оберегать, то они бы оберегали от Киева верст за двадцать и более. – Да еще пригрозит царскому воеводе: – Не ждите начала, а ждите конца. Увидите сами, что над вами скоро конец будет.

Тогда прикрикнет сам Царь из Москвы. Митрополит даст нужный русскому войску опорный пункт в Киеве, за что Тишайший и Смиреннейший Алексей Михайлович щедро вознаградит его многими землями и иными дарами.

В этом, очень важном по своему идейно-религиозному значению, столкновении чрезвычайно ярко отражена борьба двух течений: возглавляемого Царем всея Руси народно-национального, как скажем мы теперь, служения религиозным целям, и своевольного эгоизма сословного сепаратизма, как мы тоже назвали бы теперь поведение митрополита Сильвестра Коссова. Побеждает первое, но митрополит Коссов все же до конца своих дней не признает над собой власти патриарха всея Руси и пребывает в юрисдикции подвластного султану Константинопольского патриарха. Глубочайший в своем чисто православном понимании русской истории, профессор С. М. Соловьев, автор непревзойденного и до наших дней исторического свода, так разъясняет этот прискорбный факт: «Сильвестр был шляхтич и поэтому не мог не сочувствовать шляхетскому государству, а главное при польском владычестве он был независим, ибо зависимость от отдаленного и слабого патриарха Византийского была номинальной. В Киеве же его никто не трогал, никто не запирал церквей православных»[6].

Но если глава южнорусского православия был проникнут шляхетскими тенденциями, то рядовое народное духовенство чувствовало и мыслило по-иному. Летописец рассказывает о многих патриотических подвигах, совершенных сельскими священниками и простыми монахами, например, о нежинском попе Филимонове, ставшем во главе народного движения и разбившем в бою крупный польский республиканский отряд; о целых монастырях, иноки которых, приняв в их стены спасшихся от шляхты крестьян, погибали там в муках вместе с ними. Сословное расслоение, проникшее в южную Русь из Польши, находило почву даже в церковной среде.

Освободительная война Московского царства

Весной 1654 г. Царь Алексей Михайлович формально объявил войну Польской Республике и сам стал во главе двинутой им на Запад рати. Одновременно магнат Чарнецкий с регулярными польскими войсками без объявления войны вторгнулся в пределы южной Руси, уничтожая все на своем пути. Город Немиров был истреблен им до последнего человека. В Мушировке избито пять тысяч человек. В Демовне – 14 тысяч. Описания этого трагического эпизода крестьянской войны в Приднепровье полны потрясающих подробностей. Мужики сражаются с регулярными войсками косами и дубинами, бьются женщины и дети, а жены ушедших на войну даже образуют свои женские отряды…

Стратегический штаб Москвы намечает главный плацдарм не на юге, а на западе, в Белоруссии. Оперирующими там главными силами руководит сам Царь и при нем его ближайшие политические советники: Морозов, Милославский, Одоевский, Ртищев. На юг к Хмельницкому посланы отдельные вспомогательные отряды Трубецкого, Шереметева и Ромодановского. Полякам удается вовлечь в войну крымцев. Хмельницкий поддерживает стратегический план Москвы, что видно из его писем к Царю. Но явно не хочет усиления Москвы на юге, боится ее. Ведь русский гарнизон пока стоит только в Киеве, под командой В. В. Бутурлина, все же остальные города полностью в руках гетмана. Но в Белоруссию он также посылает 20 тысяч под командой ближайшего к нему полковника Золотаренко, как увидим дальше, ярого сторонника «шляхетской вольности» и врага Московской «службы».

Московская рать одухотворена религиозным порывом. Религиозноэтические цели Освободительной войны полнозвучно высказаны в речах к войскам и народу самого Царя и патриарха Никона. Из ответных речей воевод и криков войска ясно, что они поняты и глубинно восприняты. Столь же точно формулированы освободительные цели войны и в грамотах (прокламациях) Царя, разосланных через тайную агентуру во все главные центры подъяремной Литовской Руси. Высокой, подлинно христианской гуманностью веет от каждой строки этого, написанного лично Алексеем Михайловичем документа. Самодержец призывает в нем к миру и единству, но не к вражде и резне, гарантирует всему русскому и литовскому населению религиозную свободу, равноправие обеих Церквей, местное самоуправление, вплоть до сохранения Магдебургского права, неприкосновенность имущества и льгот (но не групповые сословные привилегии); тем же, кто не пожелает принять русского подданства, он обещает беспрепятственный пропуск в Польшу. Евреям дано право жительства в городах, и тем самым гарантии против резни их, которой они часто подвергались от войск Хмельницкого.

Все эти обещания были соблюдены и результаты сказались в первые же дни войны. Еще на пути к Вязьме 4-го июня Царь получил донесение о сдаче без выстрела пограничного Дорогобужа русскому передовому отряду; 11-го также без боя сдалась Невель; за ним Полоцк, Рославль, Мстиславль, Гомель, Могилев… Бой был только под Оршей с армией крупнейшего литовского магната князя Радзивилла, который был разбит и добит под Борисовым князем Трубецким – взято в плен 12 полковников, артиллерия, обоз и гетманский бунчук.

«Москва воюет по новому образцу», – доносят королю Яну-Казимиру его воеводы, – «занимает земли милостью и жалованьем. Мужики нам очень враждебны, везде на царское имя сдаются и делают нам больше вреда, чем сама Москва». Упорное сопротивление Царю-Освободителю оказывает лишь Смоленск, где в мощной крепости (34 башни) затворилось сильное регулярное польское войско. Царь осаждает его. Бои очень кровопролитны: при неудачном штурме 17 августа потери русских убитыми – 7 тысяч. Но 23 сентября Смоленск все же сдается, взорванный изнутри народным восстанием. Повстанцы разоружают польскую пехоту и открывают ворота Царю. Но его милость господствует и здесь: населению и гарнизону предложен свободный выбор – оставаться или уходить в Польшу. Ушли лишь польские офицеры с небольшим отрядом, положившими знамена к ногам Царя.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 3 июля 1954 г.,
№ 233, с. 4.

* * *

Яркая деталь Освободительной войны того времени: высокогуманный организатор славяно-греко-латинской академии в Москве боярин Федор Ртищев на средства, данные тайно Царицей, организует огромный, в 1500 подвод, обоз для помощи беженцам, бездомным и раненым, как своим, так и врагам, брошенным ими при бегстве. Этот обоз действует беспрерывно в течение всей войны, увеличивается личной помощью Царя и на средства частных пожертвований…

Через сколько-то лет возникнет в Женеве Красный Крест, а в Америке – ИРО[7], и так ли честно и самоотверженно будут работать они?

Но совсем иначе ведется война на левом фланге, где хозяйничает 20-тысячное войско наказного атамана Золотаренко. Оттуда – поток жалоб и просьб о защите от этого войска. Из Быхова и Могилева на бесчинства Золотаренко жалуется как самое население, так и царский воевода Воейков. Казаки Хмельницкого грабят крестьян, самовольно захватывают мельницы и земельные участки, напали даже на обоз с хлебом для войск Царя. Воевода Трубецкой вынужден посылать вооруженные отряды для защиты крестьян от Золотаренко, «запустошившего весь уезд». Бургомистр и синдики Могилева жалуются на «большие обиды от казаков», и Государь посылает для их защиты крупный отряд окольничего Алферьева. Сам Золотаренко не только покровительствует бесчинствам войска, но более чем нахально держит себя с царскими воеводами, перебив, например, людей Воейкова и пригрозив, что «вашему воеводу то же от меня будет».

Паны верны себе

Атаман Золотаренко бесчинствует явно по сговору с Хмельницким, который, собрав стотысячное войско, бездействует, несмотря на приказы Царя. Он умышленно задерживает даже присланное Алексеем Михайловичем жалованье запорожцам. Присланный к нему с вспомогательным войском Андрей Бутурлин доносит Царю о явном саботаже Хмельницкого и опасается, что он бросит Московские отряды, уклонившись от боя с поляками. Это предположение оправдывается: Хмельницкий уводит своих в тыл, в Чигирин, отдавая полякам Волынь, Подолию и Брацлавское воеводство.

В чем же дело? Бежавший из польского плена чернец Иван Петров сообщает Царю о тайных переговорах Хмельницкого и Коссова с королем Яном-Казимиром. Они обещают выбить московских людей из Киева и снова отдаться под королевскую руку. Одновременно Хмельницкий ведет тайные переговоры с венгерским Ракоци, с молдавским и валашским господарями, а также с вторгшимися в Польшу шведами. Теперь он играет уже не на две, а на три руки: на Москву, на очень слабую в этот момент Польскую Республику и одновременно сколачивает для ее же раздела коалицию из шведов, венгров, крымцев и придунайских княжеств. Столь же тонкая, сколь и подлая игра. Его надежды на успех удара в спину Царю крепнут в связи со страшной эпидемией, опустошившей Москву и северные русские области. Тыл Царя более чем слаб. Москва отрезана от армии карантином.

Теперь самое время для шляхты отстаивать свои крепостные привилегии и феодальные «вольности», которым угрожает Московское народное единодержавие. В следующем 1655 г. шляхетские восстания вспыхнут в Орше, Смоленске, Озерищах, Любицах. Их будет поддерживать из Быхова Золотаренко, а из Вильны принявший шведскую ориентацию кн. Радзивилл.

Полковник-шляхтич Поклонский поднимает крупное восстание и нападает на отряд Воейкова, который так пишет об этом Трубецкому: «Полковник Поклонский государю изменил, и со шляхтою гетманов Радзивилла и Гонсевского, с польскими войсками в большой земляной вал впустил. Теперь я в меньшем земляном валу сижу в осаде с государевыми ратными людьми и мещанами».

«Мы в лучшей вольности прежде за ляхами были», пишет сам Поклонский Золотаренке. Он уверен в слабости лишенного тыла Царя и припугивает верных Москве мещан в прокламации к ним: «Скоро услышите, что сделалось с Московскою помощью: Царь сидит в столице, Патриарх убит народом, поветрие людей выгубило, на войну итти некому, а кто покажется, того наши бьют».

Шляхетский заговор перекидывается даже в среду московского дворянства, в те круги, где еще живы тенденции Смуты и Семибоярщины. Начинаются перебежки этих элементов к Хмельницкому, и Царь Алексей Михайлович пишет в Киев В. В. Бутурлину: «В нынешнем году с Москвы и со службы от нас всяких чинов побежали люди, собираются в глухих лесах, а собравшись, хотят ехать к Хмельницкому. Своей братии пишут, будто сулят им Черкассы (гетман), маетности. И вы… перехватив их всех, велите из них человек десять повесить, остальных же, высекши кнутом, пришлите в Москву». Одновременно с этим Царь принимает строжайшие меры для защиты населения освобожденных областей от насилий войска: «деревень не жечь», «который сожжет, тому казнену быть безо всякой пощады». Кара налагается не только на самих преступников, но и на их начальников, допустивших бесчинства своих людей. Им за это «быть во всяком разорении и ссылке», даже поротыми плетьми, т. е. обесчещенными. Этот приказ явно направлен к обузданию Золотаренки и его вольницы.

Вместе с тем начато наступление по всему фронту. Оно развивается успешно и характерно, что победы одерживают только московские воеводы: Шереметев берет Велиж, Хворостинин – Минск, Волконский – Туров и Пинск. «Московские воеводы одни с двух сторон воевали Литву», отмечает Соловьев.

Полная победа? В августе князь Черкасский разбивает наголову магната Радзивилла и берет Вильно, Ковно и Гродно, т. е. занимает всю Литву. Литовский гетман Гонсевский просит мира.

Хмельницкий же с вспомогательным отрядом Бутурлина, подойдя без сопротивления врага к Львову и осадив его, решительно отказывается от штурма, несмотря на все уговоры Бутурлина. Он берет с города лишь небольшой выкуп в свой карман и отступает.

Новые цели и новый враг Государства Московского

Общая политическая ситуация и соотношение борющихся сил к этому моменту резко изменились. Новый шведский король Карл X Густав вторгнулся в Польшу с севера, занял Варшаву, Краков и большую часть самой Польши. Король Ян-Казимир бежал. Крупнейший литовский магнат Радзивилл, единственный из сохранивших еще реальную силу, принял подданство Швеции в качестве вассального ей великого князя Литовского, в то время как этот титул принял и фактически владевший Литвой Царь Алексей Михайлович. В силу этого Швеция стала в явно враждебное отношение к Москве, наметив вытеснение царских войск из всей Литовской Руси, вплоть до Киева и Чернигова, что гарантировала Радзивиллу. При этой новой расстановке сил тайный план Хмельницкого об образовании отдельного южнорусского вассального княжества под его «державой» принял новую форму и получил некоторую реальную базу в расчете на союз Швеции, Венгрии и Хмельницкого с целью полного раздела обессиленной внутренней борьбой Речи Посполитой. По тайному сговору между королем Карлом X, Хмельницким и Ракоци, Литва и Белоруссия, уже занятые царскими войсками, отходили к Швеции в качестве вассального княжества Литовского. Король Карл предпринял к этому шаги, и его генерал Делагарди захватил несколько принявших Московское подданство городов. По этому поводу начинается дипломатическая переписка с Московским правительством, которое вполне осведомлено о новых планах Хмельницкого через Выговского. Назревает необходимость изменения общего политического курса Москвы.

Освободительная борьба фактически закончена: Царское войско не только достигло рубежей исконно русских земель с православным населением, но частично (в Литве) перешло их. Главный враг, Польша, разгромлен и обессилен. Агрессивные стремления к покорению Речи Посполитой не входят в расчеты Москвы, но возникает иная возможность закончить длящуюся уже 500 лет борьбу между двумя главными ветвями славянства установлением крепкого, нерушимого союза обоих государств, объединения их под единым скипетром – в Двуединой Русско-Польской Монархии при полной взаимной веротерпимости и сохранении самобытной государственности в обеих ее частях. Пламенным сторонником этой идеи выступает сам патриарх Никон, мощный идеолог народного русского, независимого от каких-либо внешних влияний, православия. Ей сочувствуют также ближайшие, широко мыслящие друзья Царя: высококультурный окольничий Ртищев и создатель Уложения Иван Никитич Одоевский. Ее разделяет и сам Царь.

В измученной войной и внутрипартийной борьбой Польше эта идея также находит отклик в лице энергичной бездетной жены короля Яна-Казимира и части радных панов, видящих в переходе к наследственной монархии единственное спасение от республиканского хаоса. Через полтораста лет эта идея возродится и будет частично осуществлена Александром I, а еще через сто лет снова промелькнет в обращении к полякам Верховного Главнокомандующего Великого князя Николая Николаевича (1914 г.). Но пока она так формулируется в грамоте, разосланной Царем по воеводствам и поветам: «Великого Княжества Литовского и короны Польской сенаторам, полковникам, ротмистрам, всей урожденной шляхте, всему рыцарству и духовного всякого чина людям… чтобы мы вас пожаловали, веры вашей, прав и вольностей ни в чем нарушать не велели, прежними маетностями владеть велели. А вы бы королем своим Яна-Казимира, пока он жив, имели, а нас бы, Великого Государя, на корону Польскую выбрали, нам и сыну нашему присягнули и кроме нас на королевство Польское по смерти Яна-Казимира другого государя никого себе не выбирали, и в конституцию бы это напечатали».

На этой базе начаты и ведутся длительные переговоры между Русью и Польшей. Возникает ряд вариантов. Одерживает верх мнение – признать Царя Алексея Михайловича и всю династию Романовых наследниками Яна-Казимира по его смерти, утвердить в Польше принцип легитимизма при сохранении политических прав шляхты (сейма). Энергичная королева хлопочет лишь о том, чтобы корону наследовал не сам Царь, а его сын, женившись на ее племяннице.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 10 июля 1954 г.,
№ 234, с. 4–5.

* * *

Возможность возникновения на Востоке мощной Двуединой Монархии беспокоит уже Европу. Вена направляет специальное посольство ловкого словенца Алегретти якобы с целью примирить враждующих, но на самом деле для противодействия возникающему союзу. В том же направлении действует Бранденбург и заинтересованная в польских делах Саксония.

Главным препятствием к заключению союзного договора служит то, что Царь Алексей Михайлович ни в какой мере не забывает об освободительных целях войны и требует безусловного включения всех южно-русских областей в состав Русского государства, паны же стремятся сохранить их за Польшей.

Как же реагирует на новые перспективы Хмельницкий и окрепшее за время войны южнорусское шляхетство?

Переход на служилое положение Московского дворянства и смена феодально крепостнических прав владения крестьянами совместной с ними поместной службой государству (Московский порядок) ни в какой мере не привлекает шляхетство. Наоборот, оно всячески противится этому. На фронте доходит до открытых столкновений между отрядами полковников Дорошенко, Константинова, Нечая и др. с войсками Московских воевод и крестьянским ополчением. «В Друйском, Резицком и Лужском уездах от казаков запустело», – доносят царские воеводы. Следствие показывает, что за спиной этих разбойников стоит сам атаман Золотаренко, действующий в полном согласии с Хмельницким. Он беспрерывно сносится со шведами, уже воюющими с царской ратью, что известно в Москве. Сам Хмельницкий сносится с Крымом, с господарями Валашским и Молдавским, с венгерским Ракоци, сколачивая коалицию против Москвы. Он интригует и при дворе Яна-Казимира. «Гетман хочет отложиться при первом гневе государевом», – пишет в Москву из Киева Бутурлин, – «но черные люди на такую неправду ему не помогают». Православный русский народ верен Царю.

С целью сорвать переговоры об избрании Алексея Михайловича Хмельницкий посылает в Вильну свою делегацию, как союзника (а не подданного) Царя, но Одоевский не допускает ее на заседание. Соглашение о признании Русского Царя наследником Польско-Литовской короны, наконец, достигнуто. Это приводит в бешенство Хмельницкого.

– Дитки, – орет он, – треба отступите от Царя! Будем под бусурманским государем, не то что под христианским!

Мысль о вовлечении в борьбу против народной Московской монархии могущественной Оттоманской Империи, хотя бы ценой отдачи ей в рабство всего южнорусского народа, не оставляет его… Были бы лишь сохранены феодально-крепостнические привилегии, на что султан не поскупится.

Надежды на Швецию гаснут: ее война с Московским царством в Польше не принесла решительной победы ни одной из сторон, но передышка, данная Царем Республике и оттяжка им на себя части шведских сил укрепила Яна-Казимира и шведы изгнаны из Польши.

В связи с этим новым изменением общей политической обстановки в Восточной Европе, Освободительная война Московского царства также меняет свой характер. Швеция выходит из игры, окончив войну против Москвы вничью. Польская республика слишком слаба для широких военных действий и, следовательно, проект создания Двуединой Русско-Польской Монархии, при всей осторожности Московской дипломатии, все же рисуется ей реальным. На Литовско-Белорусском фронте заключено длительное, хотя и неустойчивое перемирие, изредка нарушаемое отдельными локальными столкновениями. Но на юге, на правобережной Украине образуется новый фронт – разгорается социальная борьба, то и дело переходящая в открытые военные действия.

Основные области Литовской Руси фактически в руках Руси Московской. Москва может теперь ожидать более благоприятной политической обстановки, не вовлекаясь в большую войну. Отдельные военные столкновения с магнатами случаются, но они носят местный эпизодический характер и сравнительно легко улаживаются. Польское магнатство уже перестает быть реальной военно-политической силой на южной Руси. Но взамен него там выкристаллизовывается новое теперь уже русское панство, с теми же политическими понятиями и традициями. Между ним, с одной стороны, и крестьянством, поддерживаемым Москвой, – с другой, возгорается борьба, которая будет разрывать груды южной Руси еще целые 50 лет, вплоть до Полтавской битвы.

Новая социальная группа южнорусской шляхты захватывает земли бежавших польских магнатов, и претендует на владение их бывшими крепостными и на наследование политической власти магнатства. Эта группа полностью проникнута польской феодально-республиканской идеологией и, следовательно, враждебна Московской народной монархии и ее государственному порядку. Ее вражда проявляется в самых разнообразных формах, от льстивых выпрашиваний себе наследственных должностей и имений (старост, мечников, наследственных судей, чего нет в Московском царстве) до открытых бунтов и переходов на сторону Польши. Опора этих новых магнатов – 60 тысяч привилегированной полушляхты – реестровых.

Верными и неизменными союзниками Царя всея Руси в Приднепровье остаются крестьянство и городское мещанство. Этот слой называется теперь «поспольством» или «чернью» в отличие от «значных» – новой шляхты. «Значные» при поддержке и покровительстве ближайшего окружения гетмана (новых магнатов) захватывают местные должности и «грунты», т. е. общины освобожденных крестьян. Они провозглашают себя их «державцами», т. е. крепостными владетелями, требуя полного «послушенства» от «поспольных» – пахотных мужиков. Образуются даже новые магнатские гнезда под именем «державских слобод». Политика Москвы в Приднепровье становится необычайно сложной в обстановке развития этого процесса. Дух русской государственности и моральные основы Царства не могут допустить возникновения новых магнатов за счет порабощения крестьян, но для пресечения этого сил не хватает: царский гарнизон стоит только в Киеве; там же находится и резидент царя при гетмане, но все остальное Приднепровье полностью управляется старшиной, т. е. выдвинутым войной русским шляхетством.

В такой политической обстановке умирает Богдан Хмельницкий, и гетманская булава переходит к его сыну Юрию, далеко не унаследовавшему способностей отца, слабому и недалекому юноше. Пользуясь его слабостью, новое магнатство тотчас же выдвигает своего ставленника на пост гетмана – ловкого, энергичного, но абсолютно беспринципного

Выговского, поляка и шляхтича по духу, но вместе с тем платного агента Москвы. Юрий Хмельницкий отказывается от власти, и Царь утверждает гетманом Выговского, но против него тотчас же восстает «поспольство» – начинаются крестьянские восстания.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 17 июля 1954 г.,
№ 235, с. 3.

Разложение южнорусской шляхты

Начинается новая гражданская война. Положение осложняется смертью Киевского митрополита Сильвестра Коссова и выбором его заместителя. Бутурлин требует назначения иерарха русской Церкви, но старшина отстаивает юрисдикцию Константинопольского патриарха. Попытки Бутурлина замирить край введением русской администрации в главных центрах встречает жесточайший отпор новой шляхты, чем пользуется Польша, действуя через своего агента при Выговском – южнорусского «прогрессиста» того времени Юрия Немирича, врага Москвы, нахватавшегося при поездке в Голландию западных идей. Гетман и шляхта разбивают крестьянское ополчение. Его предводитель Пушкарь погибает в бою, а все ратники полностью эмигрируют в пределы Московского царства – яркий показатель политических настроений южнорусского крестьянства того времени.

Положение становится настолько серьезным, что Московское правительство находит нужным отозвать из Киева сторонника дипломатических действий и заменить его решительным, суровым воеводой В. Б. Шереметевым, на которого тотчас же по прибытии в Киев нападают отряды Выговского.

Типичный для республиканских магнатов маневр. Выговский ведет войну с Московским воеводой Шереметевым, но одновременно шлет верноподданнические послания Царю, что не мешает ему в то же время договариваться с польским сенатом о воссоединении освобожденных областей с Речью Посполитой.

Московское правительство вынуждено двинуть против Выговского значительные силы под начальством князя Ромодановского, князя Трубецкого и князя Пожарского. К этим отрядам присоединяется все масса южнорусских крестьян. Выговский же, следуя рецептуре Хмельницкого, призывает Крымского хана, с помощью которого разбивает русские отряды.

Но эта купленная изменой победа не может спасти Выговского и его окружение. Мужицкое восстание против них разгорается. Повстанцы захватывают Нежин, Чернигов, Переяславль и ряд других крупных городов. Сам Выговский вынужден бежать из Чигирина. Приведенное Немиричем наемное польско-немецкое войско разбито крестьянами и сам он убит. Заключенный шляхетской старшиной Гадяцкий договор о воссоединении с Польшей на правах автономного княжества возбуждает негодование среди запорожцев. Всеобщее крестьянское восстание развивается под лозунгом единства с Московским Царством.

Выговский бежит в Польшу, а прибывший посол Царя князь Трубецкой созывает в Переяславле всеобщую (включая крестьянство) «черную раду», на которой «поспольство», преодолев сопротивление «державцев», утверждает новый статут единства всей русской нации:

Московская административная система вводится в шести крупнейших уездах (Киеве, Переяславле, Чернигове, Нежине, Брацлаве и Умани); гетман и старшина лишены права вести самостоятельные внешние сношения и сепаратные от Москвы войны; назначение полковников и высших чинов утверждается всеобщей радой, а не гетманом. Характерная деталь этой «черной рады»: старшина все же пытается сохранить политический контроль над крестьянством, требуя, чтобы никто из жителей южной Руси не мог сноситься с Москвой иначе, как через гетмана, но это требование решительно отклонено царским послом. Москва и южнорусское крестьянство неразрывны.

Рада возвращает Юрию Хмельницкому гетманскую булаву, но он явно негоден к этому посту. При первом же столкновении с войсками магната Любомирского, он позорно бежит, дает обещание уйти в монахи, а своим бегством с поля битвы ставит отряд Шереметева в очень тяжелое положение. Магнаты снова хозяйничают на правобережье Днепра (1660 г.). Южная Русь разорвана надвое. В 1663 г. Юрий Хмельницкий принимает пострижение, а старшина правобережья выбирает в гетманы агента Польши полковника Тетерю. Но на левобережье вздымается новая волна народного движения, возглавляемая протопопом Филимоновым, теперь принявшим иночество под именем Мефодия. Крестьянство требует не только единства с Московской Русью, но установления в Приднепровье ее администрации взамен сохранившегося еще с польских времен феодального самоуправления. Не шляхту, а царских воевод хотят мужики и собирают новую крестьянскую «черную раду» в Нежине, где провозглашают гетманом Брюховецкого. Противоречия новой южнорусской шляхты и крестьянства настолько обострены, что эта рада заканчивается избиением шляхты, часть которой спасается лишь под защитой царского посла князя Великогагина.

Теперь в Приднепровье два гетмана двух ориентаций и два митрополита двух юрисдикций, т. к. Мефодий избран на раде и утвержден патриархом всея Руси, блюстителем митрополичьего престола, а на правой стороне владеет митрополией ставленник шляхты Иосиф Нелюбович-Тукальский, утвержденный Константинопольским патриархом.

Пользуясь этой смутой, Польша делает новую попытку вернуть себе южную Русь при содействии гетмана Тетери, но успеха не имеет. В хаосе неудачной авантюры гибнут бывшие сподвижники Хмельницкого Выговский и Богун, расстрелянные поляками, а митрополит Нелюбович уведен в плен. Сам Тетеря бежит в Польшу, и на его место две враждующие между собой шляхетские группы выбирают двух гетманов – Опару и Дорошенко. В кровавом конфликте побеждает второй.

Так хозяйничает шляхта на правом берегу. На левом же происходит обратное: в 1665 г. гетман Брюховецкий, под давлением снизу, просит Царя окончательно ликвидировать шляхетские привилегии и феодальный порядок управления, введя русскую административную систему – царских воевод и выбранных всенародно целовальников, а также принять южнорусскую Церковь в юрисдикцию патриарха всея Руси.

В этой запутанной обстановке царь Алексей Михайлович заключает с Республикой длительное Андрусовское перемирие (но не окончательный мир), по которому предоставляет Польше правый берег Днепра, за исключением Киева, сохраняя левый, уже воспринявший народную государственность Московского царства.

Но пережитки польского республиканского феодализма еще не сдаются. Потеряв надежду на реальную помощь расслабленной вконец Республики, они ориентируются теперь на Турецкую деспотию и ее крымского и очаковского вассалов. Это сила! Ею соблазнен и Брюховецкий. В контакте с Дорошенкой и митрополитом Тукальским он нападает па русские отряды. Успеху предательского удара способствует бунт Стеньки Разина, охвативший Дон и Поволжье. К «пану Стехвану» Брюховецкий отправляет посольство с грамотами и подарками.

На помощь русским воеводам из Москвы выслан сильный отряд Ромодановского. Брюховецкий и Дорошенко прибегают к старому способу – привлечению всегда готовых к грабежу крымцев. Опираясь на них, Дорошенко аннулирует гетманство Брюховецкого и самого его убивает.

Но на левобережье снова вспыхивает крестьянское движение, во главе с пламенным сторонником Москвы нежинским протопопом Семеном

Адамовичем. На гетманский пост выдвинут им Многогрешный, которого Царь утверждает.

Таким образом, в начале семидесятых годов XVII в. на южной Руси снова три гетмана: Многогрешный на левом, московском, берегу, а на правом – принявший турецкое подданство Дорошенко и ставленник Польши – Ханенко, захвативший при помощи Яна Собеского Немиров, Брацлав и Могилев. Митрополита же два: Лазарь Баранович, от патриарха всея Руси, и Иосиф Тукальский, посвященный Константинопольским патриархом.

Дорошенко удается вовлечь в южнорусские дела саму Турецкую Империю. Падишах Магомет IV ведет разом на Русь и на Польшу огромное трехсоттысячное войско. Поляки и Ханенко разбиты. Неприступный Каменец взят. Республика покупает мир дорогой ценой, уступив всю южную Русь султану с обязательством выплачивать еще ежегодно крупную дань.

Московское Царство поставлено теперь один на один против могущественнейшей в то время Оттоманской Империи. Но оно не складывает оружия. Ромодановский и новый гетман Самойлович удачно действуют против крымцев. Султан не может прокормить своего огромного войска в разоренной дотла стране и уходит, привлеченный новыми агрессивными целями, направленными против Вены, но сохранив полученное по договору с Польшей право на южную Русь и оставив там своим уже гетманом Дорошенко. Тем не менее, власть этого гетмана шатка. Весь южнорусский народ и даже часть шляхты против турок. При нажиме Ромодановского Дорошенко сдается, выговорив выгодные для себя условия: службу воеводы в Московском царстве и поместье в тысячу дворов.

Но Турция, в руках которой находится все Черноморское побережье, не намерена терять завоеванных к северу от него областей. Порта ставит нового вассала, извлекая из монастыря Юрия Хмельницкого и награждая его громозвучным титулом Гедеона-Георгия-Венжика, великого князя Сарматского и гетмана Запорожского, для утверждения власти которого визирь снова ведет на южную Русь большое войско. Ромодановский со слабым московским войском вынужден отступить за Днепр, а вместе с ним в том же направлении катится новая мощная волна эмиграции поспольства в пределы Московской Руси. Этот поток столь силен, что некоторые города и уезды правобережья (по свидетельству летописца – Черкасы, Лысянка, Мошны, Богуслав, Корсунь и др.) совершенно пустеют. В Московских же пределах заселяется новый край (в будущем Екатеринославская губерния). Новые поселенцы переваливают даже через Дон под Воронежом и основывают там ряд больших слобод. Так «голосует» южнорусское крестьянство за единство Руси под скипетром Московского Самодержца.

Но звучат еще и голоса уже разложившегося, как социальная группа, магнатско-шляхетского средостения. Заговоры в гетманском дворце следуют один за другим. Они лишены уже почвы и неизменно проваливаются. Последний из них – измена Мазепы, абсолютно оторван от всех слоев населения. За Мазепой не идет никто. Полтавский бой возвещает победу не только над западноевропейским шведским интервентом, но и поражение западного феодального сепаратизма прогрессивным государственным порядком Русского самодержавия.

В такой политической обстановке застает южную Русь кончина ее освободителя Алексея Михайловича. Его ближайшие сотрудники в деле построения русской народно-монархической государственности и завершения национального объединения Руси также отходят от кормила правления: низвергнут могучий Никон, в опале опытный и твердый администратор Матвеев, отстранены высококультурные Ртищев и Одоевский. У власти – боярское правительство царевны Софии и во главе его безвольный, мягкотелый западник князь Вас. Вас. Голицын. Средостение – преграда между Царем и народом – крепнет и переходит в наступление на Самодержавие, опираясь на стрелецкое войско (привилегированное по сравнению с ратниками ополчения), по существу ту же, хотя и не вполне оформившуюся еще полушляхту. Хованщина – яркий пример попытки боярско-стрелецкого средостения утвердить свою диктатуру.

Московский мир 1676 г. заканчивает Освободительную борьбу Московского царства. Этот мирный договор далек от планов, намеченных Алексеем Михайловичем, но он все-таки – крупная дипломатическая победа Московского Царства, внутренне ослабленного в тот момент борьбой боярских партий. Проект создания Двуединой Монархии рухнул. Литва возвращена Польской Республике. Из числа освобожденных уже областей сохранены Смоленск, Рославль, Стародуб, Чернигов, Нежин, Переяславль, Гадяч, Полтава, Кременчуг и на правом берегу только Киев с уездом. Широкая полоса освобожденных русских земель расстилается по левому берегу Днепра от Двины до Крымской границы. Но правобережье уступлено Польшей Турции, и Московское царство того времени не в силах начать за него борьбу с мощной Империей. Разрешение этой задачи последует позже, но уже в совершенно иных формах, т. к. сама Русская Народная Монархия Царя Алексея Михайловича будет разгромлена и подавлена западноевропейским абсолютизмом сына его Петра…

Тогда и теперь

Спор о том, повторяются ли исторические процессы в ходе развития жизни человечества или нет, вряд ли разрешим. Но трудно оспаривать тот не раз подтвержденный опытом факт, что сходные по своему содержанию и направленности исторические периоды характеризуются сходными же симптомами в политической и социальной жизни.

Борьба за освобождение южной Руси и воссоединение ее с северной содержала в себе целый комплекс столкновений религиозных, национальных, государственных и социальных идей и понятий. Русское православие боролось не только с польским католицизмом, но и с чуждым Руси церковным сепаратизмом. Созревшее и вполне оформившееся в Москве сознание национального русского единства сталкивалось с пережитками удельного (феодального) автономизма. Всеобщее служение государству, в лице его Царя – московская «служба», основа русской государственности преодолевала занесенную с Запада эгоистическую антигосударственную «вольность». Система прикрепления пахотного крестьянина к земле, но не к помещику, принятая в Москве, боролась с западным феодальным крепостничеством, отдававшим крестьянина полностью, как вещь в руки помещика, шляхтича, магната.

В ходе этой борьбы действовали одновременно три силы: Русское Московское Самодержавие, южнорусское крестьянство и средостение (магнаты и паны), подкрепленное внешними врагами Руси-России (Польской республикой, Крымской деспотией, шведскими феодалами, агрессивным турецким империализмом). Две первые силы боролись в нерушимом союзе, сдавливая с двух сторон шляхетское средостение и… раздавили его в своем стремлении к единству.

Время течет, национальные, государственные и социальные формации изменяют в соответствии с его течением свой вид, сохраняя в основном свою направленность…

Попытаемся сравнить ту, уже ушедшую в историю, эпоху с современностью того же южнорусского народа, на той же территории, поскольку мы можем его видеть теперь и анализировать.

Есть ли там теперь крестьянство, угнетенное, но все же борющееся за свою свободу, за свои имущественные права, за свою землю?

Есть. Это мы можем утверждать, подкрепляя свои утверждения множеством фактов.

Имеются ли там теперь чужеродные насильники, подобные польскому панству первого периода Освободительной борьбы XVII в.?

Они видимы всем, и то, что они полностью чужеродны русской народной почве вполне ясно. Они действуют теперь не под знаменем Республики Польской, а под флагом мировой революции. Но сущность их та же, та же направленность их к угнетению крестьянства и та же чужеродность их на русской земле.

Вызревает ли в современности группа новых насильников южнорусского крестьянства, аналогичных псевдонациональной антинародной южнорусской шляхты XVII в.?

Видим и ее в лице вполне сходных со шляхетскими своевольцами современных сепаратистов, стремящихся сесть на шею русскому пахотному мужику. Лозунг шляхетской «вольности» теперь грубо заменен вывеской демократических свобод и самоопределения на тех же демократических основах, но социальная направленность этой группы та же – захватить в свои руки украинский пирог.

Поддерживаются ли эти чужеродные, паразитарные элементы внешними, враждебными Российской государственности силами?

Увы, приходится признать, что они поддерживаемы ими на всем периоде борьбы, начиная от запломбированного вагона 1917 г. вплоть до попыток сторговаться с маленковским коллективом[8] за счет крови и пота Российского народа в году текущем. Они поддержаны всеми врагами России, и разница лишь в том, что тогда эти враги прикрывались религиозными целями, теперь же целью защиты от «исторической русской агрессии».

Остается найти еще только одну силу – Царя Северного, Православного.

Ее пока еще нет в реальной современности, и в этом трагизм освободительной борьбы всего русского крестьянства, всего русского народа.

Нет в реальности, но в идее?

Много, очень много симптоматических фактов подтверждает нам то, что не только современное «поспольство» южной Руси, но и крестьянство северной, равнин Сибири, гор Кавказа готово слиться в едином клике:

– Волим под Царя Восточного, Православного! Да будем едины вовек!

Момент этого крика и станет разрешением всех религиозных, национальных, государственных и социальных бедствий современной Руси-России. Да и не только ее одной.

Сходные симптомы характеризуют сходные же процессы.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 24 июля 1954 г.,
№ 236, с. 4–5.

Учреждение Русского Патриархата

Идея учреждения патриаршего престола на Руси зародилась в мышлении передовых русских людей еще во времена княжения Ивана III. Москва – незначительный удел в среде других уделов раздробленной этой системой Руси ушла в далекое прошлое, она стала первопрестольным градом оформлявшего себя Великороссийского государства и великий князь московский Иоанн III в дипломатической переписке с некоторыми иностранными державами уже именовал себя не великим князем, но царем и самодержцем, т. е. властителем, равным по значению византийским кесарям и германо-римским императорам, также носившим титул цезаря.

Религиозные устремления, побуждавшие к полному обособлению Русской Церкви и возведению ее на ступень, равную другим православным восточным Церквям, сливались в этом случае с государственно-политическими интересами. Во-первых, учреждение Московского Патриархата открывало Русской Церкви возможности совершенно свободного развития: во-вторых, оно давало ей, а вместе с нею и всей юго-восточной Руси, включавшей в себя к тому времени полностью всю великороссийскую ветвь русского народа, бесспорное моральное преимущество над Русью юго-западной, литовской, подчиненной иноверцу, польскому королю, подвластным которому, в свою очередь, являлся митрополит киевский и, в-третьих, укрепляло авторитет великого князя московского, как носителя и хранителя общерусского вероисповедания, как его главный и бесспорный оплот. Москва – Третий Рим, единственное в то время независимое православное государство – не мог не иметь своего, ни от кого не зависимого религиозного возглавления.

Дальнейшие события, как международные, так и внутрирусские, укрепляли и развивали эту идею. Константинополь был взят турками, и Византийская Империя прекратила свое существование. Константинопольский патриарх стал подданным неверного мусульманина, турецкого султана. Флорентийская уния, которая была принята значительною частью византийских иерархов, вселяла в религиозное сознание московских людей недоверие по отношению к Греческой Церкви и, наконец, принятие Иоанном IV царского титула, возводившее и всю Московскую Русь на ступень уже не княжества, но царства, т. е. первоклассной исторической державы, все это вместе требовало скорейшего разрешения вопроса об учреждении патриархата на Руси.

Но дело подвигалось медленно. Первые попытки к согласованию вопроса о русском Патриархате с восточными патриархами не давали сколь-либо значительных результатов, пока за дело не взялись одновременно проникнутый глубоким благочестием и религиозным духом смиреннейший из царей Феодор Иоаннович, с одной стороны, и фактический правитель царства, выдающийся государственный деятель и дипломат боярин Борис Федорович Годунов – с другой.

К этому времени возглавляемая митрополитом московским Русская Православная Церковь была фактически уже самостоятельна и сознавала это, что характерно подтверждает такой эпизод. В 1586 г. антиохийский патриарх Иоаким приехал за милостыней в Москву, где митрополитом был в то время Дионисий. Когда патриарх вошел в Успенский собор, то митрополит вышел ему навстречу и первым, вопреки чину, благословил его, после чего и сам принял благословение от греческого патриарха. Иоаким пытался протестовать против этого нарушения чина, но принужден был умолкнуть. Именно во время этого пребывания антиохийского патриарха в Москве вопрос об учреждении русского патриаршества был поставлен решительно.

«По воле Божией, в наказание наше, восточные патриархи и прочие святители только имя святителей носят, власти едва ли не всякой лишены; наша же страна благодатию Божией во многорасширение приходит, и поэтому я хочу, если Богу угодно, и писания Божественные не запрещают, устроить в Москве превысший престол патриарший», – сказал царь Феодор Иоаннович совместно боярской Думе и Освященному Собору. В этой речи смиренного и немногоречивого царя явно чувствуется государственная мысль и властность Бориса Годунова. Патриарху антиохийскому Иоакиму вместе с богатой милостыней было официально поручено поставить это предложение русского царя на обсуждение собора Греческой Церкви. Но дело продолжало тянуться. Восточные патриархи явно не хотели утверждать равного себе на Руси. Они обещали дать ответ через патриарха иерусалимского, но этого ответа в Москву не приходило.

Летом 1589 г. в Смоленске неожиданно появился старший из восточных патриархов Иеремий византийский в сопровождении митрополита мальвазийского и архиепископа эллассонского. Москва о его приезде заранее не была извещена и поэтому отнеслась к нему с предельной осторожностью: смоленский воевода получил выговор за то, что безвестно для царя впустил иноземного патриарха на русскую территорию. Одновременно ему, а вместе с тем и епископу смоленскому было предписано изолировать патриарха, в особенности от сношения его со всеми иноземцами, допуская его лишь в церковь при оказании ему должного почета. Те же меры предосторожности были применены к византийскому патриарху и в Москве, где его также поместили с большим почетом в доме рязанского владыки, но изолированного даже от приехавших с ним вместе греческих купцов. Царь принял его так, как принимал иностранных послов, без оказания особых почестей, после чего Годунов повел с ним длительные переговоры, большая часть которых осталась тайной. В результате этих переговоров было достигнуто согласие старшего из восточных патриархов на утверждение патриархата в Москве, но грек все же потребовал, чтобы всероссийский патриарший престол был предоставлен ему самому. Годунов, а под его влиянием и царь, приняли это требование, но с условием, чтобы патриарший престол находился во Владимире, а не в самой Москве, следовательно грек-патриарх отстранялся бы от фактического руководства Русскою Церковью, которую возглавлял тогда высокочтимый всею Русью митрополит Иов и также от возможности влиять на государственные дела. Греческий патриарх понял этот дипломатический маневр Годунова и продолжал настаивать на своем требовании. Тогда с необычайной, казалось бы, для него решимостью ему ответил сам царь Феодор Иоаннович в своей речи к боярам и Освященному Собору:

«Патриарх Иеремия вселенский на Владимирском и всея Руси патриаршестве быть не хочет; а если бы мы позволили ему быть в своем государстве на Москве, на патриаршестве, где теперь отец наш и богомолец Иов митрополит, то он согласен. Но это дело нестаточное: как нам такого сопрестольника великих чудотворцев и достохвального жития мужа, святого и преподобного нашего отца и богомольца Иова митрополита от Пречистой Богородицы и великих чудотворцев изгнать, а сделать греческого закона патриарха».

«Вследствие подозрительности, ясные следы которой видны повсюду, иметь патриархом иностранца, грека, должно было казаться крайне неудобным», пишет по этому поводу С. М. Соловьев.

Переговоры тянулись еще полгода, и лишь в 1589 г. был учрежден в Москве патриарший престол и первым всея Руси патриархом избран был митрополит Иов. Вместе с ним владыки новгородский, казанский и крутицкий были возведены в митропиты, а еще шесть епископов русских – в архиепископы, после чего богато одаренный патриарх Иеремия был отпущен обратно в Константинополь с грамотою к султану Мураду и поручением достигнуть согласия на учреждение патриаршего престола в Москве от других восточных патриархов. Это последнее поручение выполнить ему было, очевидно, нелегко, т. к. лишь только через два года митрополит терновский привез в Москву грамоту с их согласием, а одновременно и просьбу к Годунову о присылке шести тысяч золотых. Речь об этом даре велась, очевидно, еще в Москве, потому что точно указанная константинопольским патриархом сумма, очень значительная по тому времени, была ему тотчас же отправлена в венгерской и португальской монете, – русской золотой валюты тогда еще не существовало. Кроме того, как сообщает один из лучших исследователей вопроса об учреждении патриаршества на Руси Зернин, патриарху было послано от царя сорок сороков соболей, тридцать сороков куниц, десятеры цки[9] горностайные, пятнадцать пудов рыбьего (моржового) зуба и множество ценной церковной утвари. Патриарх Иов и Борис Годунов также отправили ему ценные дары, а торговому представителю Руси в Царьграде было предписано выдать патриарху еще собольих, куньих и других мехов, а также и шестьсот венгерских золотых.

Религиозная и одновременно государственно-политическая цель, поставленная перед собой окрепшей национально-великороссийской Русью, была достигнута, о чем Годунов поспешил тотчас же известить юго-западную литовскую Русь в специальном наказе послам в Литву Салтыкову и Татищеву. Но и восточные патриархи применили все силы, чтобы отстоять свой приоритет над Москвою. Патриарху всея Руси было предоставлено лишь пятое последнее место, после Константинопольского, Антиохийского, Александрийского и Иерусалимского патриархов.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 16 мая 1957 г.,
№ 382, с

. 5.

«Профсоюзы» Московской Руси

– …Так, нынешние Тверские-Ямские населяли тогда почтари и ямщики, Большие и Малые Каменщики – штукатуры, печники и каменщики, Хамовники…

– Хамы, – подсказываю я.

– Ширяев, уходите из класса! Вы не достойны называть себя москвичом и учиться в Московской гимназии, – вскипает Сергей Константинович.

Мы, гимназисты, наградили его тогда кличкой «Суслик», но внешне он совсем не походил на этого зверька, Значение этого прозвания было иное. Как только тема урока, хотя бы очень отдаленно касалась Московской, до-Петровской Руси, а тем более самой Москвы, Сергей Константинович впадал в какой то транс: он зажмуривал глаза и медленно, сам упиваясь звуком, цедил, смаковал, именно «суслил», древние, пахнущие ладаном и кипарисом эпитеты, названия, уже забытые, но яркие и красочные термины того языка, которому Пушкин учился у московских просвирен.

Сам он учитель истории, Сергей Константинович Богоявленский[10] происходил из древней семьи московских священников, династии, восходившей к временам Грозного, чем очень гордился.

– Не многие из современной знати превосходят древностью и чистотой «породы» нас, коренное московское духовенство. Род священников Зверевых, например, к самому Калите восходит, – говорил он нам, но, увы, мы не понимали и не разделяли его московской гордости. Москву он любил безмерно и изумительно знал ее…

По окончании гимназии я позабыл о «Суслике». Позабыл и его рассказы о нашей общей родине – Белокаменной Москве. Их вытеснил из моей памяти тяжелый балласт сведений о развитии английских тредюнионов, философии Гегеля и Ницше, «Великой» французский революции и прочем, обильно внедрявшемся в наши, уже студенческие тогда головы…

Но недавно, здесь, на берегу Тирренского моря[11], «Суслик» снова заговорил со мною. Ко мне, случайно, через Югославию, попала пачка русских книг, выпущенных в Москве в 1946—49 г. г., по случаю празднования ее 800-летия. Автором некоторых из них значился член-корреспондент Академии Наук СССР С. К. Богоявленский. «Суслик».

И снова зазвучали древние, полноценные и полновесные слова. И снова «засуслились» его рассказы, отцеживая добротную гущу подлинной правды от жидкой сыворотки залившей ее лжи. Теперь я понял их и поделюсь одним из них с читателями. Речь будет идти, говоря нашим несклепистым, корявым нерусским языком, об организации демократических профсоюзов в до-Петровской Руси при активном содействии Великих Князей и Царей Московских. Невероятно, но факт. Что же поделаешь…

* * *

Упорным, кряжистым мужиком-скопидомом был Великий Князь Иван Данилович. Деляну за деляной, кусок за куском приращивал он к своей Московской вотчине земли прогоревших княжат, платя за них из своей «калиты», кожаной поясной сумы. Но не только земли прикапливал он. Еще жаднее копил Калита «животы» – людскую, человечью казну – работного, «дельного» труженика, хребтового строителя нарождавшегося Царства, грядущего «Третьего Рима». Для приобретения этой «казны», он не жалел золотой, что скупо стерег в своих кованных рундуках. Всякого звания люди были ему нужны: и пахарь со своим «оралом», и кузнец, ковавший «орало»; и латник для «бережения» тогда еще деревянных стен Кремля, и искусный каменного дела «художник», чтобы воздвигнуть вместо них нерушимую твердыню и храмы во Славу Господню; и «кадаш» – бондарь, и «розмисл» – инженер, и «хамовник» – ткач: все были ему надобны для «государского дела» и для них он не жался, «тряс» – тратил золотые «ефимки» и серебряные «теньги» из своей калиты-мошны. То одиночками, то целыми ватагами переманивал он на Москва-реку, Яузу и Клязьму нужных людей и из Твери, и из Рязани и из гордого богатого Господина Великого Новгорода и даже из далекой Литвы, тысячами скупал у татар полонянников и всех селил в своей Москве и вокруг нее.

Своих новых московских людей Князь сажал на землю не как-нибудь, где было свободное место, но расселял их, зорко вглядываясь своими острыми глазами в еще туманное будущее столицы молодого Царства. В плотно облегавшем ее бору места хватало, и широкими стрелками просек раскидывал Князь слободы новоселов, подбирая их «по дельному ряду» – профессиональному признаку, как говорим мы теперь. Так, вдоль главной дороги на торговый Запад, к Твери и Новгороду, потянулась Ямская слобода, а на другой стороне Москвы, на лугах, за Крымским Бродом, куда при гоняли продажные табуны ногаи и подходили караваны восточных купцов, там сели на землю «ордынцы» – выкупленные полонянники, знакомые с языком и обычаями своих бывших господ; рядом с ними, с Ордынками, разместилась Толмачевка – поселок переводчиков; а в буераках за Неглинкой выделили место драчам, на полянах, близ Пресенских Прудов доставили свои избы переманенные из Новгорода и Твери ткачи – хамовники. Таковы были первые ремесленные слободы Москвы, о которых упомянуто еще в завещании Ивана Калиты.

«Слобода была растительною клеточкой Москвы», писал ее историк Забелин.

Дети и внуки первого Московского Великого Князя следовали его мудрой политике привлечения лучших работников в свой центр и их профессиональной организации на его территории. Ей же следовал Московский митрополит, монастыри и крупнейшие феодалы. Москва заселялась и разрасталась, подчиняясь этой постепенно выработанной в деталях системе, о чем до сих пор рассказывают еще живущие в народной памяти имена Московских улиц и переулков: Каменщики, Кожевники, Хамовники, Ямские, Рогожские, Лубянки, Ордынки…

* * *

– Ты – Калита! (Мошна с деньгами). Ты у Бога в раю хочешь себе место закупить! – кричал Князю юродивый, публицист того времени.

И внешняя и внутренняя политика формировавшейся Московской монархии, в противоположность своему республиканцу-соседу Великому Новгороду, была основана не на порабощении и насилии, но на привлечении и вовлечении в орбиту общих государственных и личных интересов – «закупе». Деньги – их было мало тогда в ходу – играли в этом второстепенную роль, первая же – принадлежала гарантии развития собственных творческих возможностей привлекаемых, защите их имущества и предоставления им личной свободы. Да, свободы, от чего и пошло название этих производственных ячеек – слободы.

Кремлевские и монастырские архивы сохранили для нас множество «жалованных грамот» слободам, что в переводе на наш язык значит: коллективных договоров слобод-профсоюзов с центральной властью.

Эти грамоты, прежде всего, утверждали за слободчанами полную свободу демократического самоуправления. Верховным органом его был общий сход всех «тяглецов» – налогоплательщиков. На нем избирались слободской староста и его помощники: сотские, десятские, целовальники (целовавшие крест в поруку своей честности), ведавшие экономически-финансовую жизнь слободы, «окладчики» – фининспекторы, разверстывавшие налоги и повинности, – вся слободская администрация, даже дьяк-канцелярист. Правительство назначало контролера взаимных расчетов и полицейского порядка – «объезжего голову», не имевшего голоса в «братской избе» – слободском совете.

Кроме того, государство предоставляло слободам различных форм привилегии, порой даже монополии. Так, например, Хамовная (текстильная) слобода имела право на беспошлинную торговлю с Персией, что фактически делало ее монополисткой продажи шелка. Эти экономические выгоды профессиональных слободских коллективов подтверждаются тем, что, несмотря на явную заинтересованность государства в их росте, вступление новых членов ими строго контролировалось: требовались «поручные записи» (рекомендации) и каждый вступающий принимался лишь общим собранием.

Государство требовало взамен выполнения натурповинности – «государева дела» и общих гражданских обязанностей – «тягла», не вмешиваясь во внутреннюю жизнь слободы. Выборный староста был посредником между обеими сторонами и отвечал перед ними своим личным имуществом.

Так слагалась в течение трех веков подлинная демократия Московской монархии, ибо примеру Москвы следовали и другие города.

* * *

Что же давало народу развитие этих демократических форм в гармоничном сочетании с монархической властью, что получал от него «тяглец» – налогоплательщик?

Ответ на этот вопрос дают нам сохранившиеся полноценные сведения о другой текстильной слободе Москвы – Кадашевской, работавшей «по тяглу» на «белую казну» Царицы, т. е. изготовлявшей из казенного сырья все виды льняных тканей для огромного дворцового хозяйства.

«В Москве такое изобилие всех вещей, необходимых для жизни, удобства и роскоши, да еще продающихся по сходной цене, что ей не приходится завидовать никакой другой стране в мире», – писал Цесарский (Имперский) посол Мейерберг в 1661–1662 гг., т. е. меньше, чем через полвека после полного разгрома Москвы польскими интервентами. Это поразившее европейца изобилие и высококачественность товаров было создано в столь короткий срок свободным трудом ремесленников-слобожан, работавших под охраной молодой монархии первых Романовых.

Возвращаемся к принятому нами примеру – Кадашевской слободе. Извлекало ли ведавшее ею дворцовое ведомство какие либо торговые выгоды из труда слобожан, «добавочную стоимость» их продукции?

Нет. Даже враг династии, эмигрант того времени, Котошихин, в изданной им в Стокгольме книге, свидетельствует, что «доходов (от слободы) нет никаких, а идут полотна, и скатерти, и убрусы, на царский обиход». Только на потребность дворца из выданного им же сырья, – это все «тягло». Не более. А слобода огромна: ею демократически управляют 2 старосты, 4 целовальника, 16 сотских и в канцелярии работают 6 дьяков-бухгалтеров. Все они – выборные.

От дворца назначена только вдова-боярыня Татьяна Шилова, по-видимому, большой «спец» своего дела, как узнаем дальше. Управления она не касается, а следит за расходом казенного сырья и качеством продукции.

А качество Кадашевских товаров очень высоко. Кроме девяти сортов полотна, убрусов и ширинок, Кадаши изготовляют какие-то «посольские скатерти», самое имя которых говорит за себя. О количестве же выпуска продукции повествует тот факт, что Петр, упразднив ведомство Московских дворцов и переведя Кадашевское производство на изготовление грубой парусины, смог не только оснастить ею весь свой флот, но и экспортировать излишки… в Англию!

Дворцовое «тягло» было единственным налогом на производство

Кадашей, вся же остальная их продукция шла на рынок «безданнобеспошлинно». Позавидовали бы Кадашанам современные промышленники «тяглецы» США, если бы знали о них.

Более того, государство оказывало своим «тяглецам» и непосредственную финансовую помощь. Когда развитие техники потребовало перенесение станков из тесных изб в просторные помещения, Приказ Царицы отпустил 5.000 рублей (огромная по тому времени сумма) на постройку «Хамовного двора». Этот двор, возведенный в 1658–1661 гг., под непосредственным наблюдением той же Татьяны Шиловой (на сметах стоят ее подписи), был не только обширен, но даже «роскошен». На постройку его потребовалось 800.000 кирпичей, 2.600 бочек извести, 5.000 штук «аршинного камня»; внешняя стена двухэтажного здания тянулась на 157 сажен, а в главном помещении стояло 90 станков и 5 печей, четыре белые, а пятая «киевская мурмленая», т. е. из цветных изразцов.

Каков же был материальный уровень этих «оброчников купленных»? «Закупил» их Великий Князь Иван Третий около 1500 г., а через 170 лет, пережив страшный разгром начала века, когда Кадаши были сожжены дотла, в 1677 г. из 413 дворов этой слободы 140 были «переписаны в Гостинную и Суконную сотни», т. е. в первый разряд купечества, а в 1682 – 50 дворов из их числа были еще повышены в «гостей», т. е. миллионеров того времени. Воздвигнутый ими в Кадашах храм Вознесения цел до сих пор и свидетельствует своими размерами и украшениями о богатстве его строителей – «тяглецов» Царства Московского.

* * *

Таков один из примеров, одна из деталей широкого, всеохватывающего процесса развития русской национальной демократии под скипетром Царей-Самодержцев. Этот живой органический процесс был прерван вторжением западных форм в начале XVIII в., и в дальнейшем память о нем была вытравлена из народного сознания «прогрессивною» ложью всех видов. Немного было «сусликов» среди тех, кто воспитывал «февральское поколение». Результаты налицо.

Спорить о прошлом не стоит. Но мыслить о будущем нужно. Неужели же «на основе завоеваний Февраля» идти снова к «февральскому» провалу и позору, разрухе, нищете и рабству?

Или поищем других путей, от других исходных точек?

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 15 декабря 1951 г.
№ 100, с. 7.

Замолчанный историей

Не будет большою редкостью встретить интеллигентного русского человека, окончившего среднее и даже высшее учебное заведение до революции, т. е. тогда, когда во всех классах гимназии преподавалась отечественная история, который, услышав имя царя Феодора III Алексеевича, недоуменно поднимет брови и лишь потом, прикинув что-то в уме, скажет:

– Ах, да, это сын царя Алексея Михайловича, наследовавший ему перед Петром… Болезненный и даже слабоумный… Не оставивший по себе никакого следа… Пустое место на страницах истории…

Этот интеллигент будет в известной степени прав. Короткому царствованию Феодора Алексеевича составители утвержденных для средней школы дореволюционных учебников уделяли действительно лишь несколько незначительных строк, которые создавали у учащихся впечатление об этом царствовании, как о каком-то прорыве в Российской истории, о пустом месте в ней.

Но так ли это было на самом деле?

Наследовавшему престол от своего рано умершего отца царю Феодору Алексеевичу было суждено принять Российское государство в очень трудный его период.

Внешняя политика России была осложнена далеко еще не решенной борьбою за освобождение южной и юго-западной Руси от длившейся уже почти три века польско-литовской интервенции; общее военное положение ко дню кончины царя Алексея Михайловича складывалось для России далеко не благоприятно: в Польше в это время установился некоторый твердый государственный порядок взамен феодального хаоса, разрывавшего ее при короле Иоанне-Казимире; многочисленные конференции русских и польских дипломатов безуспешно искали решения вопроса и бывали принуждены пользоваться компромиссами временных перемирий; кроме того, в борьбу вступила новая мощная сила в лице привлеченной Польшей Оттоманской Империи и эта сила действовала против России; сама южная Русь пребывала в состоянии полного политического хаоса, то распадаясь на сферы влияния отдельных гетманов, то временно объединяясь, под давлением со стороны какой-либо из борющихся сил; военная же активность самого Русского царства была заторможена его внутренними противоречиями, главнейшими из которых были: достигший кульминации своего напряжения раскол в русской Церкви и тесно связанная с ним борьба боярских партий в самом Кремле.

Эта обычная для русской боярской аристократии борьба была осложнена также и чисто династическими интимными отношениями в составе самой лишившейся своего главы царской семьи. Шесть царевен, сестер Феодора Алексеевича, рожденных от брака с Милославской, ожесточенно ненавидели свою мачеху, Наталью Кирилловну Нарышкину, мать царевича Петра, на стороне которой находился личный друг и руководитель московской политики последних лет царствования Алексея Михайловича боярин Артамон Сергеевич Матвеев, против которого стояла мощная партия старого боярства, потомков удельных княжат, имевшая в своих рядах влиятельные роды Милославских, Долгоруких, Куракиных, Стрешневых и других.

Столь сложная ситуация как во внешних политических отношениях государства, так и внутри его правящего слоя не могла быть, конечно, разрешена и ликвидирована принявшим скипетр одиннадцатилетним мальчиком[12], к тому же действительно не обладавшим крепким здоровьем, больным каким-то неизлечимым недугом ног (по всей вероятности водянкой), но вместе с тем далеко не слабоумным и слабохарактерным, каким его старались представить наши либеральные историки.

Рассмотрим лишь дошедшие до нас сухие и скупо изложенные акты этого царствования, а предварительно и самую личность царя Феодора. Назвать его слабоумным – полная нелепость. Он получил очень хорошее по тому времени образование и воспитание под руководством учившегося как в Киевской академии, так и в западно-европейских коллегиях Симеона Полоцкого, знавшего несколько древних и новых языков, публициста, писателя и даже не очень-то талантливого, но добросовестного поэта, вложившего свой камень в фундамент русского стихосложения. По точным сведениям, сам царь Феодор знал польский язык и латынь, возможно, что имел некоторые знания французского языка, которым владела его старшая сестра София. Сохранился также составленный в его царствование проект первого русского высшего учебного заведения, осуществлению чего помешали внутренние неурядицы, но следует отметить то, что в программе этого высшего учебного заведения стояли не только обязательные по тому времени духовные дисциплины, но и точные науки: математика, физика и другие, следовательно, о какой-то «враждебности» московской монархии к достижениям западноевропейской техники говорить в этом случае не приходится.

Скудную по дошедшим до нас сведениям характеристику этого юноши-монарха необходимо дополнить также его несомненным большим внутренним тактом, т. к., несмотря на молодость, ему к концу его недолгого царствования все же удалось привести к некоторому примирению политические страсти в боярстве и духовные в среде церковных иерархов: сосланный в начале царствования Матвеев был возвращен, а гонения на группу приверженцев низложенного патриарха Никона и на самого его были ослаблены.

Рассматривая внутриполитические акты этого царствования, следует, прежде всего, отметить начатое всеобщее государственное размежевание и тесно связанное с ним урегулирование податной системы. Целый ряд местных налогов был упразднен; упразднены были и винные откупа, а вместе с ними и внутренние таможенные сборы. Эти реформы были проведены в созвучии с развитием местного самоуправления. Торговля вином была передана выборным населением целовальникам и «верным головам» из среды торгово-промышленного сословия. Одновременно с мероприятиями финансово-экономического порядка были проведены и реформы судопроизводства. Уголовные дела, разбиравшиеся до того времени в нескольких разобщенных между собою приказах, были сосредоточены в одном лишь Разбойном приказе. Были начаты дополнения к Уложению, и был составлен ряд новых, соответствовавших требованиям времени его статей. Для облегчения и упорядочения церковной администрации был утвержден совместно с Собором ряд новых епископий: в Севске, Холмогорах, Устюге, Енисейске и других отдаленных от Московского центра областях.

В январе 1682 г. уже вышедшим из отроческого возраста царем Феодором был созван чрезвычайно интересный по своей организаций Собор военно-служилых людей всякого звания, т. е. не только занимавших высшие командные должности, но и низовых, «территориальных», как мы сказали бы теперь, офицеров. На обсуждение этого Собора был поставлен целый ряд вопросов «устроения и управления ратного дела» и в самом указе о созыве такого Собора значилось, что его члены должны будут обратить особое внимание на «новые в ратных делах вымыслы», т. е. разработать новую, отвечавшую требованиям века, систему организации армии и рассмотреть ряд связанных с нею военно-технических вопросов. Идея, осуществленная в царствование Петра I, была не только предвосхищена его старшим единокровным братом, но к осуществлению ее были им привлечены широкие круги военных специалистов всех рангов, что тоже заслуживает очень большого внимания. Этот Собор военных специалистов не только рассмотрел и дал свои заключения по предложенным ему военно-техническим вопросам, но вышел даже далеко за рамки чисто военного дела, решительно поставив вопрос об уничтожении реакционного по тому времени феодального пережитка – местничества, тормозившего, а временами даже полностью парализовавшего, как прогрессивную деятельность Московских монархов, так и выдвижение новых жизненных сил общества. Вопрос этот был поставлен настолько решительно, что консервативная труппа родовитого боярства, грудью стоявшая за эту охранявшую их и ограничивавшую самодержавную власть аристократическую конституцию, была побеждена. Разрядные книги, писаная феодально-аристократическая конституция, были полностью уничтожены. Это важнейшее государственное мероприятие открыло путь к управлению царством новым людям, новым силам, укрепив одновременно власть монарха и ограничив дальнейшее развитие государственной жизни от шедших с Запада (из Польши) феодальных тенденций, приверженцами которых были консервативные круги русской боярской аристократии.

Таков, вкратце, след, оставленный в русской истории общепризнанным «пустым местом» – немногими годами царствования болезненного юноши царя Феодора II Алексеевича. Перечисленных здесь прогрессивных мероприятий, пожалуй, более чем достаточно для заполнения этого «пустого места». Но вместе с тем историк должен быть далеким от стремления сусально идеализировать личность этого царя-отрока, приписывать ей те качества, которых у нее не могло быть. Безусловно, нельзя предполагать, а тем более утверждать сильную волю у неопытного, болезненного юноши, умершего до наступления его совершеннолетия[13], а принявшего державную власть еще ребенком. Историк может предположить в нем ясный ум и глубокий внутренний такт – свойства, унаследованные им от отца и усиленные хорошим воспитанием, может утверждать его личную доброту и гуманность, выраженную в отношениях к павшим Матвееву, патриарху Никону, а также и в упразднении некоторых особо жестоких форм казней и судопроизводства, но не может приписать ему ведущего значения в государственной жизни времени его царствования. Действовавшие в нем прогрессивные факторы следует искать в ином, в установившемся к этому времени твердом самодержавно-монархическом порядке и прогрессивной направленности этого порядка.

Выражаясь прямолинейно, упрощенно, а возможно даже грубо, можно сказать: по кончине царя Алексея Михайловича утвержденный им самодержавный государственный порядок продолжал действовать даже без непосредственного участия в нем самой физической личности самодержца. Эту физическую личность успешно заменял ее символ, воплощенный в лице болезненного мальчика государственный принцип. А поскольку этот принцип отвечал духу и требованиям того времени, сама одухотворенная им человеческая личность Венценосца успешно выполняла функции своего царственного служения нации.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 28 марта 1957 г
№ 375

, с. 4.

Отравление анекдотом

Тщательно и углубленно изучать историю своего народа, своей нации, своего государства утомительно и многим из нас, даже большинству, скучно. Но почти каждый из тех, кто причисляется к кадрам русской интеллигенции, считает себя обязанным знать историю или хотя бы о ней «свое суждение иметь», блеснуть при случае знанием малоизвестного факта, в особенности, если этот факт занимателен для его собеседников. На почве этого невежества, с одной стороны, и обывательского тщеславия – с другой, вырос и широко распространился в среде нашего либерального общества исторический анекдот, в большинстве случаев направленный к осмеянию «высших мира сего», или, во всяком случае, к умалению их исторического значения.

Проверенным быть такой анекдот, конечно, не мог. Выдававший его за подлинный факт рассказчик тотчас же возражал недоверчивым скептикам:

– Да что вы мне говорите! Конечно, подобные сведения не могли быть опубликованы при драконовских условиях царской цензуры. Но вместе с тем мне этот факт известен из самых достоверных источников.

Аноним этих «достоверных источников» разоблачению, конечно, не подлежал.

Такие анекдоты, в особенности пикантного содержания, передавались из поколения в поколение, напластывались друг на друга, росли, как катящийся с горы смежный ком, и в результате именно они формировали исторические представления тех слоев, которые теперь принято называть средней интеллигенцией, а в недавнем еще прошлом именовали интеллигенцией либерально-прогрессивной.

Пикантные анекдоты о царствовавших императорах, членах Императорской фамилии и близко к ним стоявших лицах пользовались особым успехом в этой среде. Ведь каждому тупорылому мещанину, пополнявшему в основном ряды этой самой прогрессивной интеллигенции, было лестно увидеть в образах лиц, стоящих неизмеримо выше его, те же низкие черты, которые он порой ощущал в самом себе и своем окружении. Но большинство подобного рода анекдотов было основано на примитивной и даже неумело, кустарно составленной лжи, которую при исторической проверке было бы легко установить. Приведем несколько примеров.

Кто не сдыхал анекдотического рассказа о том, что на самом деле повышенно нервный Император Павел I, будучи однажды недовольным экзерцициями какого-то полка Петербургского гарнизона, скомандовал:

– Церемониальным маршем в Сибирь!

И, подчиненный строгой дисциплине полк, якобы, тотчас же двинулся по указанной ему дороге, проследовал по ней какое-то расстояние и был остановлен лишь приказом вступившего на Российский престол после переворота Александра I.

Этот анекдот даже и теперь считается многими точным историческим фактом, на основе которого создалось убеждение в психической ненормальности несчастнейшего из Российских монархов.

Между тем этот «исторический факт» полностью лжив, что доказано лучшим знатоком той эпохи историком Шильдером[14]. Этот подлинный, глубокий труженик исторической науки тщательно проштудировал истории всех гвардейских и армейских полков, входивших в состав Петербургского гарнизона того времени, изучил сохранившиеся в архивах приказы и никаких указаний на подобный факт не нашел. А между тем марш полка на какую-либо новую стоянку, тем более по приказу самого Императора, не мог не быть отмеченным в этих документах. Тем не менее, порочащая Венценосца анекдотическая легенда жила и живет до сих пор.

Еще пример того же порядка. Многие из старших поколений наших современников слышали рассказ о том, что артиллерийская бригада, в которой во всей Крымской кампании служил граф Лев Николаевич Толстой, на возвратном из Крыма пути должна была быть представленной Великому Князю Михаилу Павловичу, брату только что скончавшегося Императора Николая I и дяде вошедшего на престол Александра II. О вспыльчивости и «солдафонстве» Великого Князя Михаила Павловича создано много анекдотов. Так и здесь. На смотру бригады Великий Князь якобы заметил болтавшуюся на оборванной нитке пуговицу мундира какого-то ефрейтора. Он с гневом оборвал ее, потом рванул еще несколько пуговиц с солдатских мундиров и наскочил на поручика графа Толстого.

Но не растерявшийся поручик Толстой, якобы, вздыбил своего коня, сказав:

– Извините, я щекотлив, Ваше Императорское Высочество.

После чего, побледневший от гнева, но морально побежденный Великий Князь, якобы молча отъехал от Толстого, и тотчас же по окончании парада отдал приказ об его отставке. Весь этот рассказ, нередко передававшийся «со слов очевидца», глупейшая, безграмотная и наглая ложь, опровергнуть которую мог бы каждый, хотя бы элементарно знакомый с отечественной историей и биографией великого писателя Земли Русской. Прежде всего Великий Князь Михаил Павлович не мог инспектировать возвращавшуюся из Севастополя артиллерийскую бригаду потому, что скончался за семь лет до того. Не мог и граф Л. Толстой возвращаться вместе со своей бригадой, т. к. был до того, в виде особой милости к нему, отправлен курьером в Петербург, где и подал сам прошение об отставке, вызванное не какой-либо неудачей по службе, но исключительно стремлением всецело отдаться литературе, первые шаги на поприще которой были им уже с огромным успехом совершены.

Таковы образцы ходких либеральных анекдотов, опровергнуть которые было бы чрезвычайно легко каждому, называвшему себя интеллигентным человеком. Но были случаи и посложнее.

Выражение «Потемкинская деревня» широко распространено и теперь. Смысл его объяснять не стоит, он общеизвестен, а в основу его положен действительный факт установки великолепным князем Тавриды декораций на пути следования Императрицы Екатерины в Крым. Да, такого рода декорации, создававшие иллюзию красивых деревень, разряженных толп поселян, многочисленных стад скота и других признаков растущего благополучия еще недавно дикого, безлюдного края, существовали. Они создавались специальными мастерами-художниками и постепенно продвигались по пути следования Императрицы. Но был ли это сознательный обман со стороны правителя края князя Потемкина? Для разрешения этого вопроса нужен более глубокий исторический экскурс. Придется вспомнить, что в пышном восемнадцатом веке создание подобного рода декораций было обычаем, выполнение которого требовал эстетический климат, мода того века. Не только безгранично широкий во всей своей натуре светлейший князь, но даже мелкие, полунищие немецкие князьки и герцоги, богатые дворяне и даже среднего достатка обыватели того века на своих празднествах создавали нечто подобное, доступное их средствам. Мода эта сохранилась даже в годы революции: парижская чернь ставила такие же декорации в дни своих революционных празднеств. Подобные «пастурели» во вкусе Ватто и Греза, построенные несколько капитальнее, не на один день, а на более длительный период, сохранились и до сих пор. Не мог не подчиниться этой моде, конечно, и Потемкин, тем более, что поездка Великой Императрицы в Крым была по существу грандиозным триумфальным пикником Северной Семирамиды, гостями на котором были австрийский (Священной Римской Империи) император и польский король, не считая многих высокопоставленных лиц Западной Европы. Императрица Екатерина, несомненно, ни на минуту не обманывалась при взгляде на эти декорации, но смотрела на них, как на необходимый для международного престижа России грандиозный, феерический спектакль.

Подобных анекдотов и расшифровок заключенной в них лжи можно было бы привести множество. Но дело не в самих анекдотах, а в людях, распространяющих их и в наше время, верящих этим наивно-нелепым вымыслам и формирующим на их основе свои исторические суждения. Как было бы правильнее назвать этот распространенный тип? Тупорылым мещанином, в которого столь ожесточенно метала свои стрелы вся наша литература? Невеждой? Пошляком? Или может быть проще – дураком-всезнайкой?

Увы, ни одним из этих действительных имен его и теперь не называют даже в зарубежье, но именуют чином действительного, чистопробного российского прогрессивного интеллигента!

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 31 октября 1956 г.,
№ 147, с. 8–10.

Богатырь русской мысли (150 лет со дня рождения А. С. Хомякова)

В царствование императрицы Елизаветы жил в Тульской провинции богатый помещик Кирилл Иванович Хомяков. Он был бездетным вдовцом. Жил скромно, богобоязненно и одиноко; под старость скопил крупное состояние. Своими большими имениями он управлял разумно и патриархально, будучи действительно отцом и наставником подвластным ему крестьянам, которых любил, как собственных детей. Подлинно глубоко русским, почвенным был он человеком. Почувствовав приближение смерти, Кирилл Иванович собрал своих крестьян на мирской сход и предложил им самим выбрать себе помещика, а ему – наследника, поставив лишь одно условие, чтобы этот наследник принадлежал к древнему роду Хомяковых. Крестьяне послали ходоков по всем указанным им многочисленным родичам Кирилла Ивановича, и, когда те вернулись, снова собрался мирской сход, на котором новым помещиком был избран дальний родственник старого барина, молодой, небогатый гвардии сержант Федор Степанович Хомяков. Старик пригласил его к себе и, узнав поближе, удостоверившись в его моральных качествах, завещал ему все имение, а сам вскоре почил в родовом склепе, в селе Богучарове.

Могучая сила традиции проявляет себя не только в исторической, государственной и общественной жизни, но и в частной, семейной. Традиция патриархальности, соборности, гармонии в творчестве и труде, основанной на взаимном уважении и любви, стала ведущей в семье Хомяковых, и внук гвардии сержанта Федора Степановича – Алексей Степанович Хомяков, родившийся 1-го мая 1804 г., был предназначен Господом к оформлению и выражению этой традиции – соборности в русском религиозном, государственном и общественном мышлении.

Алексей Степанович Хомяков был одной из тех исключительных натур, которые не были редкостью на русской почве, но о которых мы знаем, к сожалению, слишком мало. В его интеллекте и в его психике сочетались, казалось бы, несовместимые качества. Получив блестящее образование, он стал одновременно богословом-философом, первым, установившим ошибки системы Гегеля, историческим философом, также первым, применившим к анализу прошлого России не западноевропейский, а чисто русский и только русский метод исследования; он был математиком и механиком, изобретшим премированную в Англии сеялку и дальнобойное ружье, был даже врачом-гомеопатом, успешно излечивавшим страшную холеру… И одновременно с этим, Алексей Степанович был также блестящим и храбрым офицером Конной Гвардии, заслужившим награды в турецкой войне, был светским человеком, пользовавшимся большим успехом в салонах столиц и гостиных гремевшего тогда Английского Клуба, образцовым семьянином, дельным, разумным хозяином своих обширных имений, специалистом по винокурению и сахароварению, страстным охотником, знатоком борзых собак и много раз бравшим призы стрелком из ружья. Трудно представить теперь нам, современным узкоспециализированным людям, как могло все это совмещаться в одном человеке, как хватило у него времени для накопления всей этой огромной суммы разнообразных знаний, чему, конечно, помогла исключительная память А. С. Хомякова, позволявшая ему декламировать полностью целые поэмы Байрона и пьесы Шекспира по-английски, приводить в своих сочинениях цитаты других авторов без справочников, оперировать в своих исторических исследованиях с огромным количеством разнообразных фактов.

…Может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Земля Российская рождать!

– утверждал рожденный на Российской почве столь же мощный и разнообразный в своем творчестве М. В. Ломоносов.

А. С. Хомяков был центральной фигурой славянофильского течения первой половины XIX в., противопоставлявшего рабскому поклонению перед Западом развитие подлинно-национальной русской мысли. Исходной точкой для направленности мышления славянофилов было русское прошлое во всех областях и ответвлениях национально-народной, государственной и религиозной жизни. Славянофилы видели обособленность России от трафарета развития европейских народов и искали причин этому в народном русском православии. Они утверждали, что семя истины Слова Христова, попав в девственную, нетронутую культурой русскую душу при крещении Руси, создало на русской почве, в русской среде наиболее чистое понимание и осуществление христианства, что было невозможно ни на Западе, ни в Византии, где христианство было воспринято уже растленными душами, подавленными предшествовавшими наслоениями эллинизма и языческой Римской государственности. Отсюда рационализм и теократическая государственность католицизма, отсюда же практическая ограниченность лютеранства, отсюда же сухой, отвлеченный догматизм и схоластика византийцев.

«Византия понимала просветительное влияние христианства, но не осуществляла его общественного значения», писал А. С. Хомяков, «но Церковь не доктрина, не система и не учреждение, Церковь есть живой организм, организм Истины и Любви». На этой, явно ощутимой им в русской душе, творческой любви строил Хомяков свое учение о соборности, которую он клал в основу религиозной государственной и общественной жизни русского народа. Именно народа, прежде народа а потом уже государства. Государственность строил Хомяков на фундаменте русской общественности, а общественность укреплял на незыблемой основе религии. Православную Церковь он считал стержнем, укрепившим все строительство государства Российского. Но саму православную Церковь он определял не как организацию духовенства, а как общинное соборное религиозное мышление и чувствование иерархов-учителей и мирян-прихожан. Ведь и сам он был мирянином и вместе с тем крупнейшим, подлинно русским православным мыслителем-богословом.

На том же принципе соборности строил он и русскую государственность. «Все настоящее имеет свои корни в старине», – утверждал он, и яркое подтверждение своего учения о значении соборности в государственной жизни видел в избрании народом на царство Михаила Романова, в добровольной передаче ему этим народом всей полноты самодержавной власти. Эту власть Хомяков характеризовал, как долг, как тяготу, как подвиг служения, но не как господство, как принуждение, порабощение подвластных. Русское самодержавие он противопоставлял западно-европейскому абсолютизму, стремившемуся к утверждению власти именно ради господства, а не ради служения… «Когда после многих крушений и бедствий, – писал он, – русский народ общим советом избрал Михаила Романова своим наследственным государем (таково высокое происхождение Императорской власти в России!), народ вручил своему избраннику всю власть, какою облечен был сам во всех ее видах». Об этом подлинно, истинно демократическом происхождении русского самодержавия А. С. Хомяков говорит с гордостью.

Возглавленные Белинским и Герценом противники славянофилов при жизни Хомякова, «западники», слепые поклонники образцов европейской государственности и рабские подражатели европейским методам общественного мышления объявили А. С. Хомякова и его ближайших единомышленников братьев Киреевских, Ю. Самарина, Аксаковых реакционерами, мракобесами и т. д., не имея к тому решительно никаких оснований.

Именно Хомяков был автором оказавшего большое влияние на реформу проекта освобождения крестьян с землей, в то время как поклонники западных теорий, в лице близких по времени к славянофилам декабристов проектировали освобождение крестьян без земли. Хомяков же указывал в своих сочинениях на необходимость дарования России гражданских свобод и в особенности свободы печати.

Религиозную свободу он доводил до предела, признавая необходимостью для каждого православного личное осознание, искательство пути к раскрытию истины веры. Этот путь он видел в соборности, в единении взаимной любви верующих, но не в принуждении к признанию догмы.

«Церковь знает братство, но не знает подданства, – писал он, – недостижимая для отдельного мышления истина доступна совокупности мышлений, связанных любовью… В делах веры принужденное единство есть ложь, а принужденное послушание есть смерть».

Он же видел и смело говорил о вредоносности для государственно-народной жизни гипертрофии бюрократии, ставящей преграду между царем и народом, что безусловно имело место в царствование Императора Николая I, и с чем сам этот великий монарх решительно, но безуспешно боролся. Безмерно любя и ценя прошлое России, А. С. Хомяков ни в какой мере не закрывал глаз на темные места русской истории, на мрачные стороны русской жизни, как в прошлом, так и в современном ему. Наоборот, он смело говорил об этих тяжелых моментах и требовал покаяния всего народа в своем замечательном стихотворении «России»:

В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!
О, недостойная избранья,
Ты избрана! Скорей омой
Себя водою покаянья,
Да гром двойного наказанья
Не грянет над твоей главой!

Но видя эти темные стороны русской жизни и предугадывая грядущую Господню кару, А. С. Хомяков не переставал верить в творческую силу русского народа, в историческую жизненность государства Российского, укрепленного на основах Правды Божией. В сохранении и доведении до сознания человечества этой Правды Господней Хомяков прозревал историческую миссию России, о которой он говорил в другом, столь же замечательном стихотворении: «Раскаявшаяся Россия»:

Иди! тебя зовут народы!
И, совершив свой бранный пир,
Даруй им дар святой свободы,
Дай мысли жизнь, дай жизни мир!

«Дай жизни мир» – обращался он к грядущей раскаявшейся России. Не накануне ли этого всемирного мира, установленного уже зримым нам началом покаяния русского народа в совершенных им грехах, живем мы теперь?

«Знамя России»,
Нью-Йорк, июль 1954 г.,
№ 110, с. 7–9.

Славянофилы и мы (150 лет со дня рождения А. С. Хомякова)

Посетивший меня в прошлом году английский профессор, преподаватель русской литературы г. Лидса, действительно стремящийся к пониманию России и ее народа, прослушав мое изложение основных тезисов народной монархии, спросил:

– Следовательно, вы являетесь продолжателями славянофилов, но какому же течению славянофильства причисляете вы себя? Кого из них вы считаете своим предтечей, своим основоположником?

– Мы не считаем себя продолжателями славянофилов, – ответил я, – и ищем своих предтеч не в среде литературно-исторических авторитетов, но в развитии самой русской, российской народной хозяйственности, в почве, породившей ее, и с этой точки зрения некоторые взгляды славянофилов близки и родственны нам, т. к. они тоже были русскими почвенниками своего времени, первыми выразителями русского национального сознания. Но нам чужд романтизм братьев Киреевских. «Мы не романтики, мы реалисты» – говорит основоположник нашего движения Иван Лукьянович Солоневич. Нам чужд и аристократический эстетизм К. Леонтьева, потому что мы оперируем с голыми фактами, как положительными, так и отрицательными по отношению к жизни нашего народа, и не стремимся приукрашивать их. Чужда нам и космическая политика Тютчева, – считая религию стержнем духа народа, мы все же строго разграничиваем духовный мир от мира материального, религиозный идеал от повседневного земного бытия. Далек от нас и панславизм Аксаковых и их кружка. Мы полагаем, что Россия, ее народ, проливший свою кровь в десяти войнах за освобождение славянских братьев, выполнил эту свою историческую задачу и этот свой моральный долг по отношению к ним. Война 1914–1917 гг. завершила этот подвиг русского народа. К моменту начала русской революции не только православные болгары, сербы и черногорцы были уже освобождены, но сокрушив Австрию, мы освободили также иноверных чехов, словенцев, кроатов и словом последнего Императора гарантировали свободу и единство Польше. Наша совесть чиста, а «сольются ли славянские ручьи в русском море» мы оставляем на решении самих этих ручьев, их государственности.

Но нам близко определение национально-русского культурного типа, данное Данилевским в его труде «Россия и Европа». Это уже не славянофильство, а более широкое понимание исторического процесса. Еще ближе нам А. С. Хомяков с его учением о национально-русской, народной православной Церкви, с его пониманием органичности нации, оценкой силы и значения традиции в ее жизни, с утверждением духа народного, как основной творческой силы, с его формулировкой самодержавия не как абсолюта власти, но как тяготы служения власти народу, власти ограниченной религиозно-этическими императивами, а не обманчивой и произвольной бухгалтерией четыреххвостки. Мы столь же почвенные, как он, столь же свободолюбивы в христианской, а не в торгашеской трактовке понятия свободы.

Многие, очень многие концепции нашего основоположника И. Л. Солоневича уходят корнями к мышлению А. С. Хомякова и являются уточненными определениями его широкого и разностороннего учения о Церкви, о государстве, об обществе, о нации, т. е. о той почве, на которой он строил свой историко-философский анализ русского прошлого, ибо именно он был, безусловно, основоположником чисто русского взгляда на свое русское прошлое, требовавшим того пересмотра истории нации, который осуществил И. Л. Солоневич в своем труде «Народная Монархия».

Мы не славянофилы в буквальном, догматическом смысле, но мы продолжатели в нашей современности утвержденной ими впервые в исторической науке русской национальной традиции.

Учение А. С. Хомякова – первое проявление осознания себя русской национальной интеллигенцией, впервые высказанный ею отказ от подчинения культурной агрессии Запада, критическое, а не рабское отношение к нему.

В те годы полного преклонения русской общественной мысли перед философией Гегеля только А. С. Хомяков осмелился свободно проанализировать его систему и установить ее главную ошибку: «Корень общей ошибки Гегеля лежал в ошибке всей школы, принявшей рассудок за целостность духа. Вся школа не заметила, что, принимая понятие за единственную основу всего мышления, разрушаешь мир», писал Хомяков, а отношение к учению Гегеля И. Л. Солоневича всем нам хорошо известно по его статьям. Созвучие обоих этих величин в данном случае ясно.

Итак, А. С. Хомяков и И. Л. Солоневич кладут в основу исторического процесса дух народа, душу национального организма, а интеллект, рассудок считают лишь частью этого целого. Функции этого рассудка выполняет группа интеллигенции, но эта интеллигенция выражает народное мышление лишь тогда, когда сама тесно слита с духом народным, а не оторвана от него и не подчинена внешним чуждым влияниям, как это произошло у нас в девятнадцатом веке и не изжито еще до сих пор. Снова созвучие в одном из главных наших тезисов, т. к. выявление и организацию национально-русской монархической интеллигенции И. Л. Солоневич считает главнейшей задачей нашего Движения.

Но интеллигенция нации – лишь выразитель, оформляющий народное мышление, а носитель, создатель этого мышления, по учению Хомякова, русский «хлебопашец» или, как говорим мы теперь, крестьянин, тот самый «мужик», в котором И. Л. Солоневич видит главного строителя государства Российского в прошлом, настоящем и будущем, основную динамическую созидательную силу исторического процесса.

Отсюда необходимость пересмотра всего нашего прошлого, всей нашей научной историографии. «Из-под вольного неба, от жизни на Божьем мире, среди волнения братьев-людей книжники гордо ушли в душное одиночество своих библиотек, окружая себя видениями собственного самолюбия и заграждая доступ великим урокам существенности и правды», – говорит А. С. Хомяков. А не то же ли самое иными, более понятными в нашей современности словами повторяет И. Л. Солоневич и осуществляет пересмотром нашего прошлого в своем историко-философском труде? Этот пересмотр он ведет в «Народной Монархии» «от жизни», а не от схоластики и формализма надуманных, нереальных «исторических законов» и «исторических систем», созданных применительно к историческому процессу «вообще», а не к данному его варианту, к истории русского народа и русского государства, обоснованных его национальным духом. Произведя эту переоценку, А. С. Хомяков и И. Л. Солоневич, оба приходят к признанию религии первоосновой в истории народов и к утверждению их духа, как творческого начала. Оба они исповедуют народную русскую веру, народное русское православие. «Церковь не доктрина, не система и не учреждение», – пишет Хомяков, – «Церковь есть живой организм, организм истины и любви». «Мы понимаем под православием, конечно, не иерархов московских или антиохийских, а религиозные воззрения русского народа», – продолжает его мысль И. Л. Солоневич. «В богословии Хомякова выразился религиозный опыт русского народа», – вынужден признать даже Н. Бердяев.

От веры народной – к духу народному, выраженному всей многогранностью жизни нации, ее общественным строем, ее государственностью, ее культурой, ее бытом и т. д. Этот дух и создает национальную традицию, видоизменяющуюся во времени по форме, но не по содержанию, не по направленности в будущее и не по связи своей с прошлым. Исторический процесс для Хомякова не что иное, как постепенное развитие организма народа-нации. «Все настоящее имеет свои корни в старине», – пишет он. Прообраз грядущей народно-монархической России, ее государственного и общественного устройства И. Л. Солоневич видит также в ее прошлом, в гармонии народного мнения и самодержавия при Алексее Михайловиче. Народ-нация по учению их обоих представляет собой гигантский, но единый организм, отдельные части которого (слои, классы, сословия) выполняют различные жизненные функции, поддерживая и укрепляя одна другую, но не борясь между собой, как утверждают марксисты и их прихвостни – рационалисты, позитивисты, российские «прогрессисты» и пр. Этот организм возглавлен монархом, самодержавным царем, принявшим власть от народа, как тяготу, как долг служения, но не как утверждение своего абсолютного господства. Хомяков и Солоневич строго и четко отделяют западный абсолютизм от русского самодержавия и в этих определениях сходятся во взгляде на переворот, произведенный Петром I. Разница лишь в том, что И. Л. Солоневич считает этот переворот насилием над народной душой, которое могло бы быть избегнуто, а Хомяков полагает переворот Петра I неизбежным, хотя и бедственным для нации. Другие славянофилы относятся к реформам Петра более определенно и более близки к утверждениям И. Л. Солоневича.

По учению А. С. Хомякова власть – обязанность, долг, тягота, подвиг, а не привилегия, не господство, не порабощение подвластных. Он ясно видит чисто народное происхождение русского самодержавия и гордится его подлинным демократизмом. «Когда после многих крушений и бедствий, – говорит Хомяков, – русский народ общим советом избрал Михаила Романова своим наследственным государем (таково высокое происхождение Императорской власти в России), народ вручил своему избраннику всю власть, какою облечен был сам, во всех ее видах. В силу этого избрания, государь стал главою народа». Народность, избранничество русского самодержавия Хомяков противопоставляет западному феодально-империалистическому пониманию власти, как результата победы в борьбе, порабощения, подчинения себе противника.

Основной дефект современной ему русской государственности (эпохи Николая I) он усматривает в гипертрофии бюрократии, поставившей преграду между царем и народом, в том, что мы теперь называем, средостением. И в этом случае его мысли идентичны положениям Ивана Лукьяновича и полемические удары их обоих направлены в одну и ту же сторону.

Таковы созвучия славянофильского и нашего мышления. Но есть и разногласии, а с тем же Хомяковым даже очень значительные, прежде всего в его взгляде на крестьянскую общину. А. С. Хомяков – ярый ее сторонник и поборник. В своем проекте освобождения крестьян с землей, сыгравшем крупную роль при проведении закона 19-го февраля 1861 г., он категорически настаивает на общинном землевладении.

Эта ошибка А. С. Хомякова вызвана смешением им религиозных представлений с требованиями экономики. Чисто религиозный тезис соборности, духовного единства совокупно верующих и любящих перенесен им в материальную плоскость землевладения и агрикультуры. А. С. Хомяков был человеком своего века и романтизм, как протест против рационального мышления предыдущего XVIII века был ему далеко не чужд. Романтически патриархально подошел он и к освобождению крестьянства и к связанным с ним экономическим проблемам. Романтически безмятежно представлял он себе и будущее России. Он не допускал возможности революции в русской среде, идеализируя эту среду и считая все виды и все формы революции безусловно отрицательным явлением, историческими преступлениями. Такова была русская почва тогда, и ошибки Хомякова вполне понятны. Но теперь эта почва столь густо полита народною кровью, что цветы романтизма не могут уже произрастать на ней, и сколь они ни привлекательны, мы все же им чужды и, следовательно, не можем стать прямыми продолжателями славянофилов, хотя и мы, как и они, всецело базируемся на русско-российской почве, только на ней.

Идеализация крестьянской общины славянофилами принесла России не только экономический вред. Их концепции послужили также отправной точкой для идеологии «народников», образовавших в дальнейшем партию социалистов-революционеров, цареубийц-террористов, сумевших пользуясь демагогическими лозунгами, завоевать симпатии значительной части русского крестьянства и тем расчистить путь к утверждению колхозного рабства. Вот к чему приводят порой романтические бредни и отрыв кабинетных теорий от реальных фактов, о чем не раз предостерегал и друзей и врагов И. Л. Солоневич.

Созвучия в учении этих двух мыслителей, двух смежных веков породили сходность их жизненных судеб, отношений к ним современников. И А. С. Хомяков и И. Л. Солоневич при жизни подвергались ожесточенным нападкам и «справа» и «слева». Несмотря на то, что в основу своего исторического мышления Хомяков клал лозунги, провозглашенные государственной властью: православие, самодержавие и народность, он все же казался опасным средостению в силу именно своей веры в русский народ, в его исторический разум, в его государственный инстинкт, что было сочтено вольномыслием. Еще большим репрессиям подвергался он, как первый мирянин-богослов, со стороны синодальной Церкви. Несмотря на полную верность православию в своем учении о Церкви, несмотря на пламенность его полемической защиты православия против католиков и лютеран, А. С. Хомяков не смог выпустить своих богословских сочинений в России, и принужден был напечатать их в Париже на французском языке даже при одобрении их, высказанном открыто Императором Николаем I. Эти его труды были значительно позже переведены на русский язык его последователями Ю. Самариным и Гиляровым, но вместе с тем они оказали огромное влияние на все дальнейшее развитие русской православной мысли, вызвав живые отклики в творчестве Достоевского, Лескова, Тютчева и в религиозной философии русского православия. Таковы были нападки на Хомякова «справа», а «слева» он был ошельмован клеймами реакционера, мракобеса, на которые не скупились его «прогрессивные» современники-западники. Но силу его слова, его таланта, его пламенность и искреннюю веру признавали даже они, что засвидетельствовано их главой Герценом в «Былом и думах». Не такова ли судьба Ивана Лукьяновича?

Но были ли славянофилы вообще и А. С. Хомяков в частности реакционны применительно к своей эпохе? Ни в какой мере, можем смело утверждать мы теперь. А. С. Хомяков был автором одного из наиболее либеральных проектов освобождения крестьян с землей. Он был также сторонником дарования России того времени всех гражданских свобод, какими обладала современная ему Англия. Английскому общественному строю он явно симпатизировал, находя созвучие себе в торизме. В русской православной Церкви он не только видел полное раскрепощение духа, но требовал сочетания в ней религиозной мысли учителей-иерархов с мнением мирян, свободного исследования и уразумения истин слова Христова, гармонии творческой любви, обобщая все это в понятии соборности. Не к тому ли стремимся теперь и мы, следуя пути, указанному И. Л. Солоневичем?

Таковы в основном точки нашей близости к славянофильству и наших отличий от них. Истоки этих различий лежат во времени, в разнице их эпохи от нашей. Корни общности глубоко уходят и тесно сплетаются в одной и той же вырастившей и их и нас почве. Эта почва – Россия, ее историческая государственность, ее своеобразная, неповторимая, немыслимая на Западе и не подлежащая его измерениям общественность. Но славянофилы при всей их подлинной, глубокой связи с русской почвой были все же просвещенными барами, лучшими из дворян своей блестящей эпохи, мы же – сермяжные ратники, напористые мужики, тягло нашего проклятого безвременья.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 19 июня 1954 г.,
№ 231, с. 1–2.

Исторический рикошет (К 50-летию заключения Портсмутского мира)

История даже на столь незначительном ее отрезке, как время, приходящееся на жизнь одного поколения, все же кое-чему учит, и 50 лет, протекшие со дня заключения Портсмутского мира, ярко осветили перед нашими глазами международно-политические проблемы, вырисовывавшиеся тогда лишь в расплывчатых, туманных формах.

Что представляет собою теперь Дальний Восток? Ответ прост – пороховой погреб, ежеминутно угрожающий миру ужасающим взрывом третьей всеобщей войны. На каких пунктах Тихоокеанского побережья Азии находятся главные, наиболее опасные детонаторы, могущие вызвать этот взрыв? В данный момент внимание руководителей мировой политики как будто бы приковано к Индокитаю, но широкие по своему кругозору стратеги продолжают считать наиболее опасным и, вместе с тем, наиболее важным в военном отношении районом Восточной Азии Корею, ее северную часть, прилегающую к реке Ялу, Манчжурию, как базу этого стратегического плацдарма, и Квантуй (Порт-Артур), как его опорный морской стационар.

– Корея… Ялу… Порт-Артур…

Да ведь это «заголовки» именно тех проблем Тихоокеанского комплекса, которые были поставлены 50 лет тому назад.

Исторические факты протекшего с того времени периода исчерпывающе доказывают миру, что в начале нашего века Императорская Россия, и только она, охраняла независимость Корейского государства и тем самым поддерживала действие главного регулятора мира на Дальнем Востоке. Портсмутское соглашение, снизившее удельный вес России на Дальнем Востоке, автоматически отдало Корею во власть японской экспансии и тем самым выдвинуло Японию в первый ряд сил, борющихся за преобладание в Тихом океане, т. е. создало прямую угрозу Северо-Американским Соединенным Штатам, много способствовавшим тогда заключению Портсмутского мира. Президент Рузвельт № 1 заваривал кашу, которую пришлось расхлебывать президенту Рузвельту № 2. Нападение японцев без объявления войны на русский Императорский флот в гавани Порт-Артура было ни чем иным, как репетицией Перл-Харбора. Суровая справедливость истории заставляет платить по неосмотрительно выданным векселям.

Целый ряд опубликованных за истекшие 50 лет документов, записок дипломатов и общественных деятелей дает нам теперь полную возможность утверждать, что Япония того времени никогда бы не рискнула напасть на Императорскую Россию, если бы не заручилась политическими и финансовыми гарантиями со стороны демократий Англии и Соединенных Штатов. Во Второй мировой войне Англия поплатилась за выдачу этих гарантий позорной, хотя и временной, потерей Сингапура и уже не временной, но безусловной утратой своего политического авторитета в Тихом и Индийском океанах. Теперь перед ней встает снова угроза уже не кратковременной потери не только Сингапура, но и Гонконга и полной ликвидации ее колоссальной торговли в Китае. Соединенным Штатам пришлось уже вырыть для своих сынов сотни тысяч могил на Окинаве, в Корее, а теперь заготавливать и еще десятки тысяч на Формозе[15], Пескадорских островах и вполне возможно, на территории той самой Японии, которой тогда Соединенные Штаты помогали в ее агрессии, направленной на охранявшийся Россией Азиатский материк.

Охранявшийся? Вероятно, саркастически спросят скептики и последыши «прогрессистов», много способствовавших в свое время русским неудачам в войне 1904–1905 гг.

Пусть ответят им точные факты. Порт-Артур был арендован Россией в 1898 г. Было ли занятие его агрессией? Безусловно нет, можем сказать мы теперь. Занятие Порт-Аргура было лишь неизбежным и исторически необходимым ответом России на захват Англией Вей-Ха-Вея, Францией – Гуаня и Германией – Киао-Чао, т. е. созданием противовеса агрессорам, рвавшим на части бессильный в то время Китай.

Этому предшествовало присоединение к России в 1853 г. острова Сахалина, фактически никому в то время не принадлежавшего, слабо населенного не имевшими собственного государственного устройства туземцами, что ни в какой мере нельзя назвать агрессией. Айчунский и Пекинский договоры России с Китаем, результатом которых было присоединение левого берега Амура, Уссурийского края и Приморской области, были вполне дружественными соглашениями, что подтверждает вдохновитель этих актов и устроитель края Н. Н. Муравьев-Амурский в письме к канцлеру князю А. М. Горчакову: «Дружба с Китаем не только не нарушена, но скреплена более прежнего», пишет он. В то же время Япония вела явно агрессивную политику по отношению к Китаю, захватив вооруженной силой Формозу в 1895 г., ту самую Формозу, которую теперь США вынуждены защищать, как стратегический плацдарм обороны своей территории.

Революция 1917 г., поддержанная в первом ее периоде западными демократиями и США, нанесла смертельный удар устойчивости мира на Дальнем Востоке. Императорская Россия, защищавшая в течение предшествовавших 70 лет суверенитет Китая и Кореи, полностью утратила свои позиции, и регулятор мира тем самым был приведен к бездействию. Результаты сказались тотчас же. Япония превратила Корею в свою колонию и начала решительное наступление на Китай, что, в свою очередь, ударило по интересам США и Англии, поддерживавшим до того Японию в ее борьбе с Россией.

Исторический рикошет свершился на наших глазах, но он еще не закончен и Соединенным Штатам придется в самом недалеком будущем выдержать еще один отраженный удар того же порядка со стороны коммунистического Китая, набравшегося сил, также вследствие поддержки его теми же США в первые годы по окончании Второй мировой войны.

Исторические рикошеты, очевидно, являются одним из непознанных нами до сих пор законов истории. Их действия выявляются особенно ярко в переживаемый нами период. И пример рикошета на Дальнем Востоке – явление не одиночное. Поддержка западными демократиями, и в особенности США, кремлевских бандитов дала рикошетное отражение в последовавшие за войной годы. Но это до сих пор еще не осознано руководителями мировой политики, продолжающими укреплять красный Кремль уступками и компромиссами, что, несомненно, может лишь усилить ответный удар по ним самим, но ни в какой мере не ослабить и тем более не ликвидировать его. На этот раз каша была заварена президентом Рузвельтом № 2, а кто будет в качестве третьего номера расхлебывать эту кашу, еще неизвестно; Эйзенхауэр, судя по его действиям, к этому не склонен.

В каком именно пункте земного шара скрыт главный узел достигших необычайного напряжения международных отношений, определить в настоящее время невозможно. Но обзор, как западного, так и восточного театров пока холодной войны, но ежесекундно угрожающей превратиться в горячую, безоговорочно подтверждает, что с утратой Императорской России международный оркестр утратил и капельмейстера симфонии мира. Возврат к нарушенной гармонии международных отношений на всем земном шаре возможен только при возрождении того, против чего тайно и явно боролись демократические силы западного мира – Самодержавной Российской Империи.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 17 апреля 1955 г.,
№ 124, с. 8–9.

Царь и рабочие

Одним из значительных актов царствования Императора Николая II был закон 1897 г., нормировавший взаимоотношения рабочих и работодателей. Наша «прогрессивная» историография замолчала эту реформу, а между тем она говорит о многом, т. к. именно ею было начато трагически закончившееся царствование. Этим законом рабочий день был ограничен в пределах рабочего законодательства большинства европейских государств того времени. Запрещалась работа в воскресенье и еще в 17 праздничных дней в году. Количество сверхурочных работ ограничивалось 120-ю часами в год, причем эти работы могли вестись только по взаимному соглашению, но не по принуждению. Все эти мероприятия подлежали контролю фабричной инспекции. Этим законом труд русского рабочего был введен в нормы западных государств, что было достигнуто без борьбы, но исключительно по воле Венценосца.

Император Николай II видел царящую в мире несправедливость, чутко реагировал на нужды рабочих и последовательно смело шел к ним на помощь. В 1903 г. был издан второй закон, обязывавший работодателей оплачивать все несчастные случаи на производстве, по чьей бы вине они ни произошли. Компенсации на лечение определялись в одну треть заработка рабочего, а в случае потери им трудоспособности, определялась пожизненная пенсия в две трети его заработка. При гибели рабочего на производстве жена и дети, как и законные, так и незаконные имели право требовать пенсии. Пенсия незаконнорожденным была утверждена только в России. Нигде в мире ее им не выплачивали. Кроме того, на предпринимателя налагался в этих случаях штраф. В 1912 г. последовал новый закон, обязывавший предпринимателя к бесплатной медицинской помощи на производстве. Вводилась помощь семье рабочего, на крупных предприятиях создавались больничные фонды. Был предусмотрен платный отпуск по беременности в две недели до родов и четыре недели после, т. е. вдвое выше советского. Самым главным пунктом этого закона было введение круговой поруки предпринимателей за выплату пенсий и пособий. Таким образом, при банкротстве какого-либо предприятия пенсии его рабочим выплачивались бесперебойно.

В результате этих мероприятий к 1913 г. русский рабочий работал 270 дней в году, в среднем около двух с половиной тысяч часов, в то время как советский рабочий работает 295 дней в году, при расчете на восьмичасовой рабочий день – 2380 часов (только на полтораста часов меньше), но ведь мы знаем, что такое советские трудовые нормы. К этому следует добавить, что штрафы за прогулы, опоздания и т. д. запрещались.

Государь Николай II не был одиноким в своих заботах о рабочих в Династии русских царей.

Его Державный Отец рядом законоположений также запретил труд детей в ночное время и праздничные дни, ограничил труд подростков и женщин, созвал фабричную инспекцию и потребовал обязательной отчетности работодателя по правильности выплаты им зарплаты. Он же ограничил штрафы одной третью заработка и поставил их под контроль фабричных инспекторов.

Углубляясь в прошлое российского рабочего законодательства, мы наталкиваемся на поистине изумляющие нас факты. Так, например, императрица Екатерина II ограничила фабричный рабочий день десятью часами, т. е. на сто лет опередила этим законом рабочее законодательство передовых демократических стран – Англии и Америки. Дальнейший экскурс в глубь истории приведет нас к тому невероятному факту, что первый в мире закон по ограничению рабочего дня на производстве был издан в 1741 г., т. е. был первым в мире законодательным актом этого рода. Несомненно, что при децентрализованности администрации того времени эти законы XVIII в. не осуществлялись в глухих углах Империи, но благая воля монарха выступает в них ярко и полноценно.

Какой же вывод можем сделать мы из этого исторического экскурса? Только один: монархия, по крайней мере русская, не служила орудием угнетения рабочих и приписываемое ей нашими революционерами и «прогрессистами» роль лжива от начала до конца.

/

Н. Удовенко]
«Наша страна», Буэнос-Айрес, 13 июня 1953 г.,
№ 178, с. 8.

Люди земли Русской

Русский «колонизатор»

В тридцатых годах, в бытность мою разъездным корреспондентом газеты «Правда Востока», мне удалось встретить в одном из маленьких городков на Средней Сыр-Дарье труппу курчакбозов, по всей вероятности, последнюю. Курчакбозы – это актеры, режиссеры, драматурги и одновременно владельцы бродячего кукольного театра, корни профессии которых уходят в глубокую древность народов Средней Азии. Главный несменяемый герой этого театра Аман-Пальван (в переводе на русский язык – Горе-богатырь) приходится, вероятно, отцом итальянскому Пульчинелле, турецкому Карагезу, немецкому Иоганну Вурсту и… нашему, памятному еще старикам, забористому, веселому Петрушке. Да и сам театр курчакбозов развивался теми же путями, как и его западные родичи, включая в свои «классические» пьесы новых злободневных персонажей.

Я пробродил вместе с курчакбозами несколько дней, записал около десятка пьес их репертуара и позже, разработав эту тему в Ташкенте, при помощи сохранившейся там прекрасной библиотеки, выпустил даже небольшую монографию о нем, за которую получил ученую степень в местном университете.

В ходе этой работы меня поразило присутствие в некоторых пьесах двух русских персонажей: доктора Батыршина и купца Иванова, которые, к моему еще большему удивлению, оказались на самом деле жившими и широко известными вещему Туркестану конца прошлого века людьми. Доктор Батыршин был военным врачом одного из туркестанских батальонов, поразившим местное население успешным действием русской медицины и лечившим это население бесплатно, а «купса» Иванов – одним из первых русских промышленников Сыр-Дарьинского края, коммерсантом-созидателем широкого размаха. Позже я познакомился с его сыном и узнал многое о жизни и карьере этого характерно-русского типа дельца вовлеченных в орбиту Российской Империи новых земель. Немало таких было и на Кавказе, и на Дальнем Востоке и в Средней Азии.

Первым русским коммерсантом, двинувшим свои миллионы в Среднюю Азию, был москвич Хлудов[16]. Его приказчики шли вместе с отрядами замирявшей край небольшой русской армии, а иногда даже впереди них, стремясь по существу различными методами к одной и той же цели. Цветистые, прочные, дешевые ситцы и миткали хлудовской фабрики действовали совместно с пушками генералов Черняева[17] и фон Кауфмана[18] и в некоторых случаях даже радикальнее их. Так, например, хлудовский приказчик Алиханов, проникнув со своим караваном в запретный для русских Мерв, сорганизовал в нем прорусскую партию, в результате чего цветущий оазис с огромным городом был присоединен к Империи без пролития крови.

Одним из приказчиков «хлудовского батальона», как называли его тогда в Туркестане, был и некий, еще молодой в те времена, ловкий и сметливый Иванов[19]. Старик Хлудов, объезжая в восьмидесятых годах прошлого столетия свою коммерческую территорию, заметил и оценил его. Он, Хлудов, слыл в Москве чудаком, большим самодуром, но вместе с тем человеком большого сердца.

– Тебе бы, Иванов, свое дельце тут надо начать, а то у меня, брат, много не наворуешь, – пошутил он с молодым приказчиком.

– Всей душой этого хотел бы, хозяин, да деньжонок маловат.

– А сколько ж тебе надо?

– Немножко для большого человека, тыщонок с десяток.

– Ну, что ж, бери, я тебе дам под вексель.

«С этих десяти тысяч и начал мой папаша, – рассказывал мне его сын, – да не одно какое-нибудь дело, а тоже разом с десяток или больше того. Я-то не помню – тогда еще не родился, – но знаю, что первым делом он стал строить по всей Сырдарье хлопкоочистительные заводы. Очистка на месте немного повышала стоимость продукта, и барыши у отца были крупные. Но он не скаредничал над ними, а значительную часть уделял хлопкоробам, закупая вперед и контрактуя посевы целых уездов. Этим он служил одновременно себе самому, им, да и России-матушке, развивая отечественное хлопководство и тем вызволяя московских промышленников из кабалы ливерпульских купцов. Вместе с хлопком, действуя теми же методами финансового поощрения самого производителя, он двинул вперед и виноделие края. Ведь сами узбеки – мусульмане и вина, по крайней мере в больших количествах, не употребляют, экспорта тоже не было, а почва и климат для винограда вполне подходящие. Выписал отец лоз из Крыма, Персии и даже из Франции, роздал их садоводам и выдал задатки под урожай».

Через несколько лет он уже вывозил в Россию десятки тысяч ведер высокосортного вина, вовлек в компанию еще нескольких коммерсантов – Первушина[20], Филатова[21] – и закудрявился виноградом весь Сыр-Дарьинский край, в котором, по местным легендам, были когда-то знаменитые сады Семирамиды (близ Ходжента).

Правительство налаживало дорожную сеть, проводился рельсовый путь из Оренбурга до Ташкента, а на юге – ямские и почтовые тракты. Иванов взял подряд на весь край. Понадобились лошади, и он не только тысячами закупал их в степи, но сейчас же завел в городе Аулие-Ата образцовый конный завод, в котором, тоже первым в Средней Азин, применил метизацию, улучшая английскими чистопородными жеребцами местных киргизов, карабоиров и текинцев.

Этот завод пришлось видеть и мне. Я был поражен его огромным манежем и замечательными помещениями для маток. Любая европейская конюшня могла бы им позавидовать, а еще более позавидовали бы европейские коннозаводчики результатам метизационных опытов Иванова – стойким, сильным и резвым англотекинцам и англокиргизам. Этот метод переняли от него и владевшие десятками тысяч голов степные киргизы-коневоды, что, конечно, послужило к их экономическому укреплению. По всему краю, например, славился Гали-Узбеков – владелец ста тысяч маток, которому даже посвятил несколько строк в «Амазонке пустыни» генерал-писатель П. Н. Краснов[22].

В начале двадцатого века Иванов делал уже многомиллионные обороты. Золото сыпалось всюду, где чувствовалось влияние его руки, но попадало не только в эту руку, а и во множество других, принадлежавших местному населению. И население ценило и любило «купсу Иванову». Однажды он очутился на краю полного разорения, начав тоже новое дело. Чимкент и его уезд – единственное в мире место, где обильно произрастает цитвар, дающий при переработке сантонин, также единственное в то время средство против глистов. Иванов решил развернуть это дело в мировом масштабе и выстроил там оборудованный по последнему слову техники сантонинный завод. Но судьба на этот раз отвернулась от энергичного промышленника. Немцы как раз в это время изобрели способ добывания того же сантонина из какого-то дешевого материала и наводнили им мировой рынок. Удар для Иванова был слишком силен, и все его предприятия повисли на волоске. Выручили местные мусульманские капиталисты, которые вполне понимали огромную роль деятельности Иванова, знали и ценили его самого, как честного человека, и знали также то, что вместе с ним пострадает и множество мелких местных промышленников. Они собрали нужную сумму и спасли кредит Иванова.

Вот этот-то «купса Иванов» и послужил прототипом для действующего лица многих пьес школьного узбекского театра курчакбозов. Народные драматурги его репертуара отнеслись к русскому промышленнику с большой симпатией. В большинстве комедий он появляется тогда, когда их главный герои, незадачливый Аман-Пальван попадает в какое-нибудь безвыходное положение, например, когда визирь или злой хан требует от него какой-нибудь редкостной вещи или выполнения невозможного, угрожая в противном случае отрубить голову. Тогда, словно из-под земли, появляется русский «купса Иванов» со своим коробом или смехотворным по виду верблюдом и тотчас же доставляет нужное, требуя за него также какой-нибудь смехотворной платы, например, в одной из пьес – горсти навоза, который Аман-Пальван с радостью с ним расплачивается. Этот навоз «купса Иванов» тут же мешает с каким-то чудодейственным порошком и посыпает им виноградную лозу; та мгновенно начинает расти и через минуту над ярко расписанной сценой кукольного театра свисают грозди сочного винограда при шумном торжестве всей публики, бросающей на эту сцену мелкие деньги.

Так отразил в своем творчестве узбекский народ появление в его стране первых минеральных удобрений, введенных туда чуждым этому народу по религии, крови и культуре «русским колонизатором», поставив ему там поистине «памятник нерукотворный»…

Этот эпизод вспомнился мне теперь при чтении газетных сообщений о той жестокой борьбе, которая протекает сейчас в Алжире и Марокко, где местное, очень сходное по крови, религии и культуре с туркестанскими узбеками, население ведет кровавый бой с демократическими колонизаторами свободнейшей и просвещеннейшей в мире республики. Были ли там, в Северной Африке, свои Ивановы? Поют ли о них песни арабы и представляют ли их в своих народных театрах в липах благодетелей и чуть ли не добрых волшебников, как купца Иванова в Средней Азии?

Не думаю. Тогда не лилось бы там столько крови.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 8 марта 1956 г.,
№ 320, с. 4.

Труженик русской культуры

«Городок Окуров»… «Город Глумов»… Безымянный провинциальный русский город, в наглухо запертых домах которого зверствовали Кабанихи, а с крутого обрыва бросались в воду измученные ими Катерины…

Много, ох, много, тяжкого, нудного, порою даже страшного написано русскими писателями о городках и городах русской же провинции. Обличена она полностью для потомства. Обличена, тупость жителей этих городков, полное отсутствие в их среде каких-либо культурных интересов, томившая их скука… Даже Чехов, любивший и жалевший обывателей этих городков, все же бросил в них камень воплями «Трех сестер», да и многими другими, очень близкими к карикатуре персонажами своих рассказов. Даже он.

Но так ли это было? Действительно ли, кроме свиных рыл и тосковавших по какой-то иной доле истеричек, никого не было в этих городках, молекулах организма великой нации, огромного тела раскинувшейся на двух материках Империи?

Последние годы моего пребывания в России я жил в Ставрополе-Кавказском, именно одном из таких захудалых провинциальных городов, где даже и земство-то было организовано лишь в начале текущего века. Многое сохранилось еще в современном Ставрополе от тех далеких, хотя и недавних во времени годов: огромный парк с каштановыми аллеями, насаженными по приказу и на средства Наместника Кавказа гр. Воронцова-Дашкова, несколько капитально построенных четырех и пятиэтажных домов – главные памятники ушедшего. В одном из этих домов, бывшем, епархиальном женском училище, теперь помещается зооинститут с двумя факультетами, в другом – бывшей семинарии – педагогический институт с четырьмя факультетами, а в третьем, у входа в который стоят каменные бабы со скитских курганов, – музей. Прежде он именовался городским музеем имени Марии Васильевны Праве, потом переменил много имен, как и сам город; в честь какого из вождей он обоктябрен теперь, сказать трудно.

Но о самом музее потом, а сначала о его создателе, муже М. В. Праве, нотариусе Георгии Константиновиче Праве[23], жившем и, если верить нашим писателям, «прозябавшем», в этом глухом провинциальном городе в конце прошлого и начале текущего столетия.

Г. К. Праве, судя по фамилии, происходил из какой-то давно уже обрусевшей немецкой семьи и от своих тевтонских предков унаследовал, кажется, всего лишь две черты: необходимую для нотариуса деловую аккуратность и склонность к систематизации. Я пишу склонность, а не страсть, потому что именно страстей глубокоуважаемый всею губернией нотариус вообще не имел. Его дни были строго размерены, систематизирована была его работа в конторе в полагающиеся для того часы, но также систематизирована была и другая его работа, которой он отдавал все свое свободное время. Этой работой его было служение русской культуре в форме собирания и накапливания всевозможных ее материальных памятников, короче говоря, отыскивание и хранение всевозможных музейных экспонатов. Повторяю, что страстей нотариус Праве не имел и это его собирательство также не было страстью к кичливому коллекционированию, владевшей и владеющей многими экспансивными людьми, но было повседневной его работой, трудом, серым будничным трудом, постепенно уложенным им в стройную и широкую систему.

Началась эта работа с накапливания всевозможных редкостных вещей и хранения их в его большой, как и требовалось для нотариуса, квартире. Чего только ни поступало туда? И коллекции насекомых, и случайно попавшие на Северный Кавказ картины и альбомы этюдов русских художников, и подшивки всех выходивших на Кавказе газет и журналов, и завезенные к нему из Сальских степей обломки каких-то найденных в курганах камней с непонятными надписями… Всего не перечислишь, да и перечислять не надо, потому что наиболее ценным в этой его работе было то, что он вовлек в нее и уложил в ее системе многие сотни «обывателей» этой глухой провинции. Кого только не было среди его помощников! Сельские учительницы и учителя, приходские священники и их дети, энтузиасты-кладоискатели, мечтавшие найти сокровища, но находившие лишь черепки… Отставные офицеры, студенты, приезжавшие на каникулы, урядники, лавочники, т. е. именно те серые, будничные провинциалы, от которых с истерическими воплями стремились убежать широко известные всей русской интеллигенции «три сестры».

Квартира нотариуса скоро стала тесна для собранного и накопленного ими. Пользуясь авторитетом среди своей, широкой клиентуры, нотариус сумел собрать в кругах богатого купечества, т. е. именно среди Кабановых, Диких и Тит Титычей, сумму, достаточную для постройки трехэтажного дома, до сих пор еще являющегося одним из самых больших в городе. Там началась уже правильная, систематическая музейная работа, которая финансировалась самим Г. К. Праве и крупными его клиентами. Но поступали также и пожертвования от совсем незначительных по своему положению и не обладавших какими либо средствами лиц, от тех же учительниц, тех же отставных офицеров, тех же сельских священников. По рублику, по два, а иногда и по полтиннику…

В конце тридцатых годов я работал в этом музее и хорошо знаю его фонды. Перечислить даже самое значительное из накопленного и систематизированного, конечно, в кратком очерке невозможно. Назову лишь то, что беспорядочно всплывает в моей памяти: лучший в России, наиболее полный и ценный гербарий флоры Кавказа, для справок в котором при мне специально приезжали члены Академии Наук, в том числе и известный Лысенко; систематизированию подборки всей периодической прессы Кавказа с момента ее возникновения; замечательные альбомы тонкого акварелиста князя Гагарина, зафиксировавшего в них эпоху замирения Кавказа; тетрадь со списком «Демона», датированная 1840 г., т. е. годом появления «Демона» в печати; собрание высеченных на камне орнаментов и надписей, относящихся к хазарской культуре; металлические вещи знаменитого в прошлом столетии тебердинского чекана, искусства, теперь полностью утерянного. И интересно то, что все эти сокровища многогранной и многообразной российской культуры были, собраны при жизни нотариуса Праве им самим и его помощниками, а после его смерти и перехода музея в руки политпросветов, культпросветов и пр. никаких значительных вкладов туда не поступало, если не считать огромной библиотеки, захваченной большевиками при разгроме духовной семинарии, а также, вероятно, тоже одной из лучших в мире, коллекции кавказского оружия, собранной офицерами Самурского пехотного полка.

Самого нотариуса Праве я в живых уже не застал, но близко знал многих из его добровольных сотрудников. Многие из них были уже в преклонном возрасте, некоторый жили в полной нищете, но все, решительно все, с кем из них я говорил, при посещениях ими музея, продолжали жить теми интересами, какие владели ими в молодости, жить интересом и любовью к великой многогранной российской культуре. И вот, во время таких, порою задушевных, бесед, мне на ум всегда приходил один и тот же вопрос: кто же на самом деле стоял в предреволюционные годы на высшей ступени культуры – те ли, кто стремился вырваться из «болота» русской провинции, или те, кто никуда из нее не хотел уходить, но обыденно и упорно трудился над тем, чтобы эта самая провинциальная толпа была бы не болотом, а пышной, богатой нивой для рассева и выращивания на ней дальнейших поколении тружеников русской культуры. Была ли взрыхлена нотариусом Праве и другими серыми, будничными его сотрудниками эта нива? В ответ на это приведу лишь один факт, который подтверждали мне решительно все, помнившие предреволюционные годы в Ставрополе.

Музей Праве был выстроен на базарной площади, и в базарные дни, когда на нее стекались тысячи возов и десятки тысяч крестьян из раскиданных по Ставропольской степи селений, число посетителей музея резко подымалось. Не говоря уже о молодежи, пожилые крестьяне и казаки с женами и матерями, целыми компаниями приходили в музей, осматривали его экспонаты, слушали разъяснения сотрудников, задавали вопросы, подчас даже такие, что на них и сами эти сотрудники отвечали с большим трудом. Этот факт подтверждали мне все, и на основании их слов, я мог смело сделать вывод, что «семена», брошенные провинциальным нотариусом Праве и его добровольными сотрудниками в целину северокавказской окраины Российской Империи, прорастали.

Будем далеки от мысли и стремления умалить значение тех, кого мы привыкли называть «цветами культуры». Их цветение, их красота и пышность несомненны. Но не будем забывать и о тех миллионах русских людей, которые взрыхляли и удобряли своим трудом почву для развития этих цветов. Имена первых мы знаем и помним. Имена вторых или забыты или вообще не были никогда никому известны и, что еще более горько, – эти имена были осмеяны, унижены и даже заклеймены позорными кличками, данными именно теми, кого мы привыкли называть правдивыми и честными бытоописателями русской провинции.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 5 апреля 1956 г.,
№ 324, с. 4.

Хранитель порядка[24]

В Головинской волости Данковского уезда Рязанской губернии жило около двадцати тысяч душ. Единственным полицейским чином в ней был урядник Баулин. Как его звали, топерь я уже не помню, да, вероятно, и раньше не знал, но его самого знали не только в волости, но и во всем уезде. Маленький, рыженький, с топорщащимися усами и шустрым мышиным взглядом, колесил он на такой же маленькой и такой же рыженькой лошадке то верхом, то в дрожках, то в саночках по всей подведомственной ему территории, и в летний жар, и в осеннее бездорожье, и в студеную зиму…

В молодости Баулин не предполагал стать урядником. Венцом его желаний было дослужиться до звания подпрапорщика в каком-то с трехзначным номером армейском пехотном полку, но судьбу его решил голос. Действительно исключительный голос был у Баулина: таких петухов пускал, что откликалось все пернатое население окрестностей. К концу службы он был все-таки фельдфебелем, прекрасным строевиком, знатоком устава и всей воинской премудрости, но в оставлении на сверхсрочную начальство ему отказало.

– Куда ж тебя с таким голосом девать? Весь полк оскандалишь. Иди-ка ты, брат, лучше в полицию, а я тебе рекомендацию хорошую напишу, – сказал ему командир полка.

Ну, и попал Баулин в урядники, и оказалось, что на этом поприще он был как нельзя более на своем месте, развернув вовсю свои административные способности. Поле его деятельности в волости было необычайно пестрым: то недоимки взыскивать с прогоревших помещиков, то мирить перессорившихся наследников какого-нибудь сельского богатея, а подчас и мужа с женой, то опозновать и оформлять в последний путь утопленника, то ловить воров и конокрадов… Вот по этой-то части он и стяжал себе славу на весь уезд.

Прославила его трехлетняя борьба со столь же знаменитым в те времена конокрадом Ванькой Вьюгой, именем которого я назвал одну из своих повестей, в которой описал действительно бывшие события и перипетии этого сельского детективного романа. Но этот эпизод был лишь наиболее блестким пятном на карьере Баулина, а основой ее было глубокое знание урядником крестьянской психики, понимание крестьянской души и глубокая, кровная, хотя и суровая любовь к своему брату-мужику.

– Простите его лучше, ваше высокоблагородие, – говорил он не раз помещикам, рапортуя о поимке порубщика в их лесах, – в острог попадет, – что из того хорошего? Там добру не научат. А уж дозвольте лучше, я сам ему военную дисциплину покажу.

Ну и показывал… И в зубы и по морде. Но все были довольны: и помещик, и сам нарушитель закона, и «опчество».

Случалось Баулину разрешать и иные задачи, очень далекие от круга административных обязанностей урядника, например, выступать в роли врача-психиатра по лечению кликуш. Кликушество – страшная психическая болезнь, бывшая широко распространенной среди крестьянок. Кликуши, по их словам, ощущали в себе мучающего их беса, и в церкви, когда свяшенник выносил крест или чашу, муки их становились особенно сильными, они падали на пол, корчились в конвульсиях, грызли себе руки и выкликали истошными голосами. Эта болезнь какими-то путями передавалась от одной к другой. Так случилось и в Головинщине. Закликала одна баба, за ней другая, потом целая дюжина… Служить литургию стало совсем невозможно. Батюшка их увещевал, отчитывал, земский врач пичкал бромом, но ничего не помогало. Священник обратился за помощью к становому. Становой покрутился и, хлопнув по плечу Баулина, начальнически пробасил:

– Ну, чтобы ты к Покрову мне все это покончил! Я на тебя надеюсь, Баулин.

И что ж? Покончил с массовым психозом Баулин. Излечил всех кликуш. На престольном празднике в день первого Спаса, окружил их всех сотскими перед церковью и произнес такую речь:

– Видите, вот куцапка, – продемонстрировал он свой лечебный инструмент, – так вот, этой самой куцапкой покажу я вашим бесам военную дисциплину. Какой черт первый голос подаст, тому живым не быть…

Переглянулись кликуши и больше уже не выкликали. Распространение массового психоза было прекращено.

Имел ли урядник Баулин свободное время, я не знаю. Думаю, что не имел. Всегда он был или в пути по какому-либо неотложному делу или в волости корпел над канцелярскою частью, которая ему давалась с большим трудом. Ведь образование-то у него было всего один класс начальной школы, да еще в учебной команде кое-как грамоте и счету подучили. Вот и все. Но что же помогало уряднику Баулину справляться с его огромной, всесторонней, требующей беспрерывного напряжения и глубокой вдумчивости работой? Думается, что только его природная сметка, сметка русского человека, с одной стороны, и глубокая любовь к этому русскому человеку – с другой. Произнося слово любовь, я не вкладываю в это понятие обычных «народнических» представлений, слюнявой жалости к «многострадальному, безответному народу-богоносцу». Любовь Баулина была суровой и уложенной в те рамки, которые выработала в нем самом военная служба. На ней, на действительной службе, воспитывали его, вырабатывали в нем чувство и сознание долга, уважение к закону, иерархические представления в их бытовых формах. Став урядником, он сам стал воспитывать поднадзорное ему население на той же незыблемой, для него основе, в тех же правилах мышления и внешнего поведения. Поднадзорные были ясны и понятны Баулину до самой глубины их душ, и он сам был столь же глубоко понятен им. Отсюда близость и координированная совместная деятельность власти и общества по охране своего внутреннего распорядка. Несомненно, что только при этом условии взаимного понимания и координации действий урядник Баулин мог успешно управлять своим двадцатитысячным общественным организмом.

А мало ли было таких Баулиных по долам и весям необъятной святой Руси?

Добавлю статистическую справку: в России того времени (начало текущего века) полиции было в семь раз меньше, чем в современной ей свободной, просвещенной республиканской Франции и в пять раз меньше, чем в тоже современной ей горделивой своею строжайшей законностью Англии; населения же было в три раза больше, чем в каждом из этих государств. И все-таки управлялись. К сожалению, у меня нет сейчас сравнительных показателей преступности там и здесь, но думаю, что они также сказали бы свое слово в пользу Российских Баулиных.

Но от своих же русских витий Баулины доброго слова так и не дождались. Кто в среде русской интелигенции не высмеивал, не осуждал и не клеветал на служащих низовой полицейской сети Российской Империи? Ведь самое слово урядник было синонимом насильника, кнутобойца, едва ли ни палача.

И не только среди космополитической интеллигенции, но и в высших административных кругах проскальзывали те же взгляды.

По учреждении в России губерний, Екатерина Вторая послала графа Н. Панина ревизовать местную администрацию и по его возвращении, выслушав доклад этого просвещенного западника, автора фантастических проектов, спросила его:

– Ну, а кем же Россия управляется?

– Милостью Божией и глупостью народной, – с презрительной улыбкой ответил ей граф Панин и был наполовину прав в своем ответе.

Милостью Божией управляли тогда Россией вот такие же, дарованные Ею Баулины всевозможных видов, и росла, крепла Матушка-Русь. Но относительно глупости народной дело стояло по-иному. Вряд ли эта народная глупость выдвигала из своей среды, из среды русского народа подобных Баулину дельных, близких этому народу, администраторов. Ведь были же и тогда тоже такие же Баулины.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 12 апреля 1956 г.,
№ 325, с. 4.

Тетя Клодя

В городе Ставрополе Кавказском и теперь еще трудно встретить пожилого его обитателя, который не знал бы тетю Клодю. Многие из них в свои школьные годы были ее учениками, а другие, числом побольше – ее выучениками по тем наукам, которые в программу начальной школы не входили, но в программах дальнейшей жизни пригодились иным побольше, чем, например, зазубренные в гимназии алгебраические формулы врачам, адвокатам и чиновникам…

Тетя Клодя или полностью Клавдия Зотиковна Капралова – имени я не изменяю – была в течение сорока четырех лет бессменной учительницей Беспомощенской школы города Ставрополя, а переулок, в котором она помещалась, назывался Инвалидным. Но на этот раз имена не оправдали себя. Сама эта школа возникла именно в результате помощи отдельного человека человеческому же обществу. Бездетный священник, умирая, завещал городу приобретенный им на окраине большой огородный участок с тем, чтобы город выстроил на нем школу. Это была первая помощь. Не оправдало себя и название переулка – Инвалидный. Первой школьной учительницей в восьмидесятых годах прошлого века туда была назначена совсем не инвалидка, а пышущая здоровьем восемнадцатилетняя девушка – Клавочка, как звали ее тогда. Там, в этой Беспомощенской школе, и провела эта Клавочка сорок четыре года своей трудовой жизни, сделав эту школу источником помощи окружавшим ее людям. Сменялись одно за другим поколения учеников этой школы, изменялось со вне и внутри ее здание, украшалось, расширялось, менялся пейзаж вокруг него – вместо замусоренного пустыря на пришкольном участке зазеленел плодовый сад, менялся сам город, революция сменила и строй жизни всего государства, а учительница Клавдия Зотиковна все так же неизменно обучала стриженных под гребенку Петек и Гришек все той же российской азбуке и внедряла в их круглые лопоухие головы, свободные от ярма диалектики, истины таблицы умножения. Волосы самой тети Клоди стали белыми, поседели и головы учеников первых ее выпусков, но дважды-два все же оставалось четырьмя и не становилось ни пятью, ни тремя.

Сколько было этих Ванек и Гришек, воспринявших от нее циферную премудрость Пифагора и строки Пушкина «Зима. Крестьянин, торжествуя…», постараемся подсчитать при помощи того же Пифагора: 44 года по 40 (меньших выпусков не бывало) получится 1760. Для города с населением тогда в пятьдесят тысяч человек процент солидный. Большевики не преминули бы заорать во всю мочь о таком своем достижении, а об этом достижении трудовой жизни одного только низового интеллигента никто не кричал. Это было обычным явлением. Добрым словом вспоминали, правда свою учительницу многие. И кого-кого только не было в их числе! Врачи, лавочные сидельцы, адвокаты извозчики… Слышал доброе слово о ней же я и теперь, в эмиграции, куда тоже попала часть ее учеников.

Учительница Клавдия Капралова начала свой трудовой путь в годы «народничества», «хождения в народ». И сама она была народницей! Только без кавычек.

– Служить народу, конечно, наша обязанность и, в частности, моя обязанность, – говорила она, – но зачем это куда-то и как-то по-особенному «ходить в народ»? Ведь он тут, с нами, вокруг нас, этот русский народ. И мы сами этот народ. Делай свое дело, на которое ты поставлен, а по сторонам зря нечего шляться.

Это свое дело – просвещение русского народа, она и делала на своем месте, так, как находила это нужным, но снова не так, как учили это делать и требовали народники в кавычках. В те годы среди учителей народных школ было распространено увлечение «туманными картинами» – предтечей кинематографа – в сопровождении их беседами о строении вселенной (без участия в нем Господа Бога, конечно), о происхождении человека от обезьяны по Дарвину и т. д. Учительница Капралова таких бесед не вела.

– Эти туманные картины только туман напускают туда, где все просто и ясно. Ни к чему они.

Не туманная имитация жизни, но сама живая жизнь, будь то жизнь человека, животного или растения, влекла ее к себе, и молодая учительница не только стремилась осмыслить, воспринять все многообразие великого творческого процесса, но влиться в него, принять самой участие в созидательном труде природы и вовлечь в него других.

При школе был большой пустырь залежной земли, целины. Тогда, в восьмидесятых годах прошлого столетия, не теснились, как теперь, особенно в молодых городах, каким был Ставрополь, едва насчитывавший сотню лет своего существования.

Творческий темперамент учительницы Капраловой не терпел пустоты, и вот ею самой, при помощи школьного сторожа было начато освоение этой целины. Они вдвоем начали рыть ямки и сажать в них яблони, груши и все, что давали молодой учительнице соседи и знакомые. А знакомым был чуть ли не весь город. Скоро городской садовник, чех Новак, пришел посмотреть на ведущиеся в школе работы и через несколько дней, поговорив с городскими воротилами, прислал целый воз саженцев различных пород плодовых деревьев и цветов. Ботанических знаний К. Капраловой стало уже маловато для развернувшегося дела. Почувствовалась потребность и в живой силе для расширившейся работы. Эту силу дали ученики, любившие свою учительницу. Они оставались после уроков помогать ей и прибегали на школьный двор в праздники. Почему? Да потому, что им было там весело и интересно. Живое влечет к себе живое.

А вот за пополнением знаний пришлось ехать в Москву, и учительница Капралова была направлена только что организованным в губернии земством на летние садоводнические курсы при Петровской академии. Там она впервые увидела образцовую показательную пасеку. Трудовая организация пчелиного общества глубоко заинтересовала ее, да и сладенький медок она тоже любила. На следующий год она окончила и эти курсы и вернулась с них в Ставрополь, привезя туда первый Дадановский рамочный улей и несложный аппарат для производства искусственной вощины.

Годы шли, и число ее учеников росло. Не покидая школы, она приняла еще на себя обязанности земского инструктора садоводства и пчеловодства. Теперь не только стриженые под гребенку Ваньки и Гришки приходили в школьный сад, но и седоусые казаки из ближних станиц заворачивали туда в базарные дни.

– Зотиковна, уважь, приезжай ко мне на хутор! Я за тобой сына пришлю. А то пчелки у меня чтой-то болеют. Мрут любезные. Каждый день из улья по горсти выгребаю.

Учительница Капралова, ставшая из Клавочки Зотиковной, ехала и лечила пчел, разъясняла преимущества искусственной вощины, окуривала, делила рои, и ширилось пчеловодство в раздолье ставропольских степей.

А то в школьный сад заходил пенсионер-чиновник в камлотовой шинели:

– Клавдия Зотиковна, раздобыл я прививок французской груши, не откажите в любезности помочь, загляните! Вещь ценная и редкая. На свои знания я не полагаюсь.

Зеленели садики пригородов Форштадтской, Казачьей, Мамайской слободок, розовели в них невиданные раньше сорта яблонь и груш, янтарным наливом золотились сочные рейнские сливы… А сам класс тети Клоди стал теперь какой-то оранжереей: и зимой и летом он благоухал ароматами левкоев, фрезий, петаспорума, пышных махровых гераний – скромной радости тюлевых «мещанских» окошек… Цветы несли эту радость в тусклый провинциальный быт.

А годы все шли. Клавочка давно уже стала Клавдией Зотиковной, потом всеобщей тетей Клодей и, наконец, бабушкой, какой и застал ее я, уже в отставке от школы. Сама школа не называлась уже Беспомощенской, а носила какой-то двузначный номер и ни сада, ни пасеки при ней уже не было. Сад вырубили для устройства на его площади футбольного поля, а пасеку просто растащили новые хозяева.

Но работа самой тети Клоди, ставшей теперь уже бабушкой, ее служение живым людям народу без кавычек продолжалось. И теперь, к пребывавшей в вечном движении старушке с подвязанными веревочками очками на носу, приходили огорченные мамаши и жаловались, разводя руками:

– Матушка, Клавдия Зотиковна, вы уже возьмите, подучите моего болвана. Опять по письму переэкзаменовку схватил. Уж и не знаю, кто виноват: сам ли он или новые учителя плохо учат…

Старая учительница брала «болвана», учила его грамматике, убирая сама в то же время комнату, или стирая, или готовя обед. «Болван» выдерживал переэкзаменовку.

Или забегал нагруженный тремя авоськами, вечно спешащий и всюду поспевающий советский спец.

– Клавдия Зотиковна, я пчелок завел, один рой. Сахарку-то теперь, знаете, не всегда достанешь… Так вот прошу вас: составьте мне рецепт искусственной вощины, а я уж как-нибудь своими силами изготовлю, словчусь… А то, где ее достанешь?

Восьмидесятилетняя старушка единолично продолжала свое служение русскому народу не туманными картинами и не историческими воплями о «страдающем брате» а всем видимым и ясным, беспрерывным, повседневным, обычным трудом на указанном ей Господом месте. Такой я и оставил ее, уезжая в эмиграцию, единоличницей культурной работы в стране «великого коллективного творчества». Одиночкой. За всю свою долгую жизнь учительница, садовод и пчеловод Клавдия Зотиковна Капралова не нашла времени для самой себя… Замуж выйти она не успела, хотя женихи, и верные женихи у нее были, о чем сама она рассказывала мне с теплою старческою слезой.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 26 апреля 1956 г.,
№ 327, с. 7–8.

Опыт веков

В дни празднования трехсотлетия Дома Романовых обычно тихая провинциальная Кострома кипела шумной праздничной жизнью: туда приезжал Государь со всей Семьей, великими князьями и пышной свитой. Что творилось там в день его приезда! На оба берега Волги собрались многотысячные толпы крестьян не только со всей Костромской губернии, но даже из соседних – Ярославской и Нижегородской. И ведь никто не гнал их туда, как это бывает теперь, при большевистских празднествах, а сами они, теряя горячие трудовые дни, шли за многие десятки верст из глухих Керженских лесов, с тихой, серебристой Утки и раздольной, рыбной Ветлуги. Оба берега великой русской реки были покрыты этими толпами. Люди стояли так тесно, что буквально некуда яблоку было упасть. А когда показался сам Венценосец, то казалось, что от приветственных криков даже и сама гладь Волги покрылась волнистой рябью.

Ко дням торжеств была устроена в городе большая сельскохозяйственная выставка. Захолустная тихая губерния щеголяла перед столичными гостями всею мощью таящихся в ней производительных сил. В витринах красовался шелковистый костромской лен-долгунец, считающийся одним из лучших в мире, рядом с ним золотился янтарными переливами душистый мед из лесных пасек, а дальше, множество различных поделок из дерева, бересты, липового лыка, которые производят костромские крестьяне исключительно из местных материалов в долгие зимние вечера. Богатства северной кондовой Руси, представленные на выставке, поразили тогда прибывших на торжества иностранцев, представителей дипломатического корпуса…

За павильонами был размещен отдел животноводства. Там красовались видные, важные симменталы, модные в то время серые швицы, а из местных пород были показаны главным образом, романовские овцы, густая, мягкая и легкая шерсть которых славилась по всей Руси, как лучшая для изготовления полушубков.

Этим отделом заведывал молодой, только что назначенный департаментом земледелия в Костромскую губернию специалист по животноводству, Александр Матвеевич Макаров. Он происходил из крестьян Тверской губернии, и счастливо сочетал в себе стремление к овладению всем опытом Запада, по его специальности с внимательным и углубленным отношением к своему русскому, накопленному веками опыту в том же самом направлении. С крестьянами он умел говорить, избегая педантичного, дидактического тона, а также и иностранной терминологии. Говорил просто, понимал их и они понимали его. Вероятно, поэтому собравшиеся на торжества крестьяне, с большим интересом посещавшие также и выставку, собирались вокруг молодого агронома целыми группами, то спрашивали, то свое рассказывали, а порою и в споры вступали. Во время одного из таких споров, его оппонентом оказался невзрачный, небольшого роста, средних лет, мужичок. Ничего в нем не было подчеркнуто традиционного («иконописного»), не был он похож па тургеневского Хоря, а был скуластым, с реденькой бородкой и как будто даже раскосыми глазами. Таких много в Костромской губернии, особенно в лесных заволжских ее районах. Финская кровь древних ее насельников и до сих пор дает себя чувствовать.

– Обидели вы, барин-агроном, нашу Мисковскую волость, – качал он головой, сильно упирая в речи на букву о, – обидели, не показали вы Царю наших коровушек. А того стоило бы.

– Ваших мисковских? Слыхал я о них что-то, приехав сюда, – отвечал ему агроном, – да только, знаете ли, говорят, они ничего интересного собою не представляют. Коровы мелкие, невзрачные… Что ж их высоким гостям показывать?

– Мал золотник, да дорог, говорится. А Государю-то даже очень антиресно было б их посмотреть. Потому они сами тоже вроде как бы царской породы!

– Царской породы? – засмеялся агроном Макаров. – Это как же понимать?

– А вот как, – обстоятельно ответил мужичок, – от Царя Петра повелось ихнее пребывание у нас, в нашей Мисковской волости, значит. Верно вам говорю, у нас это спокон веку от деда внуку передается.

Мужичок был, видимо, словоохотлив и, пересыпая свою окающую речь пересмешкой и прибаутками, поведал окружавшим его такую быль:

– В давнее время, когда царь Петр Алексеевич корабли строил, надобен был ему добрый лес, для этого дела пригодный. Вот он по Матушке-России ездючи и высматривал места, где такого леса, достаточно, да и от полноводных сплавных рек недалеко… Конечно, и Волгу нашу осмотрел, заглянул и на Каму, и на Унжу, да и к нам тоже, в нашу Мисковскую волость. Там в то давнее время, конечно, дебря была непроходимая. Ну, так вот, прогулял по этой дебре царь Петр Алексеич целый день, время было летнее, жаркое, ну, конечно, притомился и напиться ему в охоту. Зашел он в первую избу нашего Мискова и прямо говорит бабе:

– Угости, хозяйка, молочком холодненьким!

Выпил царь одну мису, за ней другую, да еще и третью пожелал.

– Экое, говорит, у тебя славное молоко, хозяйка! Прохладное, да густое, и дух от него легкий. Значит, скотинка у тебя добрая.

– Обнаковенная, – отвечает баба, – какая у нас исстари водится.

– А, ну, покажи! – и сам вперед бабы на двор.

Осмотрел коровенок, расспросил обо всем – и как доятся и как телятся, а на прощанье промолвил:

– Теперь жди от меня подарка.

Слово царское верное. Не прошло и году, приезжают к нам в село царские драгуны и бугая ведут.

– Где вот такая баба, какая в прошедшем году царя молоком потчевала?

Конечно, разом дознались, и говорит ей драгунский начальник:

– Вот тебе и царский подарок за твое угощение.

Какой был этот бугай, я вам, конечно, в точности не скажу, врать не буду, а только от него, да от наших коровенок, и повелась наша мисковская порода. Приезжайте сами, посмотрите.

Агроном Макаров заинтересовался этим рассказом и вскоре после выставки поехал обследовать коров Мисковской волости. Вернувшись оттуда, он с восхищением и, вместе с тем, с удивлением рассказывал:

– Вот вам и клад, таившийся двести лет в нашей губернии. Действительно, совершенно особая, вполне константная, своеобразная порода, резко разнящаяся от соседних холмогорок и видимо произошедшая, вследствие прилития неголландской крови, а какой-то другой, возможно, что и джерсеек. По экстерьеру кажется корова невзрачной, но измерение удоев и главным образом анализ содержания жиров в молоке дает изумительные результаты. Рекорды джерсеек побиты вот этими самыми, никому неизвестными мисковскими коровенками. Я сам себе не верил, когда производил анализ. Однако, главное-то еще не в этом, а в том, что мисковские крестьяне сами по себе замечательные животноводы. Те выводы, к которым мы пришли путем научного исследования, известны им, как передающийся из рода в род, из поколения в поколение навык, своего рода, обычай, так сказать. И представьте, что на основе этого, веками накопленного, опыта они знают иногда даже больше, чем узнаем мы, вооруженные всею современной техникой. Например, степень витаминозности различных трав. Конечно, слово витамин они никогда не слыхали, но питательное содержание кормов оценивают совершенно правильно. Даже тот же процент содержания жиров просто по вкусу определять умеют. Возьмет баба, на язык, почмокает и говорит: «Вот это молоко пожирнее, а вот это пожиже. Знают также многие приемы племенного разведения скота, даже вошедший у нас теперь в моду имбридинг, т. е. прилитие родственной крови с целью закрепления породы в самой себе. Вот так, руководствуясь этими, идущими с древних веков навыками, они вывели у себя на местном поголовье от подаренного царем бугая, поистине замечательную породу. Получается черт знает что: платим огромные деньги за швицев и симменталов, а они здесь неизбежно получают туберкулез и вместо улучшения ухудшают местное поголовье. Мы же не видим и не хотим видеть того, что у нас под носом. Однако, вы не принимайте меня за квасного патриота, да и мисковских мужиков тоже. Увидели они, как я производил анализ молока на количество жиров, тотчас же детально обо всем расспросили и попросили прислать им нужной аппаратуры. Вообще, разговоров с ними у меня было много и не знаю, кто от кого больше научился: они ли от меня или я от них…»

Позже агроном А. М. Макаров написал о мисковском скоте научно-популярную брошюру, снабдив ее всеми требующимися научными показателями. Эта брошюра была издана департаментом земледелия, но грянула революция, и в ее первые годы было не до мисковской породы. Но агроном Макаров еще сидел на своем месте и сумел заинтересовать «открытой им» породой пришедших к власти большевиков. Они, как свойственно их психике, тотчас же схватились за мисковскую корову, отпустили крупные средства на организацию племенного ее рассадника, отвели для этого большое имение Караваево близ Костромы и заведующим туда назначили самого А. М. Макарова. Дело, казалось бы, пошло на лад, но дальнейшему его развитию помешал… троцкизм. Заведывавший губземотделом большевик был обвинен в этом уклоне и арестован. Вслед за ним арестовали и агронома Макарова, хотя он был беспартийным. Макаров отсидел, сколько ему полагалось по нормам советской карательной политики, и почти через два десятка лет я встретился с ним уже совсем на другом конце России – в Ташкенте. Он преуспевал, был уже профессором животноводства местного сельскохозяйственного института.

– Ну, а мисковские коровы как поживают? – спросил я его. – Удалось ли развести эту замечательную породу?

В ответ мне профессор Макаров лишь махнул рукой.

– Зачем спрашивать? Все, конечно, пошло прахом. После моего ареста карательная политика коснулась и организованного мною дела. Все, как полагается: племенные мисковские коровы в большинстве передохли от бескормицы, а остатки порезали. В Караваеве теперь уже не племхоз, а что-то другое. Да и Мисково стало теперь колхозом. А что в колхозе творится – всем известно. Утрачена порода…

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 10 мая 1956 г.,
№ 329, с.

7.

Поглощенный стихией

В восьмидесятых годах прошлого столетия в Россию из Германии выехал шестой сын саксонской крестьянской семьи Карл Фердинанд Рунге. В родной Саксонии шести сыновьям его отца, добропорядочного, трудолюбивого бауэра, стало уже тесновато. Вот и пришлось младшим из них искать счастья, кому в заатлантической Америке, кому в снежной России. В эту страну, о которой в каком-то саксонском захолустье знали очень мало, Карл Фердинанд отправился с двадцатью марками денег, железнодорожным билетом, дипломом низшей технической школы и… всего одной лишь сменой белья. Но будущее не страшило его. Карл Фердинанд умел и хотел работать, он знал также, что двадцать лет – это только начало жизни.

Немецкая колония в Москве тотчас же помогла вновь прибывшему, подыскав ему в Тульской губернии место техника винокурения. И вот, Карл Фердинанд очутился в самой гущине неизвестной ему русской крестьянской стихии. Понять ее было Рунге на первых порах довольно трудно, в силу того, что он не знал тогда ни одного русского слова. К счастью, в том же имении служил еврей, говоривший на жаргоне, и от него-то кое-как Рунге научался ломаному русскому языку. Но, думается, его успехи в этом учении зависели не от качества преподавателя, а от того, что окружавшая немца-техника русская крестьянская среда была сама по себе вполне понятна ему, выросшему тоже в крестьянской, хотя и другого племени, семье.

Не обходилось без курьезов, которые начались с первого же дня по вступлении его в должность.

– Как нам звать нового винокура? – спросили через переводчика-еврея заводские рабочие.

Карл Фердинанд Рунге, как каждый добропорядочный немецкий бауэр, был глубоко консервативен. Поэтому он ответил вопросом:

– А как они звали прежнего винокура?

– Николаем Ивановичем звали.

– Ну, так и я буду Николяй Иванычем, – ответил Рунге и стал им на всю свою жизнь.

Сама собой изменилась в дальнейшем и его фамилия: из Рунге он превратился сначала в Рунде, а потом в Рундина. На эту фамилию в дальнейшем были выписаны и паспорта его детей, столь же многочисленных, как и у его саксонского папаши, но уже не знавших ни одного слова по-немецки.

Другой произошедший в первый же год пребывания Рунге в России курьез послужил первым звеном длинной цепи событий и действий, сопровождавших его вростание в русскую толщу. Мимо домика, в котором жил молодой немец-винокур, проходила дорога из села к заводу. За заводом был мостик через небольшую речку, за которой стояла деревня. Земство заставляло ежегодно крестьян этой деревни чинить этот мост, и эта принудительная работа выполнялась, конечно, кое-как: валили хворост на сваи, присыпали наскоро землей, летом тяжелые возы со снопами заваливались с него в реку, весной же полая вода снова сносила этот хворост, земство посылало урядника наводить порядки, собирался сход, на котором орали горланы, и все шло, как прежде…

Работа на заводе требовала от Николая Ивановича вставать в три часа ночи и он любил прежде всего выйти в этот час на воздух выкурить первую трубочку. Жизнь в деревне была проста, и штаны для этих прогулок не были необходимостью, а крепкое здоровье молодого немца позволяло ему прогуливаться без них даже и в трескучие морозы.

Однажды, на масленице, когда зимняя дорога была накатанной и гладко отполированной, из села в самом лучшем настроении духа возвращался ночью, в час прогулки Николая Ивановича, подгулявший мужичок. Проезжая по заводу, хоть и ночью, все же нужно себя показать. Подхлестнул он свою лошаденку, поровнявшись с одинокой фигурой Рунге, розвальни раскатились и угодили отводом как раз под колени немцу, который повалился в сани, и немедленно начал колотить в спину мужика.

Те годы были насыщены добродушием и патриархальностью. Мужичок ни в какой мере не обиделся и протестовал лишь по существу, как говорим мы теперь:

– Николай Иванович, за что ж вы меня дубасите? Ведь я по дороге еду!

– Не езди по дорогам, не езди по дорогам! – внушал ему Николай Иванович.

Во время этой дискуссии, они въехали на мостик и при новом раскате оба вместе с санями и лошадью свалились с него в незамерзавший зимой брод. Изба злополучного мужичка была крайней в деревне, и Николай Ивановичу пришлось наскоро обсушиваться в ней, чему помогла сохранившаяся за пазухой у мужика полубутылка, во-первых, а во-вторых, его дебелая дочка – Капитолина.

Испытывал ли бывший Карл Фердинанд нежные чувства Вертера, утверждать не берусь, но нехорошо жить одному молодому, добропорядочному немцу, и на Красной Горке он перевенчался с Капитолиной, а на деревенской «улице» запели новую злободневную частушку:

Капталинка наша дура
Полюбила винокура.

Частушка доставляла удовольствие всем слушателям, а зерно ее фабулы – русско-немецкий альянс – двум его участникам. В результате этого альянса появился новый Рунге, записанный уже Рундиным, которого надо было окрестить. Как? По какому вероисповеданию? Согласно русским законам, в таких случаях сын наследовал религию отца, но ближайший лютеранский пастор был в Москве, верст этак за триста. Новорожденный был окрещен по-православному, а заодно и сам Николай Иванович принял ту же религию, став уже на самом деле Николаем Ивановичем. Богословские тонкости были абсолютно чужды практическому мышлению Николая Ивановича, но в Бога он верил твердо и искренно, рассуждал же так:

– Мой сын будет молиться на один образец, а я, его отец, буду молиться на другой образец. Это не есть хорошо. Отец и сын должны молиться, как один человек. Мой отец сам читал все молитвы, а мы, дети, слушали.

Пришлось и Николаю Ивановичу выучить русские молитвы, впрочем, кажется, только «Отче Наш», но на все двунадесятые праздники он ходил в церковь всегда с неизменным цветком в петлице, как того требовал старый саксонский обычай.

Происшествие на мосту имело и другие последствия. Когда летом его снова пришлось чинить и на сходе снова загорланили, там появился Николай Иванович и, потребовав тишины, начал на своем ломаном языке объяснять крестьянам, что строить мост кое-как, повторяя это дело ежегодно, невыгодно, прежде всего, им самим, а много выгоднее будет затратить несколько рабочих дней на постройку более прочного моста, который прослужит пятнадцать-двадцать лет. Хозяйственные старики поняли немца и повернули дело, как он советовал. Через речку протянулся крепкий мост, а еще более крепкий был перекинут от саксонца Карла Фердинанда Рунге к окружавшей его русской среде. Николай Иванович стал техническим консультантом сначала близлежащих деревень, а потом и всей округи.

В годы столыпинской реформы, когда на крестьянские поля хлынул поток сложных заграничных сельскохозяйственных машин, консультации Николая Ивановича стали особенно ценными для новых хуторян – он один разбирался в немецких руководствах по сборке и управлению машинами Гельферих, Ланца и других германских фабрик. Вывезенные им из Саксонии технические навыки и свойственная каждому немцу добросовестность в работе создали ему широкую популярность в крестьянской среде. Если за консультацию ему платили, он брал. Если не платили – не требовал.

– Добрый сосед должен помогать своему доброму соседу, тогда все живут хорошо, – такова была формула, определявшая социальные отношения между личностью и коллективом. Отношение же его, как личности, к нации и государству определялось другой, столь же простой и столь же крепко сидевшей в нем формулой:

– Когда я был молодым, я был немцем, саксонцем, а когда стал семейным, то сделался русским, потому что моя жена и дети русские, потому что я ем русский хлеб и работаю на русской земле.

Эту русскую землю, пышный, плодородный чернозем бывший саксонец полюбил глубоко и крепко. В его несокрушимую силу он верил, пожалуй, больше, чем многие из называвших себя русскими. Когда началась Первая мировая война, то Рунге-Рундина часто спрашивали:

– Вот вы, Николай Иванович, знаете и Россию и Германию. Скажите, кто победит?

В ответ Николай Иванович обводил рукой просторы окружавших его плодоносных полей, а потом брал горсть песку и говорил, показывая ее:

– Это – Бранденбург. Один настоящий песочница. Теперь ты должен все сам понимать.

До конца войны он не дожил, как и двое из его пятерых сыновей, павших в Восточной Пруссии, защищая свою родину-Россию.

* * *

Мы привыкли считать себя, русских, только славянами. Но летописи говорят нам о многих торках, уграх, берендеях, служивших честно и самоотверженно в дружинах первых русских князей, рассказывают о женитьбах этих князей на половчанках, византийских принцессах, дочерях литовца Витовта, о многочисленной татарской эмиграции, начавшейся со времен Ивана Калиты, о дворянских фамилиях, предки которых «вышед из Прусс», и правильно писал Иван Лукьянович Солоневич, утверждая русское племя, как обособленную ветвь славянства, включившую в свою стихию и в свою генеалогию множество представителей других племен и рас.

Родиться Русским слишком мало,
Им надо быть, им надо стать,[25]

– писал уже в эмиграции отрезвевший от футуристического угара Игорь Северянин.

И становились русскими многие, очень многие не рожденные ими. Может быть, именно вследствие этого в нас выработалась не свойственная ни одной другой нации расовая черта «всесветности», уживчивости с иноплеменниками, основанная на глубокой интуитивной вере в свои национальные силы, в свою стихию, которой не страшно принять в себя несколько капель чужой крови.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 17 мая 1956 г.,
№ 330, с. 7.

Беспогонные штабс-капитаны

В шести предшествовавших очерках, прошедших в «Нашей стране» под тем же общим заголовком[26], я рассказал о нескольких людях, образы которых особенно ярко и целостно запечатлелись в моей памяти. Образы эти не вымышленные, не собирательные, как называют часто в литературе ее героев с тенденциозно подобранными авторами чертами. Я старался дать беглые, набросанные в сжатой форме портреты действительно живших простых, обыкновенных русских людей, каких много, очень много проходило перед глазами каждого из нас. Мы не замечали их тогда, потому что сами искали чего-то выдающегося, им, во всяком случае, ярко выделяющегося из среды, а стоявшие всегда перед нашими глазами обычные, повседневные ценности людей нашей нации ускользали от нашего внимания.

Между тем, ведь именно эти повседневные, обыденные работники и творили одиннадцативековую историю Руси-России, вкладывая кирпич за кирпичем в грандиозное здание нации-государства, отдавая труд всей своей жизни национальной идее, о которой порой в отвлеченном ее понимании они сами ни в какой мере не помышляли. Разве думал, например, купец Иванов, о котором я рассказал в первом очерке, что он, развивая свою торгово-промышленную инициативу на далекой окраине, выполняет в какой-то мере задачи России в Азии? Урядник Баулин[27] вряд ли также задумывался над государственным значением своей повседневной работы, для него она была всего лишь служебной обязанностью, которую он строго и добросовестно выполнял.

Пусть историки продолжают свой долгий спор о значении личности в развитии общества. Вряд ли они придут когда-нибудь к определенному исчерпывающему выводу. Но не вдаваясь в отвлеченности, зададим себе самим такие вопросы: могла ли развернуться во всю ширину гениальность полководца Суворова, если бы у него не было его чудо-богатырей? Смог ли бы император Александр Второй провести чрезвычайно трудную во всех отношениях освободительную реформу 1861 г., если бы ее схема не была бы заранее подготовлена «гоголевскими» чиновниками в различных канцеляриях, присутствиях и департаментах еще в царствование Николая Первого. Да и по подписании им великого манифеста практическое осуществление возвещенного им свободного труда свободного крестьянина могло произойти только при помощи обширных кадров тех же чиновников, выдвинутых волею Монарха, мировых посредников и, наконец, сельских старост и старшин, организовывавших новые общественно-экономические формы новой русской деревни.

Все эти люди, а имя им – легион, были беспогонными «штабс-капитанами» национально-исторического строительства России. Они составляли именно тот ведущий ее слой, о значении которого много, глубоко и правдиво говорил Иван Лукьянович, в который он верил и который он видел даже и в современной России.

Однако, читатель вправе спросить меня: почему же я привел в качестве образцов этих «штабс-капитанов» исключительно людей прежней, дореволюционной России?

Я отвечу, прежде всего, также вопросом:

– Как, по мнению этого читателя, могли последние сорок лет, пусть даже трагических, страшных годин, изменить психическую структуру национального типа, выработанную одиннадцатью веками? Перенесем свой взгляд в более простую и легче поддающуюся анализу область – в биологию. Мы знаем, что можно выработать путем воздействия на длинную цепь поколений ту или иную по роду лошадей, собак, овец… Но совершенно невозможно перевоспитать тяжеловоза в скакуна или развить охотничьи инстинкты в комнатном мопсе. Вероятно, в силу тех же, еще далеко не понятых современной наукой законов, и большевикам, несмотря на все виды примененного им в максимальных размерах давления, не удалось ни в какой мере на протяжении одного-двух поколений перевоспитать инициативного, свободолюбивого русского человека в пригодный к выполнению их целей социалистический робот.

Взять примеры из современной подсоветской русской жизни я не мог уж по одному тому, что в стране осуществленного социализма ни один человек не в состоянии стать самим собою, выявить полностью свою сущность, развернуть свою инициативу в той области, которая его влечет к себе. Каждый принужден носить маску и камуфлироваться в целях самозащиты. Следовательно, облик каждого лжив и показателем его истинного содержания служить не может.

Но перед нашими глазами на протяжении последнего десятилетия прошло и проходит множество массовых явлений, утверждающих то, что как только необходимость камуфлирования исчезает, под мерзкой оболочкой вынужденной лжи оказывается та же сердцевина, которой была крепка русская душа.

Свыше двух с половиной миллионов заявлений, поданных в армию ген. Власова, формирования ген. Краснова, ген. Хольмстона[28] и других, это исторический факт, не подлежащий оспариванию, и он говорит, во всяком случае, не о «тарелке супа», которая по мнению Б. Двинова[29] и его «прогрессивных» единомышленников, являлась стимулом Русского Освободительного Движения. Платтлинг, Дахау, Римини…[30] Тут и «тарелки супа» не было, а лишь ручьи русской крови, пролитой во имя протеста против порабощения русской души. Текущие дни дают нам примеры быть может менее яркие, но того же порядка. Попытка Советов побудить к репатриации находящихся в австрийских лагерях полностью провалилась, не нашлось ни одного желающего репатриироваться, хотя в лагерях живется совсем не сладко.

Обратим свой взгляд в другую сторону – на страницы русской зарубежной печати. Мы увидим там много новых имен, много новых авторов, как в художественной литературе, так и в области публицистики, характерной чертой творчества которых, несмотря на их партийно-политические различия, является все же одно общее для всех национальное русское мироощущение. Следовательно, и здесь мы встречаемся с тем же фактом сохранения современными русскими людьми своей национальной сущности, несмотря на полученное ими советское воспитание.

И, наконец, последние события в СССР дают нам также веское подтверждение целостности той же сердцевины хотя и в негативной по внешности форме. Стоило Хрущеву и Микояну произнести свои разоблачительные речи, как вся коммунистическая партия в количестве восьми миллионов человек безропотно признала «ошибочность» всей генеральной линии партии при возглавлении ее Сталиным. Воздвигнутое им, казалось бы, незыблемое здание монолита партийно-политического мышления рассыпалось, как карточный домик. В числе защитников его оказалась лишь незначительная группа оголтелых тифлисских студентов. Следовательно, и здесь, даже в среде самой коммунистической партии, в ее центральное аппарате, мы встречаем то, что в подсоветской России называется «редиской»: сверху красная шкурка, которая легко отделяется от сердцевины. Эта красная шкурка, этот вынужденный камуфляж не имеет и не может пустить глубоких корней в русскую почву. Личность освобождается от него при первой представившейся возможности, потому что сама, из нутра стремится к этому освобождению. А если так, то и сам русский национальный тип, сами люди земли Русской по освобождении от принудительного камуфляжа несомненно вернутся к тем обликам, которые видели мы все в дореволюционной России.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 7 июня 1956 г.,
№ 333, с. 7.

«Первая роль»

В жизни большинства артистов и артисток неизбежно наступает тяжелый момент, требующий или их ухода со сцены, или переключения на иное амплуа, соответствующее их возрасту. Горе тем, кто не осознает о той неизбежности: они становятся или смешны или трагически жалки.

Этот закон действителен и в отношении политических деятелей. Муссолини в своем последнем подлинно трагическом интервью, опубликованном уже после его гибели, сказал: «Я конченый человек, актер, не сумевший вовремя уйти со сцены. Я пережил себя. Я уже мертв».

Но не все обладают даром самоанализа. Не обладают им и остатки партии социалистов-революционеров с их лидером – А. Ф. Керенским.

* * *

Эмбрион этой партии зародился в среде русской «прогрессивной» интеллигенции 60-х гг. прошлого века и сначала смутно, потом яснее определил основную линию своего развития: закрепить себя единственным выразителем мысли, воли, чаяний русского крестьянства. Играть роль. Эффектную и яркую роль, способную захватить сердца подлинно жертвенной и героической русской молодежи…

В те далекие годы социализм еще не окреп и был еще очень далек от своего логического колхозно-концлагерного завершения. Но и тогда он уже содержал в себе зародыши своей реакционной сущности. Один из этих зародышей и стал исходной точкой эсэровского движения. Это община. Возврат к отжившим уже тогда примитивным формам крестьянского хозяйства и землевладения.

Российское Самодержавие осуществляло в те годы один из величайших исторических актов – освобождение крестьян от крепостной зависимости, возведение раба на ступень полноценной личности и неразрывно с этим, формулировало его реальное экономическое хозяйственное бытие.

Общинное владение землей или единоличное? – вопрос, который остро стоял перед фактическими деятелями реформы, и они внимательно прислушивались к голосам «передовой» части русской общественности.

* * *

Предки эсэров, народники, всеми силами ратовали за общину, правильно усматривая в ней зачатки социализма, – колхоза, – обезлички крестьянина, и, именно в силу реакционности своего мышления, нашли негласного, но верного союзника в столь же реакционной части бюрократии, видевшей в общине гарантию эксплуатации крестьянина, круговую поруку при взимании налогов. Кажущиеся противоположности: предтечи грядущих революционных бомбометателей и потомки гоголевских держиморд сошлись в своей общей реакционной сущности. Община была утверждена, и земельная собственность, предназначенная Царем-Освободителем русскому крестьянину, ускользнула из его рук…

* * *

Годы шли. Крестьянин бился как рыба об лед, таская свою соху по чересполосным межам, надрывая глотку при разделе общественных покосов и, что греха таить, пропивая эти покосы, находя в этом пропое единственный способ безобидного раздела. Крестьянин постепенно нищал, но именно на фоне этого обнищания псевдогероическая роль его «защитников» выступала особенно эффектно. Они это учитывали, вопияли о «четверти лошади» истошным голосом Глеба Успенского, бряцали на лире «мести и печали» рукою Некрасова, вычерчивали схемы своей идеологии пером Лаврова и присных ему…

«Земля и воля», «Черный передел», «Народная воля» – ряд широковещательных афиш к кровавым спектаклям, в которых выступали партийные отцы керенских, черновых и зензиновых. Они же управляли хором действительно героической, подлинно жертвенной обманутой ими русской молодежи, шедшей по их приказу «в народ», на преступление, на каторгу, ни виселицу…

Крестьянство смотрело, прислушивалось и хотело лишь одного – собственной земли. Эту землю обещали ему с кровавых подмостков самозабвенные актеры в ролях «спасителей». Путь к ней был указан простой и древний, как мир, – «захват владений соседа – помещика», но, вместе с тем, абсолютно реакционный в XIX в., в эпохе освоений человечеством всех пустующих фондов земного шара. В России, обладавшей огромными земельными резервами, не только на окраинах, но и в центральной части (степные зоны), реакционность этого пути выявлялась особенно ясно: вместо расширения посевной площади – ее стабилизация и даже временное сокращение. Голод 1920 г. это подтвердил… То, что подобный «черный передел» даст крестьянам меньше чем по 1 га на хозяйство и что фактически он уже происходил мирным и безболезненным путем, от крестьян тщательно скрывали. А между тем с 1861 г. по 1917 г. в руки крестьян перешло 75 % дворянских земель (данные не-монархиста г. Базили «Россия под советской властью»[31]) и в руках помещиков оставалось лишь 35 миллионов га, считая леса, т. е. при переделе – меньше одной трети га на крестьянина. Осведомить об этом крестьянство значило бы для эсеров – покончить с собой, отказаться от мечты о «первой роли», к которой они пробирались на плечах обманутого ими мужика.

* * *

Но, вопреки всем усилиям реакции слева – эсеров и реакции справа

– бездарнейших групп прогоревших помещиков, прогрессивное развитие крестьянского хозяйства Самодержавной России шло в беспрерывно возрастающих темпах: община отмирала, примитивное землевладение уходило в прошлое, сословно-дворянское землевладение резко шло на убыль, осваивались огромные площади новых земель – поток переселенцев в начале XX в. достиг одного миллиона в год – цифра особенно понятная миллиону Ди-Пи[32], пятый год гниющих в лагерях демократической Европы. Государственное оформление этого процесса не заставило себя ждать. Реакционные силы, тормозившие жизнь крестьянства, были разбиты рукою царского министра П. А. Столыпина, яркого выразителя основных идей Русского Самодержавия. Узы «прообраза социализма»

– крестьянской общины – были разрушены. Крестьянин стал единоличным наследственным хозяином своего участка-отруба, был обеспечен выгодным ему долгосрочным кредитом для расширения и улучшения своего хозяйства, получил полную возможность переселения на новые вольготные, предоставленные ему бесплатно, земли окраин с также обеспеченной широкой помощью от государства.

Параллельно с этим за ним были закреплены все права свободной полноценной личности – гражданина.

Эта колоссальнейшая реформа встретила такое же сопротивление, как и наделение землей в единоличном порядке в 1861 г., со стороны тех же реакционных групп: эсеров-народников – слева и закостенелых бюрократов – справа. Справа ей ответили тем, что теперь называется саботажем, слева – убийством П. А. Столыпина, единственного в то время человека, преодолевшего этот саботаж и выводившего крестьянство на путь мирного всестороннего развития.

Краткие итоги передачи крестьянам помещичьей земли при жизни П. А. Столыпина таковы: 3 миллиона крестьянских хозяйств, т. е. 20 % вышло из общины. Из них для 1.500.000 хозяйств было отмежевано 17.500.000 га (данные не-монархиста г. Базили), т. е. 10 % крестьян получили фермы площадью в 15 га.

Чем же занимались эсеры в то время, когда проклинаемое ими Самодержавие реально передавало землю помещиков в руки крестьян?

Они систематически истребляли работников администрации, проводившей эту реформу, начиная от сельских стражников и кончая ее мозгом – П. А. Столыпиным. В этом кровавом деле они ставили рекорды, которым может позавидовать само ОГПУ! Так, например, за один лишь день 2-го августа 1906 г. в Варшаве было убито 28 представителей власти и ранено 18; в Лодзи – убито 6 и ранено 18; в Полоцке – убито 5, ранено 3. За весь же 1906 г. было убито 768 и ранено 820 представителей власти.

Эсером Богровым был убит и П. А. Столыпин, со смертью которого темп передачи земли крестьянам значительно ослабел. Реакционный блок эсеров, поместных «зубров» и бездарных чиновников вырвал из рук крестьянина землю, уже полученную им от Самодержца.

Этот грабеж крестьянства был необходим для существования партии социалистов-революционеров, т. к. с обеспечением крестьянства землею приходил конец и их безудержным стремлениям к «первой роли».

«Февраль» дал возможность выступить в этой роли А. Ф. Керенскому, лидеру партии С.-P., члену президиума Совета крестьянских и рабочих депутатов, министру Временного Правительства и диктатору-социалисту.

Дальнейшее мы уже знаем. Социализм победил. Он пришел к своему логическому завершению: земля от крестьян перешла в руки социализма.

Социалистический «прогресс» встал во всей красе: за колосок, сорванный на колхозной ниве, в стране социализма дают 10 лет концлагеря.

* * *

Будучи ташкентским гимназистом 7-го класса, А. Ф. Керенский читал на ученическом вечере монолог «Достиг я высшей власти» – о чем свидетельствует афишка, хранящаяся в местном музее и служащая неисчерпаемым источником острот для групповодов[33].

Достигнув этой власти в 1917 г. в качестве «заложника социализма во Временном Правительстве», а позже играя, наконец, «первую роль» социалистического диктатора России, он открыл дверь этому «грядущему социализму», в результате чего он сам очутился в Нью-Йорке, а русский крестьянин – в колхозе и концлагере.

В дальнейшем, социалисты всех видов и образцов начали доказывать миру, что именно их социализм настоящий, а все прочие – лживые. Большинство доказывало на бумаге, а Ленин, Сталин и Гитлер – на практике.

Результат этих доказательств изумителен: вся Россия плюс половина Европы – в рабстве; вся Европа в развалинах, в хаосе и в нищете; весь мир – в тупике, и вот-вот разразится небывалая бойня…

И вот, после всех этих доказательств А. Ф. Керенский и компания снова расклеивают афиши о их «первой роли» в «грядущей России». Эти афиши гласят:

«Лига борьбы за народную свободу»[34]. Российская республика в добровольно-принудительном порядке! Подлинный социализм в оригинальной упаковке! Остерегайтесь подделок! Посторонним вход воспрещен!

Престарелая «дива», натянув наскоро заплатанные обноски пережившей себя идеологии, снова пытается выпросить себе «первую роль» у много раз обманутого ею русского крестьянства.

Вряд ли удастся. Социалистическая «дива» упускает одно конкретное обстоятельство: русскому крестьянству приходится теперь отвоевывать землю не у помещика, а у победившего социализма, и не по одной десятине на двор, а всю землю полностью.

Что такое истинный (без кавычек) социализм, русский крестьянин знает теперь не из эсеровских и эсдековских листовок, а по собственному опыту, изучив «социализм на практике» на собственном горбу, а то и на шее, в виде петли.

Реакционностью обычно называют стремление к возврату прошлого, пережитого и изжитого.

Как назвать нью-йоркскую попытку эсеро-меньшевистской «Лиги» заиграть снова старую песню на своей разбитой шарманке?

[Алексей Алымов]
«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 15 апреля 1950 г.,
№ 42, с. 3.

«Иван-Царевич»

Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.

А. С. Пушкин

Миф об Икаре, сказка о ковре-самолете порождены стремлением человека овладеть воздушной стихией, мечтой, глубоко запавшей в его душу. Так единогласно утверждают все ученые, работавшие над познанием психологии масс, выраженной в их поэтическом творчестве – фольклоре.

Этот вид народного творчества не умер с наступлением эпохи механизированной цивилизации. Пар, электричество и бензин, в корне изменившие материальные формы бытия, не смогли убить творческие порывы души. Сказки и легенды, выражающие ее порывы и устремления, творятся и в наши дни.

В первые годы революции по всей Руси ходил в различных вариантах рассказ, принесенный вернувшимися военнопленными. Особенно распространен был он в деревне. Это – новорожденная сказка о заветном рубле, великая правда, окутанная в покровы поэтического обмана.

В этой легенде рассказывалось о том, что какая-то партия военнопленных, возвращающаяся домой, была задержана в каком-то городе – то ли во Франции, то ли в Германии. Варианты менялись. Там к солдатам вышел одетый в штатское платье Император Николай Второй и держал приблизительно такую речь.

– Верные мои солдаты! Много тяготы и страданий вы перенесли, и еще больше вас ожидает. Знайте, что я чудом спасся, но вынужден еще скрываться. Верю, что милостив Бог; приведет Он меня вернуться к вам и облегчить вашу жизнь. А пока – всем вам на память дарю по серебряному рублю. На нем мой портрет. Не забывайте!

Эту сказку я слышал в Козлове, в Самаре и на Соловках. Говорили, что солдат даже показывал свой заветный рубль.

Крестьяне верили этой легенде, ибо хотели ей верить: интеллигенция, конечно, не верила, но сочувственно прислушивалась к другой, также рожденной в народных глубинах, в которой тоже со слов «очевидца» рассказывалось о том, что Великая Княжна Татьяна Николаевна (всегда она) бежала за несколько дней до убийства с влюбившимся в нее начальником стражи, и увезена им в Англию. Рождались какие-то смутные надежды…

В тридцатых годах нередко передавалась весть о том, что бродит по СССР Великий Князь Михаил Александрович, также чудом спасшийся от убийц, в образе нищего-странника и обещает колхозникам избавление в 1940 г. Крестьянство, загнанное в колхозы, верило жадно и трепетно.

Уже здесь, за рубежом, мне случайно удалось найти «зерно» этой легенды. Александр У-ко, бывший красноармеец, рассказал мне о его личной встрече с этим странником, принятым к ним в дом его стариком-отцом в 1937 г. Из опроса его стало ясным, что «Михаил Александрович» был смелым прощелыгой, выманивавшим деньги у монархически настроенных крестьян и живший за их счет. Но важно не это, а тот факт, что этот проходимец в течение нескольких лет находил себе приют и питание в силу принятого им царского имени и не был выдан ОГПУ, несмотря на непомерное развитие доносничества в СССР, и что легенда о скрывающемся, но ожидающем своего времени царе, могла развиться в стране «победившего социализма».

У этой легенды глубокая, чисто русская родословная. Заглянем в прошлое. Не именем ли Петра Третьего, таинственно погибшего «от злой жены», но склонного к «старой вере» царя, каким представлял себе народ, собрал свою огромную крестьянскую армию и повел ее в бой Пугачев? Он, несомненно, талантливый выходец из народа, знал его устремления и глубоко понимал, что только имя самодержца может принести успех затеянной им грандиозной авантюре.

А что такое все Смутное время, как ни трагический, мучительный поиск народом утерянного царя, физической главы народно-государственного организма, неразрывной с ним. Со смертью последнего Рюриковича, металась страждущая душа народная то к Лжедмитрию, победившему Годунова тем же царским именем-легендой, то в Тушино, то к Ивашке-царьку. Мучительно искал народ неразрывную часть своего целого и истекал кровью, пока не нашел ее в стенах Ипатьевского монастыря.

Идея государства Российского, конечного, полного оформления и осознания себя, выдвинутая на арену истории Иванами Третьим и Четвертым, зародилась задолго до того в среде самого народа и поэтически выразилась в сказке об Иване-царевиче, осветившем пламенным пером Жар-птицы дремучую темень бытия Руси. Она была неразрывна е представлением о царе, как о центре и венце всего организма.

Революционеры-народники 60-х и 70-х гг. знали это и в своей пропаганде прибегали к шулерскому приему, разбрасыванию «золотых грамот», якобы от имени Царя призывавших к восстанию против местной власти. Это знал великий провидец Ф. М. Достоевский, показавший в «Бесах» фанатика-нигилиста Петра Верховенского, на коленях умолявшего Ставрогина возглавить «смуту», став ее Иваном-царевичем.

Тяги к монархии в среде крестьянства был не в силах заглушить даже прокатившийся по России в 1917 г. оголтелый вой «долой самодержавие». В 1919 г. в Уренской волости Костромской губернии, защищенной от взбаламученной России лесами и топями, был избран крестьянами собственный царь, сосланный позже на Соловки и там погибший.

Духовные наследники авторов «золотых грамот», современные русские «прогрессисты» не забыли опыта своих предков, но вместе е тем, прекрасно понимают, что современный русский колхозник, прошедший в экспериментальном порядке школу «прогрессивного развития» и «построения социализма», никакими «золотым грамотам» не поверит, и, что монархия английского типа, с облеченным в порфиру манекеном, в России невозможна, как это правильно утверждает г-н Николаевский[35]. Следовательно, препону, стоящую на пути к власти в освобожденной России, надо заранее устранить иным способом. Иначе «завоеваниям февраля», и «нерушимым основам демократии» после неизбежного крушения коммунизма и уже совершившегося идейного его разложения, угрожает серьезная опасность. Для них, наторелых в партийно-фракционном шулерстве, вывод ясен:

– Нужно заранее обессилить возможного противника, исключив его из, казалось бы, общей борьбы за свободу России, перевести его в разряд лишенцев, как это успешно проделывают большевики.

Голоса подсоветской России мы не можем услышать. Не только железный занавес отделяет ее от нас, но и там, в ней самой, каждый человек принужден носить железную маску. Своих положительных устремлений он высказать не может, но выявить свое отрицательное отношение к чему-либо небольшевистскому – возможно. Именно от этой возможности и родилось ходкое в СССР слово «керенщина», выражающее презрение народных масс ко всему февральскому периоду революции.

Русскому народу – двумстам миллионам – и его современной «профтехнической» интеллигенции, хоть и не обладающей «широкими горизонтами», но воспитанной и школе сурового труда и решительного действия, а не в атмосфере маниловского словоблудия, ясен подлинный лик февраля с его единственным активным лозунгом: «долой самодержавие». Вот к нему-то, февралю, – возврата нет.

[Алексей Алымов]
«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 7 августа 1949 г.,
№ 24, с. 2–3.

«Глубина сибирских руд»

Сколько грязи и клеветы вылито большевистскими историками, публицистами и беллетристами на прошлое России и русского народа и, главным образом, на хребет его величавой истории – Русское Самодержавие! Со стороны большевиков это понятно и логично.

Но этим же грешила и грешит до сих пор значительная и наиболее активная часть русской «прогрессивной» интеллигенции, начиная с Новикова и Радищева и кончая… стоит ли называть фамилии? Я хочу лишь осветить два небольшие в трагическом ходе истории момента: политическую тюрьму в 1825 г. и тоже самое в 1925 г.

Материал для освещения первого момента я беру из книги «История царской тюрьмы»[36]. Автор ее – заслуженный деятель науки, проф. М. Н. Гернет, первый марксист в среде профессуры Московского Императорского университета, кумир революционного студенчества в эпоху 1905–1907 гг. Обвинить М. Н. Гернета в стремлении смягчить описания современников и изменить в лучшую сторону представление о тюрьмах времен Императора Николая Первого невозможно.

Факты для освещения быта и постановки большевистских тюрем, я черпаю из личных воспоминаний о пребывании в тюрьмах и на Соловецкой каторге в 1921–1927 гг.; в ссылке 1927–1931 гг. и «вольной» высылке 1933–1936 гг. Правдивость их подтверждаю своей совестью и свидетельством сотен тысяч русских Ди-Пи, видевших и перенесших то же самое. Фамилии и имена, где это возможно без вреда для упомянутых лиц, я сохраняю, в других случаях – ставлю инициалы.

* * *

…Сенатская площадь 14 декабря 1825 г.

Сколько искренних слез пролито над участниками этого трагического для России события, – военного бунта, участниками которого были видные офицеры, а сочувствующие находились и в числе высшего генералитета…

Осужденных за этот бунт, имевший целью не только цареубийство, но истребление всей Императорской семьи (Гернет, с. 88) и свержение строя, оказалось, включая сюда и лиц, переведенных тем же чином в армию, всего… 120 человек. Из них присуждены к смерти – 5. Нижних чинов приговорено к каторге 8, к наказанию шпицрутенами (600 ударов) – 9, переведено в Кавказскую армию – 698, в сводно-гвардейский полк на Кавказе – 1036, к смерти – ни одного (Гернет, с. 137).

…СССР. 1937–1938 гг.

Без суда, защиты, права просьбы о помиловании и доказанности преступления расстреляно: маршала – 3; высшего генералитета, кончая начальниками дивизии – 57 % крупнейшей в мире армии; офицеры ниже начальника дивизии и солдат —??? – но несомненно десятки тысяч.

Никто из знакомых и друзей декабристов не был осужден… вышедшие из Тайного общества до 14 декабря не пострадали… Декабристам, протестовавшим против цареубийства, наказание смягчалось. Батенков был полностью помилован и осужден после на ссылку, вследствие его самообвинения, вызванного «чувством товарищества» (Гернет, с. 121–127).

Сколько родственников, друзей и просто знакомых с подозреваемыми в заговоре погибло в 1937–1938 гг.?

«Имена их Ты, Господи, веси…»

Кстати, несколько слов об общем количестве заключенных в тюрьмах и на каторге.

«Записки о преобразовании тюрем» 1866 г. устанавливают количество заключенных по всей России в 45 тысяч человек (Гернет, с. 64). Список всех заключенных в Шлиссельбургской крепости за период с 1825 по 1870 гг. – 95 человек. (Гернет, с. 348–353). В Петропавловской крепости при взятии ее восставшими в 1917 г., не оказалось ни одного заключенного.

Принимая среднее число населения России в царствование Николая Первого за 45 миллионов, получаем 0,1 % всех заключенных.

По сведениям автора, работавшего на кухнях в указанных местах, на контрольных досках пайков значилось в 1922 г.: в Бутырках – 20.000, в Ленинградском ДПЗ – 14.000, на Соловках – 22.000. Только в трех тюрьмах больше, чем всех заключенных при Николае Первом. Немцы исчисляли население одних лишь концлагерей в 1940 г. по всему Союзу в 18 миллионов человек. К 180 миллионам всего населения – 10 %! Не считая десятков тысяч других тюрем всех видов.

Было 0,1 %, стало 10 %. Увеличение «продукции» в 100 раз (минимум). В этой области Советский Союз действительно «догнал и перегнал» все времена и царства.

* * *

Сколько талантливых русских писателей приложили свою руку к описаниям ужасов знаменитого Алексеевского равелина и казематов Шлиссельбурга. Один Бурцев посвящал этим «каменным мешкам» целые номера своего «Былого». Благодарная тема. Действительно, по сравнению с жизнью даже бедняков в царской России, жизнь в каземате была мало привлекательна. Так было… но…

Декабрист Бестужев пишет, в своих воспоминаниях, что «похоронили в камере размером в 8×6 шагов» (Гернет, с. 102). В лазарете топились день и ночь три голландских печи, два камина и две русские печи (Гернет, с. 76).

Хозяйственные книги Петропавловской крепости говорят о закупке для заключенных постельного белья, ночных колпаков, скатертей, салфеток, носовых платков, халатов и ночных рубах. На стирку расходовалось 60–70 рублей в месяц (Гернет, с. 105).

Сведения для сравнения.

В одиночных камерах Псковской тюрьмы, где сидел автор этих строк с одиннадцатью другими заключенными, всем спать лежа, даже тесно прижавшись друг, к другу не хватало места. Двое по очереди стояли[37].

В камере номер 76 и других общих камерах Бутырской тюрьмы, рассчитанных на 24 человека, всегда помещается 120–140 человек. Спят на нарах, на столе и на полу. Матрацев не было. Пересылать в тюрьму одеяла запрещено. Автор спал три месяца на голом цементном полу, укрываясь лишь своим резиновым плащом. Отопления в Пскове не было, в Бутырках плохое. Стекла в окнах выбиты.

Жилищная норма в Москве для свободных людей – шесть квадратных метров официально. Фактически и средняя площадь на человека там не превышает четырех квадратных метров.

Никакой одежды или белья в тюрьмах СССР не выдается. На Соловках в течение пяти лет (1923–1927) не было выдано ни одной вещи. Автор видел там, на острове Анзере, два барака, наполненных абсолютно голыми людьми. На работу их не посылали и держали на половинном пайке. За их голодную жадность к пище уголовники прозвали их «леопардами».

О мебели камер Алексеевского равелина половина свободных жителей Москвы может лишь мечтать. О закупках салфеток, скатертей и пр. не может даже мечтать 90 % хозяек в СССР.

Воображение среднего русского интеллигента, отравленное «прогрессивной» литературой XIX в., рисует себе узников Алексеевского равелина изможденными и физической мукой тенями.

…Питание в Алексеевском равелине было различно. Якушкин жалуется, что ему «лишь на третий день дали к чаю белую булку и весь Великий пост его кормили супом со снетками». Это – худшее. Трубецкой получал «чай с белыми булками и тремя кусками сахара, мясной суп или щи, говядину с кашей и картофелем, ужин и чай…». Рылеев имел ежедневно обед в 4–5 блюд и виноградное вино. Капнист упоминает о рюмке водки к обеду. Это от казны, а в передачах от родных братья Беляевы получили даже шампанское к Новому Году (Гернет, с. 104–105).

В Бутырской тюрьме выдается кипяток без заварки и сахара два раза в день, на обед пол-литра жидкой пшенной болтушки без каких-либо жиров – одна обычная русская деревенская ложка каши, на ужин та же болтушка и 300 грамм в день очень плохого хлеба. В других тюрьмах хуже. На Соловках пять лет кормили исключительно супом из голов трески (тело рыбы экспортировалось) на обед и ужин, и работающим 400 г хлеба, неработающим – 200.

Передачи от родных в Бутырки допускаются лишь по особому персональному разрешению один раз в месяц не более четырех кило вместе с бельем, все жидкое и запечатанное, а также и папиросы передавать запрещено. На Соловки посылки поступали лишь летом, не более двух раз в год.

Вряд ли мы встретим в СССР даже рядового коммуниста, не говоря о прочих, имеющего обед в пять блюд, как Рылеев, или хотя бы ежедневно мясо и белую булку, как Трубецкой. Чекисты и главки, конечно, в счет не идут.

Декабрист Поджио, находясь в Шлиссельбурге, ежемесячно получал от жены по 4 посылки с вложением писем и денег от 100 до 500 рублей (Гернет, с. 144).

Пущин пишет из того же Шлиссельбурга: «комендант на чудо отделал наши казематы» (Гернет, с. 153).

В дальнейшем питание было еще более улучшено, а сношения с миром облегчены. Заключенные в Алексеевском равелине в 60-х гг. Чернышевский, Писарев, Шелгунов, Михайлов и др. беспрерывно и без ограничений получали письма, книги и посылки.

«Тетрадь о кушаньях» Алексеевского равелина 1861 г. рассказывает о ежедневных обедах в четыре блюда (два мясных и сладкое), подбор блюд очень разнообразен, в праздники и царские дни – вино и пироги… (Гернет, с. 235).

Здесь уже не только советским рабам, но и всей современной Европе придется позавидовать «жертвам царизма»…

Политические преступники, военные бунтовщики, уличенные и сознавшиеся в совершенном преступлении двинуты в Сибирь, по тому же пути, по которому теперь едут и идут (да, идут!) миллионы не уличенных ни в таком преступлении. Каковы были отношения декабристов со своими тюремщиками в крепости и в дороге?

«Ничего сурового, ничего похожего на тюремщиков в этих людях не было» – пишет о них декабрист Басаргин – «честные и прямодушные люди» (Гернет, с. 107). Обручев рассказывает в своих записках о том, что в равелине ему подавал умываться ефрейтор, а солдаты стражи мыли пол в каземате и выносили «парашу» (Гернет, с. 215).

В памяти возникают картины бутырского быта… бывший адъютант Великого Князя Владимира Александровича ген. Годон[38], выносящий тяжелую вонючую «парашу», художник М. В. Нестеров, старик, моющий грязный пол камеры, черпал воду из той же «параши». Семидесятилетняя графиня Фредерикс[39], сбитая с ног ударом приклада конвоира за то, что она по старости лет отстала от группы женщин, возвращавшихся с работы. Полное отсутствие воды для умывания в Псковской тюрьме.

Свидания перед отправкой в Сибирь разрешались всем не только с родственниками, но и с друзьями (Гернет, с. 108). Бенкендорф явно «мироволил» заключенному Поджио, задерживая его отправку в Сибирь (Гернет, с. 144). Позже генерал-губернатор Петербурга кн. Суворов но собственному почину просил Императора об освобождении Писарева, мотивируя просьбу тем, что Писарев был примерным сыном своей престарелой матери (Гернет, с. 227).

Из советских просьб о помиловании со стороны «власть имущих лиц» мы знаем только одну: просьбу Горького, направленную к Ленину, о спасении жизни Великому Князю Николаю Михайловичу, как крупному ученому историку. Но и она не дала результата. Судебный приговор по делу декабристов был подписан не всеми членами суда: архипастыри Св. Синода, члены суда, отказались поставить свои подписи под присуждением к смерти, мотивировав этот отказ своим саном служителей Христа. Не подписал его и известный в литературе адмирал Шишков[40], подав Государю объяснительную записку.

Все приговоры по многочисленным политическим процессам в СССР решались всегда всеми членами судов единогласно. Причина такого небывалого в истории единодушия ясна: все приговоры предрешены заранее.

Но, вот, политический процесс декабристов закончен. Все приговоренные без исключения, получают от Государя смягчение наказаний. Большинство смертников помилованы, пятерым четвертование (полагающееся по закону), заменено повешением. Преступники направляются к месту ссылки.

«Везли каждого на отдельной телеге, – пишет С. Муравьев, – закусывали и пили в трактирах, мылись в бане. С меня сняли кандалы, т. к. они натерли мне ноги» (Гернет, с. 141).

Столь комфортабельный способ пересылки «по этапу» не был привилегией аристократов-декабристов. Им пользовалось подавляющее большинство политических преступников в Царской России.

Нигилист Михайлов пишет: «на этапе подали чай в прекрасной посуде, с хорошими булками. Пришел комендант и мы долго беседовали с ним по-домашнему. Он рассказал много интересного о своей службе в Сибири» (Гернет, с. 224).

Чернышевский уехал в пролетке, купленной на деньги, собранные по публичной (!!!) подписке и негодует на то, что комендант не разрешил задержать его отправку для ожидания этой пролетки, которая запоздала к моменту отъезда и догнала его в дороге (Гернет, с. 256).

Автор этих строк, был отправлен на Соловки из Москвы. От Бутырской заставы до товарной станции Николаевской железной дороги шли пешком, ночью, неся вещи на себе. Большая часть этих вещей была брошена в дороге. Сзади ехала подвода, собиравшая эти вещи, конечно, в свою пользу. С нами были женщины и старики.

Нас поместили в вагон-клетку. Обычное купе 3-го класса было разделено глухими нарами на три яруса. В каждом, головою к коридору, лежало за решеткой по три человека. Ни встать, ни сесть. В день выдавали по две селедки и 300 г хлеба. Воду – один раз в день – котелок на три человека. Путь до Кеми длился девять дней. На третьи сутки мы отказались от селедок, т. к. слишком страдали от жажды.

При высадке на Соловках начальник лагеря Ногтев без всякой причины на глазах у всех застрелил Генерального штаба полковника В. В. Окермана[41]. Он сделал это «для острастки».

Кто из «новой эмиграции» не видал «черных обозов»? Толпы оборванных, изможденных людей, с женщинами и детьми, окруженные цепью штыков и сторожевых собак, шли и идут в Сибирь днем по улицам больших городов (я видел их в Ростове-на-Дону). Сколько их доходит до места назначения?

Ни один декабрист не только не умер, но и не заболел по пути в Сибирь.

Чьими костями усеяны теперь страшные сибирские пустыни?

* * *

Двадцатидвухлетний Писарев с руганью выгнал из своего каземата протоиерея о. Полисадова и бросил в него тяжелой книгой (Гернет, с. 227). Интересно отметить, что сам о. Полисадов пытается оправдать поступок Писарева «нервозностью юноши, вполне понятной в его тяжелом положении».

Чернышевский, находясь в ссылке в г. Вилюйске, занимая комнату в лучшем доме города и получая более чем достаточное содержание, книги и газеты, без ограничений, начинает форменную войну против своей стражи, бытовыми услугами которой тем не менее продолжает пользоваться.

Он систематически ежедневно срывает или портит замок на двери, которую запирали только на ночь, вытворяет всевозможные хулиганские выходки по отношению к жандарму, сопровождающему его на прогулки, ругает и оскорбляет всю стражу, угрожая всех перерезать (Гернет, с. 226).

Все это сходит ему с рук. Никаких репрессий не применяется и, когда хулиганство переходит все границы, в Петербург идет лишь донесение о том, что ссыльный, очевидно, сошел с ума и необходима помощь врача-специалиста, которого нет в Вилюйске.

За 13 лет тюрем, каторги и ссылки в СССР автор этих строк не видел и не слышал ни об одном случае грубости, сопротивления иди протеста со стороны репрессированных и поэтому полагает, что подобное там абсолютно невозможно.

В книге проф. Гернета нет ни одного упоминания о карцере для политических преступников.

На Соловках для политических и уголовных без различия было четыре карцера: 1) темная комната обычного типа. Пища – хлеб и вода. Срок содержания – до 1 месяца; 2) «Гора Секирная» – не отапливающаяся церковь, помещение общее, без нар; с заключенных снимали одежду, оставляя лишь рубаху и кальсоны; пища – хлеб и вода; срок содержания – не менее месяца. Из попавших на «Секирку» зимой редко кто возвращался; 3) «Голубятня» – старая дощатая монастырская голубятня; в нее запирали зимой, в одном белье: обычно через 1–2 часа, попавший туда, замерзал; 4) «Аввакумова щель» – каменный мешок в стене Соловецкого Кремля, в котором можно было только сидеть, поджав ноги.

* * *

«Во глубине сибирских руд…» – писал декабристам 26-летний Пушкин. Он не лгал. В 1826 г. каторжане-декабристы действительно были отправлены в Нерчинские шахты. Понятно и сочувствие Пушкина государственным преступникам. Среди них были Пущин и Кюхельбеккер – его лучшие друзья! Но через полтора года юноша, достигший высоты величайшего русского поэта, написал величественную «Полтаву».

Но сознательно и тенденциозно лгал растлитель русской мысли и поэзии, друг и покровитель нигилистов, враг Тургенева и Толстого – Н. А. Некрасов. Он писал своих «Русских женщин» (кстати, солгал и в названии поэмы: кн. Трубецкая была чистокровной француженкой – урожд. гр. де Лаваль), когда декабристы уже вернулись из ссылки и знал об их «страданиях» из первоисточников – со слов кн. Волконской и др.

Приговоренные к каторге декабристы попали сначала на винокуренный завод, где назначались на работу лишь «для вида». (Гернет, с. 181). Здесь они жили, снимая вольные квартиры, но скоро были переведены в Нерчинский рудник, куда приехали к ним жены. В Нерчинске они жили в тюремной казарме, но в особом помещении, отделенном от уголовных. С ними они общались только на работе, где «уголовные выполняли за них работу, делая в час то, на что декабристы затрачивали день» (Завалишин). Урочной системы труда не было (Гернет, с. 152). Кн. Волконская передавала мужу и друзьям обед, завтрак и горячее кофе и через стражу и через дыру в заборе. Так же передавалась и обширная корреспонденция, которая велась на ее имя бесконтрольно.

Таким образом, сентиментально-слезливый эпизод «Русских женщин» о картошке, которой угощал изнеженную княгиню «колодник клейменный» – это только агитационный выпад Н. А. Некрасова.

В Нерчинске декабристы пробыли около года и были переведены в Читу, где для них был отстроен большой просторный дом. Сюда из России были доставлены рояли (восемь инструментов), Муравьев-Апостол получил свою огромную библиотеку (Гернет, с. 158). Для желающих устроены различные мастерские. Обстановка была не тюремная (Гернет, с. 159). Рудника здесь не было. Работали на прокладке дороги и на огородах, куда жены доставляли горячее кофе и шоколад (Гернет, с. 159). Оковы были сняты. Организован «университет», в котором читались доклады на различные темы науки и философии (Гернет, с. 161).

* * *

Отсюда каторжан-декабристов перевели в Петровскую тюрьму. Переезд носил характер пикника. Двигались медленно, летом. Через каждые два дня один день отдыхали. Декабристы собирали коллекции растений и минералов. Вечерами у костров пели песни. Переезд оставил у всех приятное воспоминание. (Гернет, с. 165).

В Петровской их ждало новое помещение на 64 комнаты. Холостякам по одной, женатым – по две. Рисунки, сделанные самими декабристами, свидетельствуют об изящном, порою даже художественном убранстве этих комнат. Получались русские и иностранные газеты и журналы. Декабрист Завалишин исчисляет общий книжный фонд Петровской тюрьмы в 500.000 названий. Проф. Гернет считает это число возможным, принимая во внимание огромную библиотеку Муравьева-Апостола (Гернет, с. 170).

Кн. Трубецкая и кн. Волконская жили вне тюрьмы, на отдельных квартирах, имея по 25 человек прислуги каждая (Гернет, с. 170).

«Элементов принудительности в работах на Петровском заводе не было» – принужден констатировать сам проф. Гернет (с. 170).

Работали понемногу на дороге и на огородах. Случалось, что дежурный офицер упрашивал выйти на работу, когда в группе было слишком мало людей. Завалишин так описывает возвращение с этих работ: «возвращаясь, несли книги, цветы, ноты, лакомства от дам, а сзади казенные рабочие тащили кирки, носилки, лопаты… Пели революционные песни» (Гернет, с. 169).

Декабристы фактически не несли каторжного труда, за исключением нескольких человек, короткое время работавших в руднике, – признает сам проф. Гернет (с. 215).

Высланные на поселение получали по 16 десятин пахотной земли, солдатский паек и одежду два раза в год. Неимущим выдавались пособия. Так, Батенков, при выходе на поселение получил от Императора 500 рублей серебром «на первое обзаведение» (Гернет, с. 148). Но на землю селились мало. Предпочитали служить, как Кюхельбекер и др., или работать самостоятельно, как Якушкин, имевший в Ялуторовске школу, которую окончило 1600 мальчиков. Ни то, ни другое не запрещалось (Гернет, с. 172).

На Соловецкой каторге, как и в других советских концлагерях, политические и уголовные не разделяются. Это делается умышленно, чтобы отягчить положение политических и вести за ними беспрерывную слежку через растленных уголовников, которым за доносы сбавляется срок наказания. Уголовники составляют в тюрьмах сплоченную, привычную к условиям массу. Они – «хозяева» тюрем. Ограбления, кражи, избиения и оскорбления политических – повсеместно распространенные явления. Особенно тяжело духовенству.

Смертность на Соловках, по словам начальника санитарной части М. В. Фельдман (коммунистки, жены члена коллегии ОГПУ) превышала 25 % в год. Иначе говоря, все население каторги вымерло бы в четыре года, если бы не пополнялось беспрерывно.

* * *

Можно ли говорить о литературном творчестве узников и ссыльных?

Можно во все времена и при всех режимах, кроме коммунистического. Находясь в ссылке, писал Овидий; Марко Поло в страшной венецианской тюрьме[42] XIII в. составил свои записки; в тюрьме Сервантес написал бессмертного «Дон Кихота», Мильтон часть «Потерянного рая», Оскар Уайльд – «Тюремную балладу» и т. д.

В Императорской России писали и печатались во время пребывания в заключении чуть ли не все политические преступники от Новикова до… Ленина и Сталина!

Большинство декабристов оставили записки; некоторые из них, как, например записки Поджио, Якушкина носят характер длительной, спокойной литературной работы. Все документы этого рода без исключения говорят о полной, лишенной какого-либо давления извне, свободе мысли (Гернет, с. 88, 102, 105 и т. д.).

В дальнейшем свобода творчества, предоставленная заключенным, раздвигает рамки до предела и даже за его границы.

Комендант Петропавловской крепости в 1865 г. закупает для заключенных там нигилистов на 327 рублей (за счет казны) книг по их выбору. В списке Шлоссер, Устрялов, Соловьев, Костомаров, Бойль, Гумбольд… не говоря уже о том, что все присылаемые им книги допускаются без цензурных изъятий, как русские, так и иностранные (Гернет, с. 233).

Чернышевский, Писарев, Михайлов, Щелгунов пишут и сдают в печать свои писания с продуктивностью, превосходящей их работу на свободе и по качеству и по количеству.

Писарев написал в Алексеевском равелине и напечатал 25 своих лучших статей (Гернет, с. 227).

Шелгунов там же, за 6 месяцев написал 13 больших статей и перевел 123 листа истории Шлоссера (Гернет, с. 230).

Рекорд литературной продуктивности устанавливает Чернышевский. За 678 дней заключения в равелине им написано и сдано в печать 205 печатных листов (по 40.000 знаков). В среднем по десять с половиной листов в месяц. Среди этих работ: роман «Что делать», переводы двух томов Шлоссера, мемуаров Сен-Симона, истории Соединенных Штатов Неймана, сочинений Дж. Стюарта Милля и т. д. Как видим, подбор тем явно тенденциозен и направлен против государственного строя России. И все же – все было сдано в печать (Гернет, с. 240).

Трудно подыскать параллель этим фактами в «свободном» СССР, где ежегодно попадают в опалу, в ссылку, или «ликвидируются» сотни работников искусства, печати и литературы, несмотря па доведенную ими до виртуозности приспособляемость, где душат и насилуют не только проявления свободной мысли, но и самую мысль, не высказанную, а еще заключенную в сознании человека; где для этого удушения применены все способы современной техники, все меры внушения, все силы огромного государственного аппарата.

* * *

С листков документов, написанных около ста лет тому назад в далекой Сибири, к нам, против воли самих авторов, доносятся правдивые слова о высоком, правильно понятом властью того времени, гуманизме эпохи, в которой великолепно расцвели такие явления русского духа, как Пушкин и Глинка, Лермонтов и Гоголь, Брюллов и Федотов, Пирогов и Буслаев: созрели юные в то время таланты Толстого, Достоевского, историка Соловьева, химика Менделеева, математика Лобачевского… и более 30 лет в Европе царили мир и порядок.

И это – «тюрьма народов»?

Многие из народов Европы, не говоря уже о России, позавидуют в наши дни этой «тюрьме».

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 12 и 26 ноября и 10 декабря 1949 г.,
№ 31 с. 5; № 32 с. 5, № 33, с. 6.

Пятна на солнце (грустный фельетон)

Заслуженный деятель искусства, художник, писатель и историк русской живописи Игорь Грабарь написал книгу о еще более крупном художнике Илье Ефимовиче Репине. Писал он ее в СССР и поэтому отметил в ней не только великие заслуги Ильи Ефимовича перед русским народом и вклад Репина в его культуру, но и услуги, оказанные им теперешним владельцам его картин – коммунистам. Он назвал Репина воинствующим антирелигиозником.

Друг эмиграционных лет Репина, г-н Зеелер[43], сидя в Париже, страшно возмутился.

– Как это, о Репине, и вдруг такие слова! Ложь! Клевета! Я докажу! У меня 83 письма Репина есть. В них он три раза пишет «слава Богу, здоров» и два – «с Богом, до свиданья!» Кроме того, имею точные сведения, что в Финляндии он ко всенощной ходил…

Безусловно, верим г-ну Зеелеру, что все, им указанное, написано Репиным. Но им написана – и талантливо, мастерски написана – картина «Крестный ход в Курской губернии». Висит сейчас эта картина в Москве, в Третьяковской галерее, и каждый день перед нею проходят группы русской молодежи, проходят с заранее утвержденной в их сознании целью:

– Понять великого Репина, поклониться русскому гению…

Экскурсовод объясняет:

– Гениальный Репин проникновенно отобразил одно из ярких явлений религиозного мракобесия! Смотрите, как урядник на мужиков нагайкой замахивается! А на первом плане ханжа-купчиха в шелковом платье икону несет, а рядом безногий нищий. Вот она, Царская Россия!

Молодежь слушает и верит… не г. Зеелеру, а экскурсоводу и… Репину.

Г-н Зеелер, вероятно, видел много крестных ходов, но вряд ли ему доводилось видеть этакого лихого урядника, а вот Репин увидал. И купчиху-ханжу заприметил, но зато просмотрел Россию, а она тоже ходила с крестом и иконами, например, из Москвы в Ипатьевский монастырь в 1613 г.

Экскурсовод идет дальше:

– «Иеродиакон» гениального Репина. Художник дал исчерпывающий синтез звероподобной натуры служителя культа, ревуна и алкоголика!

Бедный Репин! Только и увидел он в русском диаконе, что синие прожилки на красном носу… а вот Лескову посчастливилось познать в нем же русского богатыря с голубиной душой – диакона Ахиллу.

Глубину русского религиозного сознания поняли и показали почти все крупнейшие русские художники – Иванов, Крамской, Поленов, Васнецов, Нестеров, Врубель и даже Суриков (помните, г-н Зеелер, ноги юродивого в «Боярыне Морозовой» и стрельца со свечой в «Утре казни»?), а Репину не посчастливилось. И замазывать этого не нужно. Репин не станет выше от фиговых листков, вроде «слава Богу». И не нужны они ему. Ведь можно и должно любить Пушкина, зачеркнув «Гаврилиаду», и Кремль даже и теперь со звездами на башнях все же остался Кремлем.

Ваш соратник по редакции «Русской мысли» г. Лазаревский[44] правильно пишет:

«Наше историческое прошлое – залог нашего будущего. Но действительная плодотворная любовь к нему должна быть зрячей, стараться видеть в нем правду и говорить о ней. Иначе любовь вырождается в узкий, бесплодный и слепой фетишизм» («Русская мысль», № 119).

И. Л. Солоневич говорит то же, но проще, резче и яснее:

– Давайте, возьмем швабру и будем отмывать лик России от дегтя, – это одна из задач русской эмиграции.

И мы можем здесь сделать многое, ибо мы культурны и свободны в мысли…

И солнце русской культуры станет лишь ярче, если мы смоем с него пятна, осудив и отвергнув их, а не стыдливо и лицемерно прикроем ах ладонью…

* * *

Р. S. Уважаемый г-н Зеелер, это письмо я написал сюда, в «Нашу страну», а не лично Вам на rue de Montholon потому, что не только нам с Вами, а многим и многим нужно помыть лик России и… свои глаза, смотрящие в ее прошлое и будущее…

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 12 ноября 1949 г.,
№ 31, с. 6.

Ехидна и спрут[45]

Большинство коммунистических карьер начинается быстрым взлетом ad astra – к звездам – и очень нередко заканчивается еще более стремительным падением и пулей в подвале всемирно известного учреждения.

Карьера Самуила Аароновича Френкеля[46] развернулась в обратном порядке: от более чем вероятной пули в подвале – к звездам, а системе которых он и поныне блистает в составе того созвездия, которое чуть было не прервало не только его карьеру, но и жизненный путь.

Расцвет НЭПа в Одессе был особенно пышен. Город, помнивший блаженную для дельцов эпоху порто-франко, город, насчитывавший даже в царское время более десяти тысяч зарегистрированных уголовников всех видов и специальностей, ожил и возродился в родной ему стихии. Шиберство, спекуляция и контрабанда развернулись в нем тогда в невиданных для России масштабах.

Еще молодой в то время коммерсант, природный одессит Самуил Ааронович Френкель разом понял и оценил и оценил дух периода, наступившего, как обещал сам Ленин, всерьез и надолго. Понявши это, Френкель сделал «оргвыводы» и приступил к их широкой реализации – образовал трест контрабанды с размахом поистине американским.

Несколько пароходов, целый флот парусников и катеров этого треста совершали правильные рейсы между советскими портами Черного моря, Румынией и Турцией. «Дело» велось открыто до бесстыдства. Всевозможные товары, начиная с шелковых чулок и кончая валютой всех стран, находили себе место в трюмах этой флотилии и чемоданах доверенных агентов Френкеля. Пограничная охрана, уголовный розыск, суды и даже само ГПУ было закуплено.

Френкель был коммерсантом действительно большого стиля и человеком своей эпохи в истинном ее значении.

История любит иногда подшутить. На этот раз ее шуткой была служебная командировка в Одессу члена коллегии ОГПУ Дерибаса[47], фамилию которого шпана считала остроумно придуманным псевдонимом «Дерибас», что на блатном языке означает: ори во всю мочь, нагло и нахально. Но эта фамилия была подлинной и лишь несколько иначе писалась до революции – де Рибас, с добавлением звучного титула. Носивший ее чекист был прямым потомком нашедшего новую, более чем милостивую к нему родину в России французского эмигранта, аристократа, ближайшего сотрудника строителя Одессы герцога Ришелье, главная улица которой носила еще тогда его имя.

Последний из рода де Рибас был чрезвычайно ярко выраженным вырожденцем. Очень маленького роста, почти карлик, с огромными оттопыренными ушами, шелушащейся, как у змеи, кожей и отталкивающими чертами лица, он вызывал среди окружающих чувство отвращения, гадливости, смешанной со страхом, какое испытывают обыкновенно при взгляде на паука, жабу, ехидну…

Он знал это и не старался замаскировать своего уродства, но, наоборот, бравировал, подчеркивая, его крайней неопрятностью, бесстыдством, грубостью и презрением к примитивным правилам приличия.

Столь же уродлива была и его психика (сказать – душа было бы ошибкой, вряд ли у него была таковая). Дерибас был более чем обычным садистом: он был каким-то концентратом зла всех видов, «Лейденской банкой», заряженной дьяволом в аду. Он ненавидел все и всех и не переносил улыбки довольства даже на лицах своих ближайших сотрудников и сотоварищей. Дерибас завидовал всему миру в целом и каждому его атому в отдельности. Он никогда не пропускал возможности причинить боль или иной вред каждому даже бывшему в его лагере. Если коллегию ОГПУ считать ножом гильотины революции, то он был острием этого ножа. Его ненавидели и боялись даже члены этой всемогущей коллегии. Шатобриан или Лермонтов нашли бы в нем готовый прототип выразителя демонизма, который они безуспешно искали среди людей.

Именно эти качества Дерибаса и приковали к нему внимание Дзержинского в первые годы чрезвычайки. Создатель Че-Ка, вернее, выполнитель этого задания Ленина, оценил по достоинству редкостное внешнее и внутреннее уродство этого человекообразного существа и быстро возвысил его до члена коллегии. Такие люди были там нужны, и Дзержинский не ошибся в своих расчетах: Дерибас оказался даже «полезнее», чем ожидал этого сам главный палач.

В силу своей ненависти ко всему живущему, Дерибас был на самом деле… неподкупным. Ненависть превышала в нем все другие чувства, желания и страсти…

Не могу удержаться от подходящей к этому описываемому мною моменту исторической аналогии. Жесточайший из палачей французской революции – Робеспьер был также единственным неподкупным среди всех ее вождей. Даже Дантон, как это документально подтверждено теперь, был на жалованье у непримиримого врага Конвента – Питта Младшего.

Но возвращаюсь к теме. Прибыв в Одессу с самыми широкими полномочиями, Дерибас, конечно, тотчас же узнал о контрабандном тресте Френкеля. Знал, конечно, и Френкель о полномочиях Дерибаса. Игра началась.

Френкель по происхождению был евреем, но не имел ничего общего с крупной и мощной в Одессе еврейской общиной, руководимой чтимыми раввинами. Он был циничным и откровенным атеистом, поклонялся лишь золотому тельцу и щедро рассыпал подачки нужным ему людям, но ничего не давал ни на синагогу, ни на еврейскую благотворительность, раввины были настроены против него.

Эту историю рассказывал мне на Соловках также еврей, сосланный туда одесский чекист среднего ранга. Вот почему мне известны такие подробности о начале деятельности Френкеля.

Именно этот антагонизм между Френкелем и еврейской общиной помог Дерибасу одержать победу. Борьба с Френкелем в тот период была нелегка даже и для такой крупной фигуры, как Дерибас, ибо у Френкеля были закупленные им «свои люди» в составе самой коллегии. Можно предполагать, что одним из них был возвышавшийся в то время Ягода, который позже, уже во втором периоде карьеры Френкеля, явно ему покровительствовал. Глава НКВД того времени Менжинский был по существу пустым местом. Доведенный до полного рамолизма наркотиками и развратом всех видов, он был пешкой в руках своих ближайших помощников, а среди них, как это всегда было, есть и будет во всех учреждениях и организациях коммунистической партии, шла ожесточенная внутренняя борьба. Пауки яростно пожирали друг друга. Умный, расчетливый и осведомленный о ходе этой борьбы Френкель был в курсе всех изменений в расстановке внутренних сил НКВД и спекулировал на них столь же умело, как и на валюте.

Но на этот раз он наскочил на достойного его противника. Щупальца спрута, раскинутые от Москвы до Константинополя, встретили жало ехидны. Ехидна была под самым сердцем спрута, в Одессе.

Дерибас, сея ужас вокруг себя, повел с Френкелем чрезвычайно осторожно. Он умело делал вид, что хочет сам сорвать с Френкеля крупный, очень крупный куш, столь значительный, что не стеснявшийся обычно в таких случаях Френкель призадумался и начал торг при помощи доверенных лиц. А пока шел этот торг, в Москву, помимо и даже тайно от одесского отдела НКВД и, вероятно, от некоторых членов коллегии шли сообщения Дерибаса, в чем ему помогала настроенная против Френкеля религиозная часть одесских евреев.

И вот, в одну далеко не прекрасную для Френкеля и его друзей ночь, в Одессу прибыл зашифрованный поезд с особой командой московских чекистов, которая поступила под команду Дерибаса.

Френкель, вся головка одесской Че-Ка и главные «директора» треста были в ту же ночь арестованы и через несколько дней отвезены в Москву самим Дерибасом.

Далее этот авантюрный роман разыгрался так: коллегия ОГПУ вынесла Френкелю и его ближайшим сотоварищам смертный приговор. Но их покровители не сложили оружия. Говорят, что Френкель был уже приведен в подвал, когда…

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 15 октября 1952 г.,
№ 72, с. 7–10.

* * *

…когда туда же, вслед за ним, было доставлено помилование, подписанное окончательно впавшим тогда в рамолизм Менжинским. Шлепка была заменена Френкелю десятью годами Соловецкого концлагеря, куда он и прибыл осенью 1926 г. С этого пункта начинается второй, длящийся до сих пор, период карьеры Френкеля: восхождение из тьмы подвала к блеску власти, управлению небывалой в истории мира армией двадцати миллионов социалистических рабов.

Попав на Соловки, он тотчас же, как всегда трезво-практически, оценил окружавшую его обстановку, и в его действительно широко мыслившей в этом направлении голове зародились грандиозные планы. В то время Соловки были лишь братской могилой для не совсем добитых жертв революции, но ни местное начальство, ни Лубянка не представляли себе еще тех выгод, которые может дать широкое применение каторжного труда в экономике социалистической системы. Именно Френкелем доктрина Маркса была доведена до своего логического конца. Он дописал последнюю главу «Капитала», которую не осмелился высказать вслух сам его автор.

В то время я довольно часто встречался с Френкелем, и эта фигура очень интересовала меня. Он не занимал еще значительного места в соловецкой иерархии, и с ним было можно разговаривать, как с обычным принудиловцем.

Доминирующей чертой его мышления был холодный, расчетливый цинизм, не лишенный порой своеобразного остроумия. Именно им была впервые произнесена фраза, ставшая теперь формулой построения социализма не только в многострадальной России, но и в других, идущих по ее стопам государствах.

На острове бушевала тогда страшная эпидемия сыпного тифа, и в группе интеллигентов шел о ней разговор.

– Когда умирает один человек – это драма, его личная, его близких, порой даже широких кругов, но все же драма, – оказал тогда Френкель с своей характерной улыбкой только одними губами, но не глазами, – но когда погибают тысячи, десятки и сотни тысяч, то драма уступает место бухгалтерии. Тогда это только бухгалтерия![48]

Заменив бухгалтерию статистикой, эту фразу возвели в формулу теперь советские коммунисты. Кажется, ее повторил и Гитлер, и не повторяют ли ее теперь про себя апостолы истребления русских подсоветских антикоммунистов?

В нашем лагерном быту Френкель до своего возвышения мало чем отличался от общего типа каторжника-интеллигента. Специфически еврейских черт не было даже в его внешности. Как сожитель, он был довольно приятным: чистым, спокойным, не назойливым. В нем не было, подобно Дерибасу, направленности, устремления к злу. Ни добра, ни зла для него вообще не существовало. В человеке он видел только сумму его возможной производительности, реализированной «добавочной стоимости» Маркса к затратам на обрабатываемое сырье. Эту «стоимость человека» Френкель определял безошибочно. Он был четким, вполне законченным рационалистом международного типа, отбросившим, как ненужный хлам, все, что не могло быть оценено в валюте.

Выдвинувшись своей энергией и несомненными организаторскими способностями на мелких делах, Френкель через посредство тогдашнего начальника соловецких лагерей Эйхманса[49] представил в центр свой проект массового использования ссыльных в качестве рабов строительства социализма. Он снова угадал дух времени. Первая пятилетка стояла уже не пороге, и обеспечение намеченных в ней планов дешевой, почти бесплатной рабочей силой пришлось, как нельзя более, к месту. Можно предполагать, что и вошедший тогда в силу Ягода поддержал покровительствуемого им старого друга.

Френкель, числившийся еще каторжником, разом вспрыгнул на второе в соловецкой иерархии место. Он был назначен начальником, вернее организатором создававшейся при управлении воспитательно-трудовой части, т. е. его отдела, в котором фактически концентрировалась вся жизнь каторги. Другие отделы управления, как то: административная часть, отдел снабжения, следственная часть стали лишь подчиненными придатками ВТЧ, в которой беспредельно господствовал Френкель.

Он быстро создал целый промышленный организм, использовав сидевших на Соловках многочисленных специалистов. Вернее, он создал лишь штабы отдельных отраслей каторжно-социалистического производства, но тотчас же перекинул работы на материк, и на лесоразработках Вишеры, Кольских торфяниках доказал высокую прибыльность рабского труда. Этого было достаточно. Он был переведен в Москву в качестве главного экономсоветника НКВД.

Там осуществление его планов сразу получило необычайный размах, для которого потребовались новые и новые «наборы рабов».

На очереди стояло строительство Беломорско-Балтийского канала, и Френкель был назначен главою этой сверхегипетской работы. Не знаю точно, но думаю, что заключенным он тогда уже не числился. Да и был ли какой-нибудь смысл в этом пустом росчерке пера для человека, фактически уже обладавшего беспредельной властью над сотнями тысяч жизней, количество которых скоро перевалило за миллион, за два миллиона и начало возрастать в таких темпах, о которых плановики пятилеток не могли даже мечтать.

Социалистическое правительство не осталось в долгу у истолкователя в действенной форме теории социализма. По окончании Беломорско-Балтийской трагедии, в процессе которой погибло несколько сот тысяч людей, Френкель был награжден орденом и званием «героя социалистического труда».

Вряд ли возможно оспаривать безусловную справедливость награждения его этим званием. Труд беломорско-балтийских страдальцев был вне всякого сомнения социалистическим, ибо ни в одном другом не социалистическом государстве, на протяжении всей истории нашей культуры, таких форм не было. Можно ли назвать Френкеля его героем? Думаю, что и должно. Понятия о героизме в наш век стали довольно разнообразные…

Сплошная коллективизация и неразрывное с нею раскулачивание лучшей части крестьянства дали в руки Френкеля невероятное количество живой силы, которую он смог распределять по всей территории СССР. Выросло множество новых концлагерей по всему пространству от Немана до Тихого океана, от полярных льдов до тропического ада среднеазиатских пустынь. Две эти последние крайности добавили лучей к шедшей все выше и выше звезде Френкеля. Соцрабы были брошены в те районы, где нормальный труд невозможен и желающих заняться им не могло найтись при самой высокой оплате. Френкель дал их Молоху социализма бесплатно.

Мозг НКВД переживал очередные катаклизмы. Пал Ягода и его сменил Ежов. Погиб и он, уступив место Берии. Сменялся и сменяется весь состав коллегии НКВД-МГБ, но Френкель пребывает неизменно и несменяемо. Его теперешнего титула я точно не знаю: нечто вроде начальника управления всеми концлагерями в СССР и члена коллегии НКВД-МГБ.

Этот очерк, вернее информация о Френкеле, является своеобразно «юбилейной». Осенью 1922 г. – ровно 30 лет назад – на Соловецкий остров были доставлены первые каторжане. В 1927 г. – 25 лет тому назад – была окончательно оформлена воспитательно-трудовая часть управления Соловецких лагерей особого назначения, т. е. тот трамплин, с которого началась эта поистине необычайная даже в наш век карьера.

Спрут активного социализма раскинул свои щупальца на два материка и готовится охватить ими весь мир. В мозгу этого спрута находится человеческая личность, имя которой далеко не общеизвестное. Сила этой личности в ее полной аморальности. Эта аморальность не является каким-то демоническим страстным порывом. Это холодный, размеренный, рассчитанный до предала шаг лже-прогресса, охватившего все человечество. Гуманизм Возрождения породил рационализм, вполне законно перешедший в материализм и, в свою очередь, родивший социализм. Френкель сочетал в себе все эти «измы» и стал их выразителем на практике.

* * *

Недавно лишь я узнал, что противник Френкеля чекист Дерибас был арестован и уничтожен в 1938 г. на Дальнем Востоке. Мне невольно подумалось; не свел ли, наконец, спрут личные счеты с укусившей его когда-то ехидной? Френкель умел выжидать и бить наверняка. Мне это стало ясным при наблюдении первых шагов второго этапа его карьеры.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 31 октября 1952 г.,
№ 73, с. 7–10.

Историческая шишка (клочок соловецких воспоминаний)

О том, что на Соловках легко заработать хорошую порцию «дрына»[50] за невыполненный урок, за дискуссию с начальством или просто за здорово живешь, это все знают. Но возможно ли там получить тот же рацион за незнание последовательности престолонаследия Императоров Всероссийских?

Представьте, возможно, и был такой случай в 1925 г.

Соловецким театром заведовал тогда старый провинциальный актер Макар Семенович Борин[51], он же – шпион в пользу неизвестной ему самому иностранной державы. Помощником его по хозяйственной и прочим частям был юркий и ловкий еврейчик Абраша. Золото, а не помощник!

Самый северный из российских храмов Мельпомены крепко любили они оба, но Макар Семенович был актером старых кулисных традиций, воспитанным ими еще во времена жутких трагиков Геннадиев Несчастливцевых, а Абрашка лишь мечтал о роли, пока же самоотверженно нес тяжелую службу вездесущего помрежа, добывал, доставал, гонялся за нерадивыми актерами, собирая их на репетиции, монтировал сцену, ругаясь с плотником и даже становился на выходах сзади Макара Семеновича и легонько подталкивал его в нужный момент. Старый лицедей был уже глуховат и порой не слышал выходных реплик.

И вот… Шли «Самоуправцы» Писемского. Пышный пудренный XVIII век оживал под полуночным небом…

Абрашка в последний раз оглядел уже поставленные декорации величественных покоев екатерининского вельможи. На стенах было пустовато.

Картин явно не хватало. Абрашка устремился к Борину.

– Макар Семенович, картин надо. Что повесить?

Борин, сидя уже в напудренном парике и расшитом кафтане, накладывал последние морщины на лицо сурового, властного барина.

– Царские портреты повесь. Возьми там, в «монастырском наследстве», рамки поновее выбери, – бросил он через плечо, не отрываясь от зеркала.

Занавес поднялся. Борин, постукивая высоким посохом, стал у кулисы на выход, ожидая нужной реплики со сцены. Абрашка, сзади, был весь в готовности подтолкнуть его в нужный момент.

Борин привычно осмотрел сцену через пролет меж декорациями, повернулся и… со всей своей старческой силой замолотил посохом по Абрашке.

– Макар Семенович, за что? – шепотом, не забывая сценической дисциплины, взмолился тот.

– Зарезал меня, мерзавец! Ты кого повесил?

– Царей, Макар Семенович, как вы сказали…

– Каких царей, аспид ты и василиск?

– Лично известных. Там были и другие, но те похуже, а эти новенькие…

– Да ты понимаешь, что этих царей исторически тогда быть не могло… Убил! – и посох снова заходил по абрашкиным плечам.

– Как я могу это понимать? Я в хедер ходил, меня там царям не учили!.. Вам выходить, Макар Семенович!

Борин шагнул на сцену и заблистал своим расшитым екатерининским кафтаном, став под портретом Государя Императора Николая Александровича. Рядом величаво смотрел со стены Александр Третий.

В публике пересмеивались. Ведь по статистике Адмчасти УСЛОН среди нее было 70 процентов со средним образованием.

Наутро Абраша стоял у прилавка библиотеки.

– Тебе что, Абраша, пьесы?

– Нет, пожалуйста, полную историю, со всеми царями.

– Что это ты вдруг историей занялся?

– Не я ею «вдруг занялся», а она мною «вдруг занялась»… Видите шишку на лбу? Это от истории! Историческая шишка… Ой, Макар Семенович стал такой нервный…

* * *

Есть ли практическая мораль у этого клочка воспоминаний?

Есть. Раз на советской каторге можно было получить шишку на лоб за незнание русской истории, то и в условиях свободной жизни это тем более может случиться. Не на лоб, так на то, что им прикрыто. Это даже больнее.

[Алексей Алымов]
«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 16 сентября 1950 г
№ 53, с. 8.

Кто они?

От редакции [журнала «Знамя России»]

Начиная печатать серию очерков проф. Б. Ширяева «Кто они?», мы находим нужным познакомить наших читателей с некоторыми моментами биографии их автора. Отбыв 10 лет на Соловецкой каторге и в ссылке, Борис Николаевич был выслан в Среднюю Азию, где стал видным сотрудником крупнейших местных газет и профессором университета в Ташкенте[52]. Позже был снова сослан, но на этот раз в г. Россошь (б. Воронежская губ.), где работал в совхозе и близко соприкасался с крестьянством. В дальнейшем попал на Сев. Кавказ, где снова работал в прессе и вузах, но закончил там свою подсоветскую «карьеру» сторожем совхозного сада под чужой фамилией, что и спасло его от «ликвидации» перед приходом немцев. Эти нередкие в советчине матаморфозы дали Б. Ширяеву возможность близко соприкоснуться и ознакомиться как с «верхами» партии, куда он был вхож как сотрудник печати, так и с ее «низами».

В своих очерках, рисующих типы современных коммунистов, автор стремится к полной объективности, ибо по его убеждению и некоторые коммунисты бывают, прежде всего, людьми. Добро и зло, божеское и дьявольское тесно сплетаются и борются в их душах, и зло торжествует свою победу далеко не без борьбы. В таких случаях они одновременно и палачи и жертвы страшного эшафота, воздвигнутого гнусной и подлой системой социализма.

Вывихнутые жизни

В кабине сильно потрепанного «Юнкерса» нас четверо[53]: первый секретарь ЦК Киргизии Кульков[54], наркомзем той же республики киргиз Исакеев[55], делегат на сессию ЦИК’а от Каракола (б. Пржевальск) колхозник Семикрасов и я, командированный на ту же сессию сотрудник крупнейших среднеазиатских газет – «Правды Востока», «Советской Киргизии» и всех газет на местных языках, которые будут перепечатывать переводы моих отчетов, платя половину гонорара. Среднеазиатские националы (узбеки, таджики, туркмены, киргизы и каракалпаки) – очень честные люди. Я с ними большой приятель.

Попутчики тоже мои приятели. Я уже второй год кружу в качестве разъездного корреспондента по Фергане, Семиречью и Прибалхашью, мое имя беспрерывно мелькает на страницах газет, я в курсе и «внешней», и таинственной «внутренней» местной политики, я, «нужный» человек, могу стать и «вредным»…

С Кульковым, благодаря которому я и получил место на правительственном самолете, у нас даже общая тайна: я привожу в «христианский» вид его статьи и стенограммы речей. Он член партии с 1917 г., выходец из петербургских рабочих, малограмотен и стыдится этого перед своими товарищами. Мода на малограмотность, рисовка ею уже кончена. Внешний лоск Кульков приобрел, а вот с грамотой неладно…

– Эх, грамматику, грамматику мне надо подучить, – говорит он, смотря на принесенный мною перемаранный текст его статьи.

– Отчего ж не подучишь, Семен Матвеич? – спрашиваю я.

– А где времени взять? Сам видишь, я по двадцать часов в день работаю!

Это правда. Работает он, как мотор. Я это вижу, наблюдая его на службе, и знаю, что дома, вернувшись за полночь, он еще штудирует всякую партийную литературу,

– Надо, брат! Нельзя без этого! Партия – дело ответственное, того гляди уклончик дашь. Тогда – амба!

Довольный выправленной статьей, он сейчас же старается меня угостить. А угостить в то время, в начале коллективизации, в Киргизии было еще чем.

– Марфа, – кричит он, – ташши по первому разряду!

В дверях почти тотчас же появляется Марфа Николаевна с подносом. А на подносе чего только нет. И водки всех видов домашнего настоя, и жареные фазаны, и маринованная форель «салтанка».

Сам Кульков уже мало похож на рабочего, а Марфа Николаевна совсем простенькая. Она ставит поднос на стол и кланяется в пояс, сложив руки на животе.

– Не обессудьте, чем Бог… – она спохватывается и робко взглядывает на мужа, но он сегодня благодушен и милостив.

– Ладно там… Бог или не Бог, а ты еще грибков в сметанке поджарь. Товарищ писатель их очень уважает. Не могут бабы без Бога, – резонирует он, – но революция от этого не страдает, хотя женщина и большая сила, как верно говорит товарищ Сталин… Повторим? Под рыбку!

По должности Кульков – фактический генерал-губернатор всего Семиречья и части Ферганы. Его полномочия даже шире, чем были у генерал-губернатора. Он достиг этого положения в жестокой внутрипартийной борьбе, благодаря необычайно крепкой в нем русской сметке. Часто наблюдая его в работе, я поражаюсь, видя, как туманные, запутанно изложенные предначертания «генеральной линии» разом претворяются в его голове в ясные, конкретные, практические мероприятия. В этом его сила.

Крепка в нем и воля. Все партийцы Киргизии трепещут при его имени. Он знает все грехи каждого из них, и горе тому, кто пойдет против Кулькова. Но пока человек нужен ему, Кульков держит патроны в кармане. Так и со мной. Он прекрасно знает мое соловецкое прошлое, но протежирует мне. Я ему нужен.

– Коли ты соловецкую академию прошел и уцелел, значит кое-чему научился, а такие, как ты, нам нужны, – сказал он как-то после многих «повторений» домашнего травника.

При проведении сплошной коллективизации Кульков был чудовищно жесток не только по отношению к коллективизируемым, но и к коллективизаторам. За малейшее проявление человечности видные местные партийцы «исчезали». Это и погубило Кулькова. После отбоя, данного Сталиным, он попал в «козлы отпущения». Весь аппарат партии Киргизии разом набросился на него, и разжалованный «генерал-губернатор» загремел в ссылку…

Мой второй попутчик – наркомзем Исакеев – типичный киргиз.

На его круглом и плоском желтом лице ничего не прочтешь. Карие глазки чуть поблескивают в узких щелках, и мне кажется, что они всегда иронически смотрят на нас, русских:

– Что вы там ни вытворяйте, – говорят они, – а мы сами по себе, и вам нас не поймать.

Исакеев считается и пишется в анкетах «батраком», но в степных кочевьях все знают, что он из богатого байского рода, знают, но помалкивают. Помалкивают и о том, что теперь, в период ожесточенной коллективизации, через наркомзема Исакеева можно спасти кое-что из имущества, и о том, что агенты Исакеева скупают у раскулачиваемых, конечно, за гроши, ценнейшие ковры и золото головных женских уборов. Я узнал об этом на горных пастбищах за Иссык-Кулем, но тоже молчу. Он ли, другой ли, не все ли равно? Глядя в его щелки-глаза, я тоже посмеиваюсь, но не угадываю того, что через пять лет этот Исакеев будет расстрелян как национал-уклонист и «агент одной державы».

С моим третьим спутником, колхозником Семикрасовым, мы едем вместе от самого Иссык-Куля. Там я видел его «работу» по раскулачиванию русских поселенцев, из среды которых он сам. Страшна была эта «работа», а посмотреть на Семикрасова, так хоть икону с него пиши: в глазах – ясная синь, улыбка мечтательна и безмятежна, не то что матерного слова от него не услышишь, но все речи его мягки и ласковы.

– Я ж его из детства знаю, – рассказывает он мне в дороге о своих «подвигах», – все родство его мне известно! Трудовые мужики, основательные. По полсотне десятин каждый засевал. Кровью и потом поливали.

– А вы их по миру пустили?

– Значит так надобно, – уверенно возражает Семикрасов, – они батраков-малаек[56] держали? Держали. И половинщиков-чайрикеров[57] эксплуатировали? Значит, я по всей справедливости действовал. А он на меня с ломом…

– Ну и что же?

– Что ж? Выпалил я в него. В живот попал. Однако, еще жив был, когда увозили. Четверо детей осталось. Что ж! Революция на это не смотрит…

Мы летим из Фрунзе[58], столицы Киргизии, в Ош, где собирается сессия ЦИК. Под нами лесистый Тянь-Шань. Для меня это хаос каких-то нагромождений, но Исакеев и Семикрасов знают эти места и прекрасно разбираются в живой карте.

– Сусамыр! – Указывает Исакеев на расстилающуюся под нами широкую ярко-зеленую долину.

– Богатеющие летовки! – подтверждает Семикрасов, – не трава тут, а пирог! Я еще в прежнее время с отцом сюда ездил. Скотины-то, скотины-то сколько сюда нагоняли. Прямо Ноев ковчег был, а теперь, гляди, пусто…

– А ты откуда про поголовье Ноева ковчега осведомлен? – откликается Кульков.

– Я, товарищ Кульков, всю леригию очень точно знаю. Смолоду всегда интересовался и духовные книжки читал. Можно сказать даже и в партию через леригию вступил.

– Вон что! Бывает и так, – соглашается Кульков, – а скажи-ка, у вас в Караколе сейчас много скота через горы в Кульджу угоняют?

– Что бы русские гнали – не слышно… наш крестьянин со двора не погонит, хотя бы и от коллективизации, а киргизы, те, конечно, гонят.

Я знаю, что гонят в Кульджу десятками тысяч. Исакеев знает это много лучше меня, но мы оба молчим. Замолкают и наши спутники, думая каждый свою думу.

Что было в головах у других, я не знаю. Но, смотря на моих соседей, я задавал себе вопрос: чем стал бы каждый из них, если бы Россию миновала катастрофа революции?

Вот Кульков с его острым практическим умом, огромной трудоспособностью и упорной энергией. Он, слесарь-механик, несомненно, выдвинулся бы, завел бы свою мастерскую, а потом, быть может, и фабрику… такие, ведь, и строили русскую промышленность.

Исакеев? Чем был бы он, киргиз байского рода, воспринявший и усвоивший европейские методы работы? Несомненно, стал бы ловким широким торговцем, посредником между фабрикой и степью, и его агенты везли бы в эту степь звонкие полноценные рубли, а не срывали бы последние из них с родовых женских уборов киргизок.

А Семикрасов? Ну, это совсем ясно. Он был бы хорошим, крепким мужиком-поселенцем. Сам засевал бы десятин 50 и, вероятно, не отошел бы от «леригии» в коммуну, не палил бы в живот своему соседу во имя революционной справедливости…

– Будь проклята эта революция! – думал я тогда, смотря на них. То же проклятие, думаю я теперь, повторил и Исакеев в подвале НКВД, и Кульков в концлагере, и Семикрасов в своем голодном колхозе, обнищавшем поселке богатых мужиков-семиреков…

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 16 февраля 1952 г.,
№ 56, с. 11–14.

Служба лжи

Сессия ЦИК Киргизской АССР собирается в г. Оше, в северной Фергане, где еще совсем недавно хозяйничали басмачи. Теперь тут спокойно. Город и район густо насыщены войсками всех родов оружия. Поэтому Ош и избран местом сбора делегатов. Им нужно показать:

– Смотри, мол, как сильна советская власть! Попробуй где-нибудь еще побасмачить!

Делегаты, главным образом киргизы, собраны со всех концов Семиречья. Большинство – неграмотные кочевники, но все же партийцы. Из русских поселков собран «актив». Весь состав делегатов резко распадается на две группы: «головку», в центре которой Кульков, и «массы», т. е. статисты предстоящей комедии.

На сцене городского театра, под огромным портретом «мудрейшего»[59], – покрытый красным сукном стол президиума, слева трибуна, справа, в глубине, стол прессы и за ним человек десять корреспондентов. Кроме меня, все националы: киргизы, казахи, узбеки – комсомольская молодежь. Но я знаю, что работать буду только я, т. е., получив стенограмму, сокращу ее, выберу из речей наиболее осмысленное, продиктую под максимальное число копирок и раздам им копии для перевода на их языки. В накладе я не останусь. Они честно выплатят мне половину своего гонорара. Правила адата (обычая) еще живы в мусульманской среде, а по адату в степях вору отрубали руку. Там и теперь не крадут.

Первыми на повестке дня доклад Кулькова и содоклад Исакеева о проведении сплошной коллективизации. Я только что вернулся из-за Иссык-Куля, т. е. проехал, по большей части верхом, всю Киргизию и видел коллективизацию воочию, теперь слушаю о виденном мною.

Оказывается, что в восточных районах (там, где Семикрасов пустил пулю в живот своему соседу) 90 % русских и киргизов с восторгом вступили в колхозы (секретарь зачитывает их благодарственные резолюции), кочевники Сусамыра, над которым мы пролетели и Семикрасов удивлялся его пустоте, коллективизировались полностью, выработав новый тип кочевых колхозов. Они даже прислали подарок своему правительству – два десятка баранов, которыми сегодня нас будут угощать. В Токмаке и зачуйских районах небольшая группа кулаков сделала бешеную вылазку, которая была ликвидирована самим населением. (Там было поголовное восстание русских и киргизов в трех районах. Подавляли его два полка кавалерии и бронеавтоколонна. Районы опустели. Я видел «стада» выселяемых по 300–500 человек с женщинами и детьми, гонимых пешком).

Кульков говорит четко и уверенно, иллюстрируя доклад цифрами, телеграммами, резолюциями с мест… Ни тени сомнений на его энергичном лице… бодро… смело…

Потом начинаются «прения». Отсталые европейцы и американцы, вероятно, предполагают в прениях присутствие полемики, возражений, оспариваний, нескольких точек зрения. Какая отсталость!

В самой «прогрессивной и передовой» стране этого нет. Там все «монолитно», и «преющие» лишь подтверждают в своих выступлениях тезисы основного доклада,

Так и теперь. Оратор сменяет оратора, и все повторяют одно и то же: как разом возросло благосостояние их колхозов. Все приводят цифровые данные. Цифры, вероятно, вполне правильны, но дело в том, что сравнивается имущество прежних колхозов, включавших в себя 3–5 бедняцких семей, и теперешних, захвативших собственность всех поселенцев и кочевников. Но об этой ничтожной детали все молчат. Молчат и о грудах павшего от бескормицы обобществленного скота, которые красуются и смердят около всех поселений Киргизии.

Скучно. И я, и мои соседи, чтобы не задремать, играем «в крестики». Но вдруг мои коллеги-комсомольцы прислушиваются и начинают фыркать в кулаки.

Прислушиваюсь и я, хотя плохо понимаю киргизский язык, а на трибуне старый оборванный киргиз-пастух.

Что это? Я не верю своему знанию туземного языка. Оратор излагает сплошную непристойность. И с каким пафосом! Но хохочет уже весь зал.

– Переведите мне, в чем дело, – толкаю я соседа.

– Его (этого «показательного старика») в Москву с делегацией возили, – захлебываясь смехом, сообщает мне комсомолец, – и там он впервые увидел проводной ватерклозет… Поражен «достижениями советской власти» и сообщает свои впечатления со всеми подробностями!

– Хоть один говорит искренно, от всей души! – думаю я, глядя на старика…

Перерыв, и мы «в кулуарах», т. е. в фойе театра. Мне предстоит еще собрать для газеты страницу «Наше правительство», т. е. фото наиболее ярких делегатов и их короткие реплики. Я выискиваю подходящий «типаж», даю записки к фотографу, коротко опрашиваю, стараясь вытянуть что-либо путное. Нужно 24 фото.

За мной неотступно бегает русский доктор из Фрунзе, партиец из незадачливых. Он, как из пулемета, распинается в восхищении «нашим ростом». Я понимаю, что он хочет попасть в число фотографируемых, но мне в «типаж» он не нужен. Отчаявшись, он отстает, и меня ловит нарком здравоохранения.

– С чем он к вам приставал?

– Все достижениями восхищался.

– Ясно. Он в заместители ко мне лезет. Черта лысого я его пущу, склочника такого!

– Почему, – наивничаю я – ведь он известный активист, всюду выступает и партстаж у него солидный?

– Мало ли что! А Сизов через кого в Нарым загремел? А доктора Маныкина кто слопал? Нет, ему в Наркомате не быть.

Вот он, «монолит», при взгляде на него изнутри!

На мое плечо опускается тяжелая рука. Оглядываюсь. Это начальник пограничного поста в самой глуши Тянь-Шаня, Я гостил у него целую неделю. Он угощал меня охотой на каменных баранов и сногсшибательной китайской водкой. Он партиец и вместе с тем лихой рубаха-парень, прямой потомок старых русских пограничников.

– Какого еще петрушку ты здесь валяешь, товарищ-корреспондент?

– Видишь, собираю фото членов правительства КирАССР. И тебя сниму. Держи записку. Подвиг твой какой-нибудь опишу.

– Ну тебя к черту и с фото, и с подвигом! Без меня вранья хватит!

– Да ведь ты сам тоже будешь выступать с речью.

– Ну, так что ж? У меня служба. Я по обязанности.

– И они по обязанности. У них тоже «служба».

– Так ты раздай им записки, а клещами за душу их не тяни. Сам наври. Это складнее выйдет. Пойдем лучше водку пить.

Но выпить водки со славным парнем мне не пришлось. Кульков вызвал меня срочно выправлять стенограмму его доклада. Мы трудились над ней весь вечер. Я смотрел в его глаза и не видел в них ни малейшей искры стыда за сплошную ложь. Этой лжи требовала партия, узами которой был скован Кульков. Социализм торжествовал.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 23 марта 1952 г
№ 59, с. 7–9.

Сатрапы разных образцов

Первый и бессменно пробывший на своем посту целых 19 лет председатель Совнаркома Узбекской ССР Фейзула Ходжаев[60] выглядел на своих многочисленных портретах точь-в-точь, как изящный сын раджи из оперетки «Жрица огня»[61]. Маленькая белая чалма при европейском пиджаке, капризный излом тонких губ, мягкий овал лица, нос с горбинкой… казалось вот-вот заканканирует с своей партнершей-парижанкой.

Фейзула Ходжаев принадлежал к мощному роду Кунград, делавшему внутреннюю политику эмирской Бухары. Его отец был вторым в ней после эмира по богатству и его главным конкурентом в оптовой торговле каракулем, хлопком и кишмишом. Именно на почве этой коммерческой конкуренции Ходжаевы и возглавили возникшую в 1917 г. младобухарскую партию, оппозиционную еще державшемуся у власти эмиру. Большевики, конечно, их использовали, и, после бегства эмира, младо-бухарцы, во главе с молодым Фейзулой, влились, мало что в этом понимая, в компартию. Из них было сформировано первое советское «национальное» правительство тогдашней Туркреспублики. Фейзула Ходжаев был поставлен во глазе его. Выбор был удачен для большевиков. Как мусульманин из знатного рода Кунград, Фейзула был авторитетен среди местного населения, но, как азиат, глотнувший всех прелестей западной «культуры» и уже отравленный ими, он становился марионеткой в руках Москвы, где он и нахватался этих прелестей, окончив там коммерческое училище. Часть своего огромного богатства Ходжаевы сохранили, и Москва делала вид, что не замечает этого.

Я познакомился с Фейзулой не в политической, а в частной обстановке, в его особняке. Мой приятель, художник К-ий отделывал для него служебный кабинет, и я, много тогда писавший об искусстве Средней Азии, был приглашен в качестве эксперта по выбору материалов для украшения этого кабинета, задуманного в восточном стиле.

Явившись в назначенный час, мы с К-м были введены в большую залу.

– Тысяча и одна ночь! Сокровищница халифа! – воскликнул я.

Весь пол был устлан кучами образцов яшмы, малахита, переливчатого «павлиньего глаза», разноцветных мраморов и других неизвестных мне пород. Они перемежались со столбиками древних узорчатых изразцов из мечетей Бухары и Самарканда, а на столах лежали груды светлых ходжентских аметистов и зеленоватой с темными прожилками персидской бирюзы. По стенам висели полотнища шелка и парчи… ковры…

– Для выбора хватит! Не правда ли?

К нам подходил сам хозяин. Чалмы на нем не было, но блистал идеальный «набриалиненый» пробор. Пиджак сидел великолепно, и брюки были отглажены «в стрелку».

Мы с увлечением углубились в работу, примеряя сочетания образцов к эскизам.

– А если в эти медальоны вставить вместо яшмы бирюзу? – предложил Ходжаев.

– Темные прожилки можно позолотить, и будет очень эффектно, – отозвался К-ий, – но это обойдется не меньше, как в полмиллиона.

– Das spielt keine Role[62], – по-немецки бросил Ходжиев, небрежно скривив губы.

Потом мы были приглашены к ужину. Все вина были только лучших марок, и хозяин знал в них толк. То, что в этом деле понимал кое-что и я, его, видимо, радовало: было перед кем хвастнуть. Как все азиаты, он быстро опьянел, и мы заговорили о прежней Москве. Фейзула впал в дикий азарт.

– Вы у Зона бывали? И у Максима? Помните даже этого самого негра? А Мари-Шери, французскую дизёз[63], помните? Какая женщина? Неповторимо! Сверхъестественно. А Яр? Стрельна? Цыгане? Неповторимо!

Он приказывает принести граммофон, и из трубы раздается подлинно неповторимое бархатное контральто Вари Паниной…

– У меня полная коллекция, – хвастает Ходжаев, – Варя Панина, Вяльцева, Дулькевич.

Он млеет. Но он умеет и работать. Восемнадцать лет он пролавировал в густом сплетении внутрипартийных интриг, угадывая тонким чутьем восточного купца все капризные изломы политического ветра. В своей вотчине Узбекистане он буквально царствовал, пока не поскользнулся. Его расстреляли в 1937… Что ж, пожил, и будет!

Второй сатрап Узбекистана – секретарь ЦК УзКП(б) Икрамов[64] использовал свое время менее «продуктивно». Он всерьез уверовал в построение социалистического рая на Востоке и фанатично отдал себя этому делу. Икрамов жил аскетом, работая, как вол, и именно его знанию Востока обязан Сталин распространением влияния на Персию, Афганистан и Кульджу, созданием системы школ восточных пропагандистов, которые работают теперь в пятых колоннах Азии, ликвидацией басмачества. Ошибка Икрамова была в том, что он, организовав этот мощный агрессивный аппарат Среднего Востока, стал сам слишком силен и, следовательно, опасен. Его расстреляли вместе с Фейзулой.

У обоих этих сатрапов была общая вывеска – председатель ЦИК’а Узбекистана («президент» республики), подлинный батрак Ахун-Бабаев[65], «Калинин советского Востока». Кличку «Калинин» он получил не зря: Ахун-Бабаев был такой же безличностью, таким же покорным дураком, как и его всесоюзный прототип.

Он не умел говорить ни по-узбекски, ни по-русски. А говорить с трибуны ему приходилось по должности часто. Какую же нечленораздельную чушь он нес! Но и слушали его, и аплодировали ему тоже «по должности», а всерьез его слова не принимали даже самые «низовые массы». И те пересмеивались.

Однажды в Ташкенте я присутствовал в качестве корреспондента на каком-то торжестве городских пожарных. Ахун говорил им поздравительную речь и был избран «почетным пожарным». На голову ему надели блестящую каску, а в руки дали крюк-топор. Его вид был настолько нелеп и смешон, что мне захотелось пошкольничать.

– Снимай красавца Ахуна, – крикнул я своему фоторепортеру, и после вспышки магния торжественно сказал «президенту»:

– Подождите еще минутку, товарищ Ахун-Бабаев, не снимайте каску, я вам сейчас «почетную кухарку» приведу. Куму-пожарному нельзя без кумы-кухарки.

– Каряшо, – благодушно согласился привыкший к подчинению «президент» и не снимал надетой набекрень каски до самого конца вечера, терпеливо ожидая «кухарку»…

Средне-Азиатский военный округ возглавлял некогда знаменитый «победитель Кронштадта» Дыбенко[66].

Во время каких-то очередных осложнений с Англией я был послан к нему взять интервью о мощности Красной армии на афганско-персидской границе. Цель – припугнуть Черчилля. Я ожидал увидеть статного самоуверенного красавца (ведь должен же быть красивым любовник разборчивой и опытной в этом деле Коллонтай[67]), но меня принял невзрачный, хотя и здоровенный детина. Еще удивительней было, что он явно робел, диктуя мне интервью, и беспрерывно оглядывался на стоявшего за его стулом начальника политуправления округа, кивавшего в знак согласия на каждую фразу,

– Вот во что обратилась теперь «краса и гордость революции», – подумал я тогда, – буйная, жестокая, но смелая и крепкая «братва-клешники» перемолота в пыль партийным жерновом! «За что боролись, братишки?» Если ваш «вождь» оглядывается на политрука, то что же от вас осталось? И осталось ли что-нибудь?

Но и оглядка на политрука не спасла Дыбенку от общей для всех героев октября и февраля заслуженной ими участи. Собрав остатки своего бунтарского темперамента, он, последним из начальников военных округов, все же примкнул к заговору Тухачевского[68], Но восстановить в себе пафос бунтарства уже не было сил. Он «оглянулся» на политрука и был в числе выдавших организацию, что, конечно, не спасло его. Расстрелян вместе с прочими. Говорили, что на следствии и суде он, в противовес Тухачевскому, держался позорно малодушно, каялся, плакал и давал обещания исправиться.

А ведь был, хоть вор, да молодец! Так действует коммунистическая мельница, дробящая и растирающая в пыль каждого, кто в коммунистическое русло попадает,

«Каждого гения задушат в младенчестве, каждую поднявшуюся над общим уровнем голову срежут», – предсказывал словами Жигалева Достоевский, понявший до конца гнусную звериную сущность социализма.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 5 апреля 1952 г
№ 60, с. 8–10.

Романтика революции

Русский Туркестан, Средняя Азия играет большую роль в моей судьбе, да и не только в моей: в 20-х гг. ее просторы и сохранявшие тогда еще свой колорит города давали приют многим подобным скитальцам. Здесь жилось тогда немного сытнее и много вольнее, чем в Европейской России. Но моя жизнь связана с ней особенно крепко и причудливо.

В первый раз я попал в нее летом 1918 г., командуя конными разведчиками особого Сибирского полка армии ген. Деникина. Этот полк был сформирован из возвращенных из Франции русских солдат, полностью распропагандированных большевиками. Он почти целиком сдался в бою под Казинджином 23 ноября 1919 г. Но мои разведчики не сдались, а прорвались в горы и потом прошли весь крестный путь отступления вплоть до Каспия – второй фазы замечательного, но мало известного «знойного похода» преданной англичанами Закаспийской белой группы ген. Казановича[69]. С остатками этих всадников я ушел в Персию, почему и считаю себя одновременно и «старым» и «новым» эмигрантом.

Но об этой части моих скитаний я расскажу, если Бог даст, когда-нибудь потом, а в этих очерках вспомню лишь кратко о моих первых встречах с коммунистами того, уже ушедшего в историю, времени.

Персидские пограничники меня буквально продали красным за 10 туманов (20 царских рублей) и передали связанным комиссару кавалерии 1-й армии Советов еврею Марцеллу Соломоновичу Рабиновичу[70], за упокой души которого я ежедневно молюсь.

Вы удивлены, читатель? Не удивляйтесь: не такие еще «чудеса» случались тогда, в то суматошное время, да и теперь бывают…

Марцелл Рабинович был один из очень немногих евреев, заслуживших солдатского Георгия на Германской войне, куда он пошел добровольцем. В 1917 г. он вступил в партию. Этот человек был «романтиком революции», характерным для того времени, но теперь уже полностью истребленным, типом. Мне думается, что ему были созвучны полковник Муравьев, Котовский, Чапаев и другие подлинно доблестные, но одурманенные революцией русские солдаты. Вероятно таким же, с тайной мечтой о карьере Бонапарта, был и Тухачевский.

Все они теперь или погибли в боях или перебиты своими же социалистическими «единомышленниками». Но к Марцеллу Рабиновичу Господь был милостив и послал ему легкую смерть: в конце 20-х гг. он полетел с приятелем-пилотом «прокатиться по облакам» на непроверенном еще новом аппарате. Сверзились. От романтика осталось только кровавое пятно…

Комиссар Рабинович привез меня непосредственно в свой личный салон-вагон в поезде командующего Туркфронтом М. В. Фрунзе.

В нем – целая серия неожиданных встреч. Во-первых, я совершенно свободен и мог бы бежать, если было бы куда. Но после встречи с англичанами, оккупировавшими тогда Персию и заставлявшими наших, попавших туда разоруженных офицеров чистить конюшни и резать саман для их сипайской конницы (бенгальских улан)[71], – бежать к ним снова у меня не стало охоты. Здесь же, в том же вагоне – свои, взятые в плен в Красноводске ротмистр Львов (Приморского драгунского полка), ротмистр Голодолинский, гардемарин Пульман[72]. Заходят и красные… бывшие гвардейцы Ушаков, Тросков. Позже я узнал, что это отношение к нам диктовалось самим Фрунзе, стремившимся привлечь в комсостав пленных белых офицеров.

В первый же день – допрос в Особом отделе. Его начальник – по фамилии Ганин[73]. Он прекрасно, тонко, как говорили тогда, одет, стилизован под англичанина, щеголяет, вставляя а речь немецкие и английские фразы. Его вопросы трафаретны, вежливы, и мои ответы его, видимо, мало интересуют.

– Допрос окончен, – говорит он через пять минут, – он только формальность. Война в Туркестане тоже закончена, и нового вы мне не скажете. Поговорим о другом.

Из этого «другого» я узнаю, что товарищ Ганин окончил знаменитую петербургскую Анненшуле[74], что он поручик (военного времени) одного из пехотных гвардейских полков, Павлов…[75] и что завтра со мной будет говорить сам командующий фронтом.

Настает и завтра, Я впущен в личный салон-вагон Фрунзе. Множество книг. Я успеваю заметить, что большинство из них военного содержания. За столом начинающий полнеть, не то небритый, не то с легкой бородкой тридцатилетний человек, с спокойными серыми глазами, в мешковатой и грязноватой парусиновой гимнастерке.

– Садитесь, ротмистр!

Мой чин назван просто, без иронии, без аффектации. Так же просто завязывается и разговор. Не допрос, а именно разговор двух любящих свое конное дело военных. Фрунзе расспрашивает меня о водопоях в колодцах пустыни, о преимуществах русского седла перед попавшим тогда в Россию канадским. Увидев, что я путаю местные породы лошадей, достает книжку о них полковника Ионова и объясняет мне разницу между карабоиром и ахалтекинцем… Полчаса проходит незаметно.

– Вы – серьезный кавалерист-практик, – говорит мне Фрунзе, – такие нам очень, очень, – подчеркивает он, – нужны. Но я не предлагаю вам вступить в Красную армию. Таким, как вы, насколько я понял вас, – поднимает он на меня свои спокойные серые глаза, – это трудно, пожалуй, невозможно. Я предлагаю вам должность начальника табунного коневодства Семиречья. Огромное поле работы. Там уже есть пять тысяч маток. Производителей вы выберете сами в Байрам-Али. Согласны? – и, видя, что я колеблюсь, добавляет:

– России всегда, какой бы она ни стала, будет нужна кавалерия, а кавалерии – строевая лошадь. Согласны?

Я соглашаюсь, и через десять минут (как позавидуют мне современные «военные преступники»-коллаборанты!) у меня в кармане широковещательный «мандат» и свидетельство о персональной амнистии за подписью

Фрунзе, что, однако, в дальнейшем, через три месяца действительно большой и интересной работы в Тянь-Шане, не помешало мне быть арестованным и отправленным в Москву, а там получить приговор к смертной казни. Меня спас Перекоп. Упоенные победой большевики «даровали широкую амнистию», по которой предстоявшая мне «шлепка» была заменена 10-ю годами Соловков, предельным тогда сроком (теперь 25 лет).

Не помешали и гибели М. Фрунзе его действительные революционные заслуги, несомненный талант полководца и военного организатора, и глубокое, серьезное отношение к своему делу. Когда СССР облетел слух, что Фрунзе зарезан ножом хирурга по приказанию Кремля, все изумились. Но я не удивлялся. Мне вспомнились его слова:

– России всегда, какой бы она ни стала, будет нужна кавалерия.

России… ее искра все же тлела тогда в сердце большевицкого главковерха, под пеплом уже перегоревшего революционного безумия. Такой полководец, к тому же пользовавшийся огромной популярностью в РККА, был немыслим в социалистической системе. Его «устранение» было неизбежно и вполне логично для нее. Вслед за ним, через 10 лет, пошли Егоров, Блюхер, Тухачевский, Саблин. 57 % высшего красного генералитета. Саблина я знавал еще гимназистом. Он принадлежал к хорошей почтенной московской семье и был тоже «романтиком революции». Сколько таких «романтиков» было в числе этих 57 %?

Они заплатили жизнью за миражи своей юности. Но чем заплатили за свои преступления перед отравленной ими русской молодежью тс, кто отравил ее этим дурманом «героизма революции»? Отмщены ли «прогрессисты», продолжающие и здесь, в эмиграции, свою преступную работу? На них, прежде всего на них, кровь этого несчастного поколения, кровь русского народа, море крови.

С допрашивавшим меня начальником Особого отдела Ганиным судьба свела меня еще раз при моем втором приезде в Среднюю Азию. Он был тогда переводчиком иностранной прессы при газете «Правда Востока». Его держали там «из милости». Раз в месяц он неизменно запивал ровно на неделю и бродяжничал в эти дни по Ташкенту. На шестой день запоя он столь же неизменно приходил ко мне опохмеляться, мылся, брился, разговаривая только по-немецки (этим языком он владел в совершенстве) и по-французски. Потом брал у меня ровно на бутылку водки и уходил… на могилу высланного Государем в Ташкент и умершего там Великого Князя Николая Константиновича[76]. (Это отец находящегося теперь в эмиграции кн. Искандера[77], оставившего по себе в Средней Азии очень добрую память). Там, на могиле отпрыска Царственного Дома, особист Ганин проводил последнюю, особенно мучительную ночь припадка своей страшной болезни. Что переживал он? Бог весть! Но во всяком случае не горделивые воспоминания о своих «подвигах» в Особом отделе.

М. Рабинович был единственным человеком, присылавшим мне посылки в Бутырки после моего ареста. Семьи у меня тогда не было. Судьбы остальных я узнал, попав вторично в Ташкент. Фон Шульман погиб в бою с басмачами, Львов и Голодолинский сгинули в недрах ГПУ.

Не чудо ли, что я сейчас пишу эти строки? Кровь… кровь… кровь… ею залит путь русской интеллигенции, указанный «прогрессизмом» XIX века.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 11 мая 1952 г.,
№ 62, с. 10–13.

Главковерх М. В. Фрунзе отдает честь…

Поезд командарма, инспектирующего свой огромный округ, медленно продвигается от Ашхабада к Ташкенту по мертвым пескам пустыни. Но вот, в их безбрежье блистает яркий изумруд оазиса. Это Байрам-Али[78] – личное имение Государя. Оно еще не разграблено. «Дикие» туркмены выразили больше честности и верности Ак-Падишаху[79], чем его русские подданные. Здесь мне предстоит отобрать жеребцов для табунного коневодства.

Только подлинный, истинный конник поймет всю красоту того, что я там увидел. Конский завод Байрам-Али ставил целью сохранение и культуру местных пород: поджарые, высушенные зноем песков текинцы, их кровные братья номуды, нарядные карабоиры, уродливые, но неутомимые «киргизы»[80] чаруют глаз любителя. Фрунзе ставит здесь охрану из своего личного мадьярского конвоя.

Сады, виноградники, опытные поля Байрам-Али – дивное сочетание восточной сказки с огромной продуманной культурной работой.

Чего только, каких только растений там не культивировалось! Позже, перевидав сотни «передовых» совхозов и племхозов, я не видел ни в одном из них подобного размаха и осмысленности культурной работы. Вся она полностью служила потребностям края. Государь ни разу не был в Байрам-Али, и этот образцовый рассадник культуры не был его «развлечение».

Геок-Тепе[81], памятник русского героизма, уже позади. Мы путем Скобелева приближаемся к Амударье, переезжаем ее по одному из длиннейших в мире мостов. Снова памятка. Проект этого моста военного инженера Анненкова был забракован специалистами, утверждавшими, что построить мост такой длины здесь невозможно, но Государь дал Анненкову денег из личных средств, и мост был построен железнодорожным батальоном Русской Армии. Так было в «отсталой» России!

Вот и Новая Бухара, железнодорожная станция в 12 километрах от замечательного по красоте древнего восточного города. Эмир еще держится. Коммунизм и восточная деспотия обмениваются приветом.

Вдоль платформы выстроена афганская гвардия эмира, бравые ребята в английской форме. У самой станции – ожившая сказка – свита восточного властителя, переливающаяся всеми цветами радуги группа всадников на великолепных конях, в блистающих самоцветами уборах. Пестрые халаты, белые чалмы, драгоценные пояса с редкостным оружием… 1001 ночь…

Фрунзе, стоя на площадке загона, здоровается с почетным караулом.

– Здрам желям, ваше Тилие-пилис-два! – довольно стройно звучит в ответ, и гордость эмира – европейско-азиатский оркестр гремит «встречу»…

– «Боже, Царя храни!»

Штабные главкома смущенно переглядываются, но он сам спокойно берет под козырек. Вслед за ним – штаб и мы…

Вернувшись в вагон Рабиновича, мы оживленно обсуждаем это необычное происшествие.

– Главком совершенно прав, – авторитетно решает сам комиссар Рабинович. – Почетный караул приветствовал Россию! Великую Россию, товарищи, которой многим обязана эта страна. Ведь я бухарский еврей, из тех, что здесь при вавилонянах еще были. Моя семья и теперь в Бухаре. Знаете, что было здесь до русских? Каждый еврей был обязан перепоясываться веревкой.

– Для чего? – удивленно спрашивает фон Шульман.

– Чтобы правоверный мусульманин не утруждал себя поиском веревки, когда захочет повесить этого еврея[82].

– И вешали?

– Еще как! Ведь, это же Восток, товарищи, Восток, где все было залито кровью, вплоть до «белой кошмы» на троне эмира! Все они здесь друг друга резали. Съездим в Бухару, я покажу вам и «минарет смерти», с которого сброшены десятки тысяч жертв[83], и подземную тюрьму со скорпионами, зарисованную Верещагиным[84]. Только русские покончили со всем этим безобразием… Нет, здешним народам нечем укорить Русских царей, особенно нам, здешним евреям. Это не «черта оседлости»… Правильно сыграли гимн «арбакэши»![85] Да, и что иное они могли сыграть? Не польку-мазурку же! А «интернационала» они, конечно, не знают. Россию, Великую Россию они приветствовали, товарищи! И правильно!

– Расцеловать бы вас, товарищ комиссар, за эти слова! – искренне вырвалось у ротмистра Львова, – но все ли у вас так думают?

– Массы есть всегда массы, – морщится Рабинович, – но ведь я – комиссар кавалерии фронта и могу самостоятельно мыслить.

Как счастлив Марцелл Рабинович, коммунист, что не дожил до «торжества социализма», думаю я теперь. Попробовал бы он сейчас так помыслить!

Это было весной 1920 г. Через два или три месяца Бухара была разгромлена инсценированным «восстанием масс», а на самом деле татарским полком Красной армии. Операция окружения города была проведена очень плохо: эмир не только уехал в Афганистан под охраной своей афганской гвардии, но вывез сто лучших жен и 500 верблюдов с драгоценностями. Зато грабили ее «хорошо». Весь Арк, холм, на котором стоял дворец эмира, был устлан шелками и коврами из его сокровищницы[86]. Досталось и мирному населению. Позже я сам видел золотой самоварчик (с пробой) тульской работы, выменянный у красноармейца за десять пачек заусайловской «фабричной» махорки, которой не было тогда в Средней Азии. Поджились «освободители»! Таков был первый акт «самоопределения».

Через десять лет я повидал и второй акт той же драматической комедии. Бухара, куда я заезжал в 30-х гг., была жалким, обнищавшим, пыльным и грязным городком. Красочный Ляби-хоуз[87], зеркальный водоем в центре города, где прежде кейфовал весь его «бомонд», раскинувшись на коврах, висящих над водой чай-ханэ[88], зарос тиной и вонял. Исключительная по красоте мечеть «четырех минаретов»[89] стояла полуразрушенной и опустелой. Огромные крытые базары, в 20-м г. еще полные товаров и кипевшие колоритной восточной жизнью, в 30-х гг. были мертвы и раскрыты… Население явно голодало: по карточкам давали только фунт скверного серого хлеба, тогда как прежде вся Бухара питалась лишь белыми пшеничными лепешками «нон». Рису для национального плова не было вовсе, но Узбекистан был зато даже не автономный, а полноправной и суверенной «советской» социалистической республикой.

Мне вспомнилось тогда то, что я успел повидать и узнать о прежней «Бухаре Эшарип»[90] – Священной Благословенной Бухаре, втором (после Мекки) духовном центре Ислама, городе с сотнею медрессэ (духовных мусульманских школ), тысячами мударисов (мусульманских профессоров), изучавших и развивавших творения суфи-философов таинственного мусульманского мира. Эта священная мусульманская Бухара, к которой стекались десятки тысяч паломников со всего Среднего Востока, развивалась и процветала под охраной и попечением православных Русских Царей!

Мне вспомнился простой, самый обыкновенный каракулевый воротник, какой был почти на каждом жителе городов России; представились колонки сухих многозначных цифр, показатели мировой торговли каракулем, монополии Бухары; пришли на память фамилии миллионеров Ходжаевых, Магомет-Рассулевых, Салтановых. Конечно, не каждый бухарец был миллионером, но каждый ел вволю румяные белые «ноны» и плов с ароматным барашком, стоившим здесь тогда полторы копейки фунт. Таков был «жизненный уровень» «угнетенных» народов Востока под скипетром Ак-Падишаха, в составе Великой Российской Империи! Эти народы были тогда не только равны во всех правах «народу-империалисту», но свободны от воинской повинности, тяжкого бремени, давящего теперь «свободный» демократический мир.

Вот почему я молюсь об упокое мятежной, заблудшей души еврея-коммуниста и комиссара Марцелла Рабиновича, имевшего смелость и честность салютовать и встать на защиту национального гимна Единой Великой России, последнего «Боже, Царя храни», прозвучавшего в стране, всего лишь 50–60 лет назад присоединенной к Империи!

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 16 июня 1952 г.,
№ 64, с. 14–16.

Великий комбинатор

В песках Туркмении водится огромная, достигающая двух метров длины ящерица-варан. С виду она очень страшна – прямо крокодил, но на самом деле абсолютно безвредна и безопасна. Туркменские мальчишки забавляются с ними, как наши – с котятами.

В газете «Вечерняя Москва» промелькнула заметка о том, что на «буржуазном разлагающемся Западе» вошли в моду женские туфельки и сумочки из замшевой кожи. В мозгу «великого комбинатора» – первого секретаря Средазбюро ЦК ВКП(б), т. е. заместителя Сталина над пятью бутафорскими республиками Средней Азии Зеленского[91] она оформилась в четкий план превращения узорчатых шкурок варанов в не столь живописные, но более приятные в наши дни долларовые бумажки, часть которых прилипла бы к рукам его самого.

Темпы соцстроительства не терпят промедлений. Тотчас по всей кооперативной сети Туркмении пролетели циркулярные телеграммы о заготовке варанов для экспорта. Голоштанные туркменские ребятишки толпами устремились в пески и потащили оттуда на веревочках тысячи экземпляров нового достижения социалистической экономики. Одновременно начались поиски и наем операторов, т. е. драчей, умеющих снимать тонкие шкурки ящериц.

Первая часть «кампании» шла с перевыполнением плана на 300 %.

По цене 100 граммов паточных леденцов за штуку, туркменчата наволокли во дворы степных факторий тысячи ящериц. Но во второй ее части получился «прорыв»: спецов по обдиранию варанов не оказалось, а дилетанты портили экспортные шкурки.

Между тем, сам заготовленный экспорт внепланово хотел есть, и устремился на лишки сахара, риса, муки, сложенные во дворах тех же факторий.

Завы факторий завопили. Начался бешеный обмен телеграммами между степью, Ташкентом (Зеленским), Москвой (Внешторгом) и Лондоном (фирмами, выдавшими задатки под товар). Все окончилось к общему удовольствию: лондонские покупатели получили крупные неустойки; вараны – свободу; туркменчата – леденцы; завы факторий – разрешение списать в графу «неизбежных потерь производства» съеденное варанами и, конечно, добавили в этот счет на свою долю, а все Средазбюро, во главе с самим Зеленским, хохотало до коликов. О пущенных на ветер народных деньгах не было сказано ни слова. Такова была веселая, но неудачная афера «великого комбинатора». Прочие его «комбинации» были много удачнее для советской кассы и много печальнее для подсоветского народа. В их финалах никто не смеялся, но многие, очень многие плакали.

Сын местечкового еврея, владельца мелкой аптеки, провизор по профессии и образованию, Зеленский был действительно незаурядным финансистом социалистического типа, т. е. ставившим знак полного равенства между понятиями «прибыль» и «грабеж». Его первой широкой, всесоюзной операцией на этом поприще было исключительное по наглости ограбление возродившейся в годы НЭП’а российской кооперации.

Населению больших городов было предложено строить, организовавшись в кооперативные общества, собственные многоквартирные дома, при гарантии личной собственности квартиры каждого пайщика. Это мероприятие имело большой успех. По всем значительным центрам, а более всего в самой Москве, создалось множество строительных коллективов; их члены, урезая себя во всем, ежемесячно несли свои взносы. Стройка развернулась вовсю… Через 3–4 года, когда много таких домов было уже построено, а еще большее количество обеспечено строительными фондами, правительство… национализировало все эти дома и собранные средства, не вернув, конечно, пайщикам даже их взносов. Счастливые обладатели собственных квартир в 3–4 комнаты, созданных на их трудовые сбережения, были «уплотнены» и перешли на положение бесправных жильцов «жактов».

Эта «комбинация» была оценена, и Зеленский поставлен во главе всей кооперации. Тут он произвел такую же «реформу», «уровняв» всех пайщиков, т. е. отобрав безвозмездно все взносы сверх основного минимума. Пайщик, внесший, примерно, 1000 рублей, терял 990, сохраняя лишь 10 рублей. Потребительская и производственная кооперация были убиты наповал. Вся система перешла в руки социалистического государства и фактически перестала существовать.

После этих «достижений» Зеленский был назначен суб-диктатором всего Туркестана с чрезвычайными полномочиями. Этот пост был очень значительным, т. к. Средняя Азия в то время была самой богатой частью Союза, сохранив еще многое из накопленного в «тюрьме народов»[92].

Зеленский начал с «земельно-водной реформы», т. е. с зажиточных хозяйств. Дело в том, что в Средней Азии помещиков русского типа, многоземельных, совсем не было. Владения в 6–8 га орошенной земли или сада были бытовым максимумом, но плодородие страны (две жатвы пшеницы или шесть укосов люцерны в год на Зеравшане!) делала их владельцев сравнительно богатыми, вполне зажиточными. Вода же там имеет исключительное значение: без орошения – все мертво.

Зеленский прежде всего национализировал земли мечетей, «вакуфов» (мусульманских благотворительных обществ) и все владения, превышающие 1,5 га полива. Награбленное он передал мелкими участками безземельным младшим родовичам (родовой быт и родовое землевладение еще жили тогда в Средней Азии) и загнал этих новых собственников в прообразы колхозов, национализировав воду, вырвав все водоснабжение из рук крестьянских общин и передав его своим чиновникам. Упорных единоличников он ликвидировал чрезвычайно просто: не дал им воды и засушил их участки. Таким образом, он предвосхитил в Средней Азии проведение сплошной коллективизации.

Далее была объявлена «новая хлопковая программа», т. е. на всех поливных землях было разрешено производить только хлопок, сдавая его соцгосударству по бесстыдно сниженной цене.

Промышленность Царской России была также остро заинтересована туркестанским хлопком, но тогда производство его стимулировалось высокими ценами закупки, авансированием производителей и другими мерами поощрения. Кроме того, Средняя Азия получала дешевую пшеницу с Кубани через Красноводск и с Поволжья через Оренбург. Теперь этого притока не было, и хлопководство обрекало местное население на голод.

Кишлаки (поселки) сопротивлялись сначала пассивно – сеяли неразрешенную пшеницу. Зеленский двинул на поля спецотряды и выкосил незрелый хлеб на корню. Возникло движение «палочников» – крестьянских антисоветских партизан. Оно было потоплено в крови.

Победа! Соцпромышленность получила хлопок, а трудовое крестьянство «национальных республик» – голод и нищету. Достижение!

В личной жизни Зеленский был очень веселым, остроумным и скептически-циничным человеком. Часто соприкасаясь с ним по газетной работе, я всегда старался настраивать его на разговор «не для печати». Когда это удавалось, и Зеленский, увлекшись своей болтовней (поговорить он любил), начинал с потрясающим цинизмом рассказывать свои «анекдотики», можно было лишь изумляться той степени морального разложения, до которой он дошел.

Под пару ему была и его жена. Она происходила из старинной титулованной семьи, воспитывалась в Смольном, но в самой последней торговке было больше совести и меньше бесстыдства, чем в ней.

Проводя социалистические «комбинации», Зеленский не забывал и себя. Медленно и осторожно он переводил крупные суммы заграницу, подготавливая себе «невозвращенство» и богатую жизнь в одной из либерально «демонократических» стран. Это сорвалось. Личная вражда – ею пропитаны все партийные организации – «подобрала ключи» и, несмотря на огромные заслуги перед партией и несомненную «нужность» ей Зеленского с его большим соцкоммерческим умом, он был все же расстрелян. А способности его были не заурядные: адская идея Торгсина… выжимание золота голодом, – принадлежала тоже ему, чем он любил хвастать.

Расцвет «творчества» Зеленского совпал с появлением книги Ильфа и Петрова «12 стульев», и в партийных кругах Зеленский получил кличку ее героя – Остапа Бендера – «великий комбинатор».

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 30 июня 1952 г.,
№ 65, с. 7–10.

Сверх-Обер-Хам

В тридцатых годах, в Ташкенте, был созван 5-ый всемирный геологический конгресс[93]. Большевики, воспользовавшись очередью России в Международной ассоциации геологов, решили блеснуть, и имели эту возможность, благодаря жившим еще старым геологам: Обручеву, Ферсману, Губкину и уже начатым широким обследованиям первой пятилетки.

Но пропагандный бум не удался: на съезд прибыла лишь делегация Германии, социал-демократическое правительство которой дружило тогда и заигрывало с Советами.

Зато уж с этой делегацией носились, как с богатой тещей: угощали на банкетах, услаждали специальными концертами… не обошлось без неудач и здесь. «Президент» Ахун-Бабаев в произнесенной им по-русски приветственной речи так и не смог выговорить слова геология и заменял его привычным идеология. Внимательно слушавшие немцы были озадачены.

На концерте туземной музыки стало еще «веселее». Этот концерт устраивал местный старожил Покровский[94], большой знаток восточной музыки, автор глубокого двухтомного труда о ней, но абсолютно не знакомый с законами сцены. Главную же роль в туземных оркестрах играет инструмент карнай – гигантская, в четыре метра длиной труба, прямой потомок тех, которые разрушили стены Иерихона. Обычно «артист» в нее дует, его помощник держит на плече противоположный конец с раструбом. Рев ее ужасен.

Немцев посадили в первом ряду небольшого, но изящного зала, бывшего военного собрания, а Покровский построил оркестр в ряд по самому краю авансцены, взмахнул руками…

…Дружно грянули огромные котлы-барабаны, а карнай рявкнули, упершись чуть не в самые лица немцев…

Толстый профессор Кайзер в ужасе схватился за голову и мог лишь сказать:

– Kolossal!

В заключение же съезда немцы задали ехидный вопрос:

– Почему у вас, при таком невероятном богатстве геологического материала и столь широком размахе прикладных исследований, так бедна их теоретически-научная разработка?

Отвечавшему им академику Ферсману пришлось смущенно ограничиться общей фразой.

Но ловкачи советской пропаганды готовили уже новый трюк: была задумана объединенная советско-германская экспедиция на Памир, с целью «открыть» уже открытые пики Петра Первого и Николая Второго, а заодно и переименовать их в пик Ленина и пик Сталина. Оба пика выше 7000 метров, близки по высоте к Эвересту, и Германия выслала для их «открытия» шестерых лучших альпинистов. Советы также послали бригаду альпинистов, бригаду научных работников, во главе с профессором Щербаковым[95], а верховное начальствование над всеми «штурмующими Крышу Мира» силами вручили «испытанному» главковерху, в то время прокурору республики – Крыленко[96].

Я обслуживал от газеты и конгресс и экспедицию, вследствие чего и имел сомнительное удовольствие познакомиться с этой «исторической» личностью.

Тотчас по прибытии экспедиции я интервьюировал профессора Щербакова. Это был скромный, тихий, но глубокий, вдумчивый человек науки. Он обстоятельно и детально излагал мне ряд исследовательских проблем, которые надеялся разрешить в предстоящей экспедиции. Я записывал. С шумом открылась дверь, и в комнату ввалился здоровенный детина средних лет, очень похожий на переодетого в щегольской френч деревенского мясника. Соответствующие манеры, соответствующая морда.

Дорогие читатели, вы знаете, что я избегаю грубых слов в моих рассказах вам, но в данном случае такое определение неизбежно. Можно сказать лишь еще грубее – харя. Назвать же этот «портрет» лицом или физиономией нельзя.

Черты его были обычными, даже правильными, но выражение тупого самодовольства, чванства, наглости – попросту хамства – проступало столь ярко, что покрывало собой все прочее. Трудно верилось, что его обладатель окончил университет.

– А, сотрудник печати? Очень хорошо, – не здороваясь, бросил он мне, – ну, эту профессорскую… (непристойное слово) бросьте к… (непристойная фраза). Слушайте, что я вам скажу и записывайте. Слово в слово.

Крыленко развалился в кресле, закурил, не предложив, конечно, нам, папиросу, и понес трафаретную пропагандную чушь о «достижениях», «победах» и прочем. О научной работе, ее конкретных задачах – ни слова. Потом выяснилось, что он спутал даже намеченный маршрут, что мягко пояснил мне проф. Щербаков: тов. Крыленко «оговорился».

Что было делать мне? Дать болтовню Крыленко без разъяснения смысла экспедиции?

Умный заместитель редактора Эйдельсон нашел выход. Он дал оба интервью разом под жирным заголовком: «Мы штурмуем Крышу Мира».

Я сопровождал экспедицию до линии вечных снегов, и в вагоне служил переводчиком между русскими и немецкими альпинистами. Наши были славными, крепкими молодыми ребятами. Снаряжены они были «по-советски»: в солдатских бутсах и стеганых ватниках. Для питания – сало и крупа. Немцы имели, конечно, полное снаряжение европейских спортсменов, каждый предмет которого возбуждал удивление и восхищение наших.

– Что это? Для чего это? – то и дело спрашивали они, указывая то на сухое горючее, то на другие приспособления горного спорта. Рулончики гигиенической бумаги, которые несли при себе немцы, привели их сначала в недоумение, а потом вызвали взрыв хохота. Оторвали себе по кусочку – показать дома.

– Они, кажется, никогда не видали этого? – в свою очередь удивились немцы.

Стыдно мне было тогда, и этот эпизод, эти вежливо-насмешливые улыбки немцев вспомнились мне много лет спустя, когда я увидел знаменитый номер розенберговского журнала «Untermensch»[97].

Крыленко в дороге шумно ссорился с сопровождавшей его сожительницей, тоже «героем» тов. Розмирович[98], причем крепкие выражения сыпались с обеих сторон. В тех же формах он покрикивал и на профессоров. С альпинистами он вообще иначе не разговаривал.

«Штурм» совершился. И русские и немцы поднялись на пики. Переименовали их и утвердили на ледниках красные тряпки.

– Каковы научные результаты экспедиции? – интервьюировал я вернувшегося Щербакова.

– Темпы научной работы не совпадают с темпами спорта, – уклончиво ответил он, – пока я воздержусь от ответа… потом… Когда мы разберем, проанализируем собранные материалы…

– Для науки – нуль с хвостиком! – понял я.

Но шум был большой. Кажется, прокричали об «открытии Памира» и за границей, как потом о папанинской буффонаде на Северном полюсе. Госиздат предложил мне выпустить книгу об экспедиции с очень большим тиражом при столь же высоком гонораре. Я отказался. Не смог. Пришлось бы сверх сил врать, восхваляя «подвиг» и «достижения» советчины, в то время как единственный там действительный реальный подвиг был совершен нашими ребятами-альпинистами, сделавшими этот очень трудный подъем на пики без снаряжения, полуголодными, но все же не отстав от блестяще снаряженных и тренированных немцев.

Не беда! Рекламные книги написали другие, не видевшие Памира и близко. Так фабрикуются «достижения», приводящие в восторг наивных европейцев и янки.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 14 июля 1952 г.,
№ 66, с. 11–13

.

Ленинский «гвардеец»

В тридцатых годах, в партийных кругах циркулировал анекдот о том, как на последних партийных съездах старейший большевик Рязанов появлялся всегда в сопровождении двух здоровенных детин, которые на заседаниях неизменно сидели рядом с ним и осаживали старика, если он пытался подавать реплики с места. На трибуну его, конечно, не пускали, но не показать на съезде первого переводчика Маркса на русский язык и личного друга Ленина было невозможно.

Этот анекдот соответствовал действительности, был фактичен, а другой, вымышленный, столь же характерен для отношения Сталина к «ленинской гвардии».

Рассказывали, что вдова Ленина, Крупская, попыталась возражать против проведения сплошной коллективизации. «Мудрейший» тотчас вызвал ее:

– Ты, что это, старая дура, бузить вздумала? Ты у меня смотри! А то я тебя от звания ленинской жены отставлю, разжалую, и Колонтаиху ему во вдовы назначу!

Ближайшие соратники Ленина, Бухарин, Зиновьев, Каменев и др. были расстреляны после упорной внутрипартийной борьбы. Второй сорт – истреблен без особой помпы, а мелочь – просто сведена к нулю, рассажена по концлагерям или загнана в глухие углы под надзор местных органов НКВД доживать в качестве «музейных экспонатов». Жизнь одного из таких «экспонатов» я мог проследить и с внешней и с внутренней сторон.

Вскоре после 1905 г. в наш губернский город прибыл ветеринар Николай Николаевич Баканов. До этого он был в ссылке, в Вологодской губернии, где так же служил уездным ветеринаром, и свое место в губернии – повышение – он получил по протекции одного из наших «прогрессистов», кстати сказать, титулованного крупного помещика. Подобное покровительство революционерам было тогда в моде. Баканов был знающим ветеринаром, и окрестные коннозаводчики наперерыв его приглашали. Он быстро составил круг знакомств и, будучи к тому же прекрасным винтером, стал непременным членом губернского собрания, где его неизменным партнером в игре был другой ее чемпион – полицмейстер.

Партийный большевик-подпольщик и начальник полиции совместно объявляли «большой шлем в безкозыре». Случались и такие разговоры:

– Три червы! – «показывал масть» полицмейстер, – к тебе, Николай Николаевич, опять «племянник» приехал?

– А что? Пики четыре!

– Жандармский ротмистр говорил: сведения к нему поступили… Пять в бубнах! Так, ты, того… убери «племянника» на время…

Патриархально работала наша полиция в те времена «кровавого царского режима»!

В уютном домике Баканова была явочная квартира подпольщиков не только с.-д. партии, но и с.-р. Когда нужно бывало кого-либо или что-либо спрятать, он обращался к одному из друзей-помещиков.

– Ну, что ж, – отвечал этот русский хлебосол, – пусть у меня поживет… Мы образованным людям рады… у нас тихо.

Молодежь валом валила к «дяде Коле». Во-первых, у него бывало весело и непринужденно, а, во-вторых, и для многих, в-главных, он был «в ссылке», «страдалец за народ», «борец» и даже «крупный революционер». Обаяние революционной романтики, воспитанное в сердцах русской молодежи «прогрессивной» литературщиной, было неотразимо. Покаюсь: и я ему тогда поддавался.

Не только неопытная молодежь давала увлечь себя по этому пути, но, как свидетельствует недавно вышедшая правдивая книга «На путях к свободе» А. В. Тырковой-Вильямс, и государственные мужи, либеральные общественные деятели, которых и сам П. А. Столыпин считал «мозгом страны», не далеко от нас ушли, а навредили России побольше…

«Крупным революционером» Баканов никогда не был. Он был только рядовым партийцем-подпольщиком, случайно попавшим в выгодное для партии положение, в силу которого он приносил ей большую пользу, скрывая у себя террористов и агитаторов, бомбы и прокламации, вербуя безусую экспансивную молодежь и, вероятно, осведомляя вовремя об опасности. Он мог это делать в силу своих клубных связей.

После «февраля» он стал председателем местного совета, а в «октябре» первым предгубмсполкома, т. е. губернатором, во время правления которого был расстрелян его бывший партнер по винту – полицмейстер. Потом я надолго потерял из виду «дядю Колю», и встретил его вновь лишь в 30-х гг. в Среднеазиатском госуниверситете[99]. Он вел там какую-то мелкую, необязательную дисциплину.

Заговорили по-старому: он мне «ты», я ему «вы, дядя Коля». Позвал его, постаревшего, как-то пришибленного, жалкого, к себе и за крепким чаем, которого он был большой любитель, разговорились совсем «по-старому», по душам.

– В гору идешь? – сердито буркнул сперва дядя Коля, – профессор… и в газете твое имя всегда…

– Мои горки – ухабистые, дядя Коля. И в газете мое имя стоит, и в учетных листах НКВД. А сюда знаете, откуда я прибыл? С Соловков. Пять лет у вас поживу. Не меньше.

– Вот, оно что! – облегченно вздохнул дядя Коля, – и тебя, значит, прихватили. Ну, тогда давай побалакаем, отведем душу.

Побалакали. Оранжевая луна прошла уже полпути по синему южному небу, а старик все еще рассказывал мне тяжелую повесть полного крушения своих идеалов, признания ложности всего своего жизненного пути, безысходности и мук совести прозревшего русского передового интеллигента.

– Ты думаешь, у меня сердце кровью не обливается при виде происходящего? – говорил дядя Коля, – Ты думаешь, я не вижу, не знаю, не понимаю всего этого ужаса? Я, брат, больше тебя знаю. Я пока еще в партии и на закрытые собрания допущен. А что я могу сделать сейчас?

– Сейчас, конечно, ничего. Сейчас вы немногим выше лаборанта, но когда вы были председателем губисполкома? Тогда вы могли же?

– Ничего и тогда не мог. Попробовал в период красного террора кое-кого из старых приятелей от шлепки спасти – сам едва уцелел. С поста сняли, по партлинии – «последнее предупреждение». А тогда еще Ленин был жив! Получил назначение там же, но уже лишь земельным отделом заведовать. Из центра одно за одним предписания – загонять мужиков в колхозы. Не видел я, что ли, всей нелепости этого? Слава Богу, земским ветеринаром двенадцать лет был, знаю русскую деревню! А что поделаешь? В хомуте, брат, и в оглоблях! Податься некуда. Сплошную коллективизацию ахнули; тут я не выдержал, поговорил с одним-другим из старых партийцев. Через неделю нас всех по разным дырам распихали. Вот и сижу здесь – пробирки мою. Хорошо еще, что так отделался.

Мы помолчали, слушал пение цикад.

– А скажите, дядя Коля, – спросил я, – как по-вашему, совесть существует или это только буржуазный предрассудок, поповская выдумка?

В настоящее время – Национальный университет Узбекистана.

– Ты вот к чему гнешь, – понял суть моего вопроса старик, – существует, брат, существует. И Бог какой-то существует, а не «вид кислорода». Только мы узнаем об этом поздновато. Вот, в чем дело. Думаешь, меня она не грызет? Эх! – опустил он на руки седую, кудлатую голову, – я свою вину полностью осознал. Но только ли я виноват? Только ли такие, как я, подпольники-революционеры? А те, кто поддерживал нас? А князь, покровительством которого я держался? А полицмейстер, который мне служебные тайны болтал? Чем я был бы без них? Ничем. Они мне все дорожки расчищали. А помещики, укрывавшие наших нелегальных? Тут, брат, как раздумаюсь, такая философия в голову полезет, что сам черт в ней ногу сломит. Выходит, что я был только исполнителем. Понял? Мелкой сошкою, атомом общей виновности всей интеллигенции российской, общей… и князя, и полицмейстера, и твоей… Все и платим. Вот в чем разгадка!

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 18 августа 1952 г.,
№ 68, с. 5–8[100].

Человек и робот

В среде русских фабрично-заводских рабочих была и даже сохранилась по наше время своя самобытная «аристократия». Были даже «династии», бережно хранившие свои генеалогические воспоминания за 100–200 лет. И теперь еще можно встретить на уральских заводах семьи, целый ряд поколений которых работал в одном и том же районе, а порой и у одной и той же менявшей свою конструкцию домны, чуть ли не с овеянного исторической легендой времени Никиты Демидова, тульского кузнеца и сподвижника Великого Работника Петра. В древних гнездах художников-кустарей, в Палехе и Мстере, я видел целые слободки потомков русских народных художников, расписывавших знаменитый Коломенский дворец царя Алексея Михайловича. В их семьях хранились реликвии того времени.

К числу таких аристократов-рабочих принадлежал и тот, кого я назову в этом очерке Головиным. Избираю эту фамилию по внутреннему созвучию с его настоящей кличкой, данной его предку за острый ум и крепкую русскую смекалку. Она, эта русская смекалка, была родовым признаком династии Головиных. Дед моего знакомца попал в Петербург при отборке с Урала лучших рабочих для строившегося генералом Путиловым завода. В его цехах провел свою юность и мой приятель. Революция застала его 18-20-летним юнцом. Большие способности, свойственные этой семье, природный ум и энергия разом подняли его на гребень волны, и я познакомился с ним, когда он был уже руководителем Агитпропа Орджоникидзевского крайкома[101], т. е. управлял всей интеллектуальной жизнью доброй половины Северного Кавказа. Университет, институты, театры, кино, газеты, музеи, – вся культурная работа огромного комплекса различных организаций была «по партийной линии» подчинена ему, им направлялась и контролировалась.

Бывший путиловский рабочий Головин, окончивший лишь начальную школу царского времени и совпартшколу, с этой работой справлялся. Кроме ума и энергии, он обладал и большим тактом, а главное – искренним стремлением к культуре вообще и к окультуриванию самого себя, в частности. Профессора, актеры, журналисты встречали в нем всегда друга, а нередко и заступника.

Я часто соприкасался с ним по педагогической и музейной работе, и не раз мог заметить тщательно маскированную им, но жившую в нем свободную от «партийных установок» мысль. В критические моменты она проявлялась в форме разумных, тщательно обдуманных им действий.

Когда для проверки нашего музейного, действительно очень богатого книгохранилища (свыше 100 000 томов) явилась из Москвы снабженная строжайшими полномочиями комиссия, состоявшая из тупых партийных чиновников, мы были в панике. Хранившиеся у нас, спасенные чудом библиотеки архиерея и семинарии содержали много редкостных книг по богословию. Под угрозой были и подшивки приказов с времен Ермолова по старейшим доблестным кавказским Тенгинскому и Самурскому полкам. Библиотеки и архивы их попали также в музей.

– Изъять и уничтожить этот хлам, – постановила комиссия.

Мы устремились к Головину, и он, тщательно взвешивая каждое свое слово, умело избегая подводных рифов, добился от комиссии разрешения сохранить эти ценности в качестве особого закрытого фонда. Их уложили в отдельные шкафы и запечатали.

Я знал Головина, быть может, ближе, чем кто-либо другой. Моя жена была тогда одной из подведомственных ему машинисток, и он всегда вызывал ее к себе для перепечатки секретных материалов, несмотря на то, что в машинном бюро было достаточно комсомолок. О том, что ее дяди – шкуринцы, а брат погиб в рядах Корниловского полка, он, несомненно, знал. Должен засвидетельствовать, что и жена свято хранила его тайны, но… все же не от меня.

И вот, в конце «великой чистки» 1938 г., на ставропольском небосклоне появилась новая партийная звезда. Сначала она поблескивала довольно тускло и очень осторожно, но после разгрома всей верхушки северокавказской парторганизации разом засияла в зените. Этой звездой был Суслов[102], назначенный первым секретарем крайкома, т. е. получивший более власти, чем имел наместник Государя Императора на Кавказе.

Суслов был полной противоположностью Головину и даже вообще человеку, как свободному, обладающему сердцем и критической мыслью существу. Он представлял собой точно выверенную, безупречно работающую машину для выполнения идущих сверху приказов. Трудно сказать, была ли у него своя личная воля, свои собственные мысли, чувства. Все это поступало к нему, вливалось в его личность в потоке директив, инструкций, постановлений, и выходило из него уже в форме реальных действий, волевых импульсов, направлявших в нужное партии русло всю жизнь огромного края.

Суслов был прямым и единственным в крае начальником Головина. Эти два совершенно различных организма, два типа партийцев не могли ужиться. При «великой чистке» Головин уцелел. Его спасла та же сметка и тот же свойственный ему такт – умение ладить с окружающими его людьми. Но для борьбы с Сусловым этого было мало. А борьба шла не на жизнь, а на смерть. Самую реальную физическую смерть. Эта борьба была не соперничеством двух честолюбий, но столкновением двух типов коммунистов: человека, верившего в добро своей идеи, старавшегося осуществить воспринятый им идеал, и машины, абсолютно чуждой вообще представлениям о добре и зле, ножа гильотины, подчиненного только руке палача.

Я был в курсе всех перипетий этой борьбы, т. к. по секретным письмам Головина к его покровителям в Москве я видел, как бился он, стремясь доказать свою явную правоту. Живая душа его была захвачена клещами машины, и эти клещи побеждали.

Внезапно, как громовой удар, в причастных к культуре кругах Северного Кавказа пронеслась весть: Головин исключен из партии!

В тот год это значило – немедленный арест и смерть, неизбежная для столь крупного работника, попавшего в опалу. Но я был одним из немногих, знавших, что за несколько часов до этого решения предупрежденный об опасности Головин тайно выехал на автомобиле, и теперь уже на пути к Москве.

Влиятельные друзья смогли лишь «вгрязнить» его снова в партию, откуда он был «вычищен», но как деятель он был сведен к нулю, назначен на низовую работу куда-то в сибирскую глушь. Робот победил.

Уничтожая на своем пути десятки и сотни таких же, еще хранивших живую душу партийцев, Суслов возносился все выше и выше. Теперь он уже в самом зените партии, вблизи ее «солнца» и выполняет ответственные поручения – проводит те же чистки в странах-сателлитах. Его имя то и дело мелькает на страницах мировой печати. Робот-гильотина продолжает свою работу – истребление всех проблесков свободомыслия в среде одураченных коммунизмом.

Суслов один из наиболее ярких представителей целого поколения людей с вытравленной победившим социализмом душой. В них – главная опора этой системы. Они – сильнейший из ее рычагов. Их немало. Они представляют собой господствующий в наши дни тип партийцев и составляют ядро той демонической силы, которая приводит в движение весь интернациональный аппарат мирового коммунизма. Они безусловно верны Сталину, ибо каждый из них твердо знает, что гибель «любимого вождя» неминуемо повлечет и его собственную гибель.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 30 сентября 1952 г.,
№ 71, с. 6–8.

Генерал Ермолов и «генеральная линия»

Года за два до начала войны мне было предложено оформить исторический отдел Ставропольского (очень хорошего, кстати сказать) музея. Я знал, что создание этого отдела – приказ из центра. Знал, что выполнить его необходимо в течение месяца и что единственным подходящим лицом для выполнения этой большой работы во всем городе был только я. Нужно было разместить в пяти огромных залах экспонаты по всей истории Кавказа от доисторических времен до наших дней. Для этого требовалось разобрать и классифицировать целую гору самого разнообразного материала, знать историю Кавказа, декорировку и экспонирование, а, кроме того, самому подобрать и в дальнейшем администрировать группу самых разнородных работников: плотников, шрифтовиков, стекольщиков, окантовщиков и т. д. Зная, что другого не найти, я заломил с Крайкома невероятную цену, приблизительно полуторагодовос жалованье врача. Ничего, согласились. Работа закипела.

Коллектив я подобрал, главным образом, из своих студентов, обеспечив им приличный заработок. Знал, что не выдадут меня русские ребята, вывезут, хотя задача была трудна и, кроме того, я мог работать только после 8 часов вечера.

Бдительная партия, конечно, назначила ко мне контролера, своего рода, «политрука».

– Товарищ Плотников будет вам помогать, – сказали мне в Крайкоме, – он очень культурный, только что окончил комвуз, энергичный, деятельный.

Музейное дело в СССР считается политической работой, т. к. все музеи всех отраслей наук одновременно являются и орудиями пропаганды, исторические же в особенности. Каждый экспонат, даже выкопанный из кургана черепок, должен быть снабжен соответствующей надписью, отражающей марксистское мировоззрение. Составлять самим такие надписи не рекомендуется – можно влипнуть. Много безопаснее подыскивать соответствующие цитаты из «классиков марксизма».

Опыт прошлого при общении с такими «политруками», каким был Плотников, научил меня тому, что если не увязить их самих в какой-либо сложной, кропотливой работе, то они будут мешаться в живое дело и вредить ему.

– Как я рад вашему назначению, товарищ Плотников! – сказал я, пожимая руку моему новому соработнику. – Ведь вы знаете, что здесь требуется глубокая марксистская эрудиция, а я грешным делом слаб… Литературовед… К тому же беспартийный… Так вы уж, пожалуйста, возьмите на себя подыскание соответствующих цитат…

Готово! Мой Плотников обложился пирамидами «основоположников» всех видов и рылся в них до седьмого пота, а я мог свободно работать над моим материалом.

Он был необычайно богат. В первые годы революции в музей попадали архивы и коллекции старых кавказских полков, множество ценных вещей, отнятых у частных лиц, и, кроме того, там уже были фонды, накопленные создателем музея, энтузиастом этого дела, скромным нотариусом Ставрополя былых времен – Г. К. Праве[103], создавшим этот музей на свои личные средства.

Замечательная коллекция восточного оружия, собранная Самурским полком, альбомы акварелей князя Гагарина, лучшего иллюстратора Кавказской войны, несколько картин знаменитого Рубо, портреты Шамиля и его наибов, зарисованные с натуры каким-то неизвестным, но талантливым художником, сухой листок чинара с надписью самого Шамиля, маленький нагрудный коран Хаджи-Мурата, снятый с его трупа полковником Каргановым… Всего не перечтешь, но все это было хаотически свалено в кладовых, и надо было разобрать, «паспортизировать», привести в порядок и разместить в залах. Мне тоже хватало работы, и она кипела.

Пока отделывали первый, археологический, зал, – все шло благополучно: мы раскладывали по витражам черепки из скифских курганов и расставляли каменных баб, а тов. Плотников снабжал их длиннейшими и скучнейшими цитатами из Энгельса. Ни он, ни я не волновались.

Но вот приблизились к Кавказской войне – скользкому месту, на котором было легко и пятерку концлагеря заработать. Национальная политика – очень опасная вещь как для самих политиков, так и для научных работников. Зная это, я пошел к редактору местной газеты, хорошо откосившемуся ко мне, только что приехавшему из Москвы, делавшем карьеру ловкому партийцу, и откровенно поговорил с ним. Вернувшись в музей, я уверенно вынес из кладовой огромный портрет генерала Ермолова в золотой раме, прославляющие героизм русских кавказских войск картины Рубо, пару чудом уцелевших русских знамен и… небольшие портреты Шамиля и его наибов.

При виде этого подбора Плотников остолбенел.

– Как?! Генерал Ермолов? Во весь рост? Да еще в золотой раме? Царский опричник? А народный вождь Шамиль едва заметен? Вы посмотрите, вы посмотрите, что у Маркса сказано… – сунул он мне к носу книгу.

У Маркса, действительно, были очень нелестные отзывы о замирении Кавказа русскими войсками, а черкесы были превознесены до небес, т. е. по советским музейным правилам нужно было бы дать Шамиля во весь рост, а Ермолова свести к минимуму.

– А вы, тов. Плотников, давно были в Крайкоме? – приняв интонацию значительности, спросил я.

Плотников разом встревожился.

– Вы заходили туда? С кем вы разговаривали?

– Нет, в Крайкоме я не был, я только поговорил с недавно прибывшим из Москвы. Сходите в Крайком, тов. Плотников! – добавил я еще значительнее.

Мой политрук тотчас же убежал в страшной тревоге и вернулся к вечеру совсем растерянным.

– Да, знаете ли, вся работа насмарку, – сказал он, разрывая пачку заготовленных надписей. – Генеральная линия национальной политики властно диктует новую установку. Но где взять материалов? Где найти соответствующие цитаты? – схватился он за голову. – А самому составлять – это, знаете ли…

– Сочувствую, дорогой тов. Плотников, – ответил я, – глубоко вам сочувствую, но ничем помочь не могу… Ну, как? Генерала Ермолова можно уже вешать на стену?

– Да-да, конечно! И раму оставьте. Очень хорошая рама, вызолоченная… Но где взять подпись? – снова схватился он за голову.

То, что повергло в трепет и смущение глубоко эрудированного во всей марксистской литературе тов. Плотникова, будет мало понятно зарубежному читателю. Дело в том, что организация исторического отдела провинциального музея была уже показателем изменения «генеральной линии» в национальной политике партии. Ставка на русский патриотизм была уже сделана в верхах. Об этом был информирован редактор газеты, но молодой рядовой партиец Плотников этого не знал. Он принадлежал к поколению, воспитанному советской школьной пропагандой в иных установках, зажат ими со всех сторон, и, будучи выбит из привычного русла, сел как рак на мели.

Подобные Плотниковы очень распространенный тип среди молодых современных партийцев. Они с детства вытренированы в правилах безусловного подчинения и послушания директивам, идущим из центра. Не только своей личной воли, но и своего личного мышления они не имеют. Эту мозговую работу выполняет за них Агитпроп, они же воспринимают готовые уже рецепты и практически их осуществляют. Плотниковы – именно то поколение, на котором Сталин сейчас базирует свою власть. Рассчитывать на проявление какой-бы то ни было оппозиции среди них – бессмыслица. Они – роботы, полностью выхолощенные и в духовном, и в интеллектуальном отношении. При крепкой связи с волею правящего центра их батальоны представляют собою страшную силу.

Но так ли, как кажется, крепка эта база сталинской тирании? Как только от такого Плотникова потребовались какие-то самостоятельные действия, самостоятельные решения задач, поставленных той же партией, он оказался полностью бессилен. Не имея точных указаний о характере неожиданного зигзага «генеральной линии», он растерялся настолько, что буквально не смог дальше работать, бегал по каждому вопросу консультироваться в Крайком и в результате даже заболел, бедняга. В этой беспомощности сталинских роботов, охватывающей их при ослаблении влияния центра, скрыта внутренняя слабость партии. Мне думается, что Сталин это знает и, быть может, именно потому боится решительной схватки с свободным миром, но только… пока.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 16 ноября 1952 г
№ 74, с. 9–12.

Лицо под маской

Совместная со студентами вузов и техникумов, в которых я преподавал, работа в музее, да и сам провинциальный уклад жизни в Ставрополе и Черкесске (быв. ст. Ваталпашинской) сближала меня с ними. На лекциях и я, и они, мы были принуждены носить маски. Этого требовала неизбежная в подсоветской жизни самозащита.

Но переключаясь в сферу совместной деловой работы, мы неизбежно становились более людьми, более самими собой, чем это было возможно в обстановке учебного заведения. Мы продолжали остерегаться друг друга, но искренние ноты прорывались в наших словах все чаще и чаще… Нередко студенты задавали мне вопросы о жизни в дореволюционной России, часто прибегали к помощи моей тогда еще очень крепкой памяти, спрашивая, по большой части дополнений к творчеству глубоко интересовавших их запрещенных или просто изъятых из советских библиотек поэтов, от Гумилева до Хомякова и даже Надсона, которым очень интересовались девушки.

Из таких заданных вскользь вопросов я узнал о существовании у многих студентов таинственных тетрадок с запрещенными стихами и афоризмами изъятых авторов, например, цитат из «Бесов» Достоевского. Порою они читали мне свои стихи, в которых звучали живые, искренние ноты… Особенно ярок в моей памяти один юный студент-комсомолец, донимавший меня требованиями оценки его интимного творчества. Стихи его были поэтически грамотными перепевами лермонтовских настроений. У этого юноши были большие и чистые голубые глаза, которыми он, казалось, хотел заглянуть ко мне в душу, и мне бывало очень тяжело отвечать на его вопросы сухими, трафаретными фразами.

Однажды, улучив минуту, когда никого около нас не было, он страстно зашептал мне:

– Поймите, поймите, Борис Николаевич, что не советский я человек, совсем не советский…

– Никому никогда не говорите этого, – ответил я ему.

– Да, ведь, я только вам…

– Даже и мне. Ни к чему хорошему это не приведет ни вас, ни меня, – ответил я, но не удержался и добавил – пока…

– Пока?.. – переспросил он со страстной надеждой. – Пока что?

– Пока не придет время, – неопределенно ответил я.

В первые дни войны этот студент пришел ко мне на квартиру.

Его не призывали, но он хотел идти добровольцем, и решил спросить совета у меня. Он снова повторял мне, что он «не советский», и стремится в бой не за советский строй, а за… за что – он сам сказать не умел.

На войну он все же пошел, и, как я узнал потом, был убит в первых же боях.

Был ли он одиночкой, «белым воробьем» в своей среде? Факты говорят обратное: на Кубани, в период раскулачивания, были нередки случаи, когда комсомольцы разрывали и бросали на столы секретарей ячеек свои партбилеты. Об этом даже сообщалось в их газетах, как о «вылазке классового врага». Исчезновение студентов в недрах НКВД тоже не было редкостью.

Теперь, когда у «новых» эмигрантов стали развязываться языки, и мы читаем в газетах их рассказы о своей жизни в СССР (взять, например, хотя бы «Невидимую Россию» В. Алексеева[104]), я вижу многократные подтверждения его слов. Даже полковник Гр. Токаев[105] сообщает о каком-то кружке штабных офицеров (или генералов?), в котором во время войны обсуждался вопрос о поддержке или противодействии Сталину во имя России. Токаев пишет, что было вынесено решение поддержать Сталина именно ради спасения страны от порабощения и раздробления государства внешним врагом.

Я охотно верю этому сообщению Токаева. Несомненно, что в советской армии существовали и существуют такого рода кружки, особенно в среде младшего офицерства. В РОА я нередко слыхал о развитии их в первом периоде войны. Позже, в Толмеццо, в «Казачьем стане» атамана Доманова, приходилось наблюдать очень интересное явление. В составе этих казачьих формирований не было ни одного бывшего советского генерала, очень мало полковников, но множество младшего офицерства, причем наблюдалось, что чем младше офицер, тем «правее» его политические воззрения – молодежь была сплошь монархична.

Таким образом, теория «молекулярной революции», проповедуемая солидаристами, получает как будто некоторое подтверждение. Но дело в том, что такого рода кружковщина предшествует каждому революционному движению, и ни в какой мере не может считаться монополией акции НТС. Однако, от кружковщины до революционного взрыва еще очень далеко, и разобщенные между собой «молекулы» кружков не могут служить достаточной базой для революционных действий, особенно в условиях советской полицейщины.

Тем не менее, мы вправе предполагать под масками роботов лица живых людей. Дыхание пробуждающейся «невидимой России» нам здесь почти неслышно. Мы можем лишь догадываться о нем. Но Сталин и его клика, несомненно, ощущают и видят его много яснее и определеннее. Об этом свидетельствует изменение устава партии, принятое XIX съездом. Слежка партийцев друг за другом поставлена в основу нового статута. «Вождь» не верит даже своей «монолитной» партии.

«Знамя России»,
Нью-Йорк, 30 ноября 1952 г.,
№ 75, с. 7–8

[106].

Раба политики (воспоминания подсоветского журналиста)

Наука, искусство, литература, а теперь и фальсифицирования религия в СССР, всегда были, есть и будут не только служанками, но крепостными рабынями кремлевской Салтычихи, щедро наделяющей их лишь побоями и колодками.

В моем очерке я расскажу о второстепенных по значению фактах, характерных для ширины охвата, повсеместности и многообразия сети лжи и насилия над мыслью и чувством, раскинутой на всем пространстве одной шестой мира. Подобные случаи, десятки, сотни аналогичных им помнит каждый из «новых» эмигрантов. Все они, вместе взятые, характеризуют «ждановщину», не как отдельный, вызванный современной ситуацией эпизод советской внутренней политики, но как определенную неразрывность со всем бытием советской диктатуры систему.

Преподавание в высших учебных заведениях СССР оплачивается нищенски. Рядовой профессор вуза получает на 20 % больше преподавателя средней школы, столько же или меньше, чем рядовой инженер и значительно меньше, чем ротный командир РККА. Перед войной штатный преподаватель высшей школы получал 800–900 руб. в месяц при ценах: кило мяса 15–20 руб., кило картошки 3–4 руб. и т. д. Если сюда добавить или вернее отнять неизбежные вычеты, то картина станет совсем печальной: жить не только сносно, но сколь либо сытно – абсолютно невозможно. Необходима «халтура» – побочный, лучше оплачиваемый труд или «блат» – получение всевозможных благ жизни по знакомству, ценою унижений, подхалимства, лживого советского «активизма» – фальсификации общественной деятельности или далеко не всегда чистоплотных «взаимных услуг»…

Я предпочитал первое, тем более, что профессиональные газетные навыки, полученные мною в студенческие времена, открывали мне широкие возможности работы в печати, а оплата здесь была «пропагандная», во много раз превышавшая заработок научного работника: московская «Вечерка» платила за подвал в 200 строк – 300 руб., «Прожектор» и «Огонек» за иллюстрированный очерк – 1000 руб., крупные провинциальные «краевые» газеты процентов на 20 меньше, но в Средней Азии, где я жил в ссылке, дело обстояло еще лучше: большинство моих статей и очерков переводились и перепечатывались на 4–5 языках местных народов – узбекском, таджикском, киргизском, казахском, туркменском или каракалпакском; эти народы имели и имеют свою прессу, но не обладают кадром необходимых работников, и газеты на их языках, конечно, полностью пропагандные, питаются перепечатками, за который честно уплачивают русским авторам половину очень высокого в «национальной» советской прессе гонорара.

Подлинный советский журналист в большинстве глубоко некультурен. Он лишь натаскан в определенной орбите вопросов, нужных советской пропаганде, «подкован» в сфере популярного марксизма и диалектического материализма, снабжен соответствующим довольно убогим лексиконом и беспрерывно питается через редактора идущими из центра «установками» и «директивами». Журналистов такого типа привычно штампует ГИЖ – государственный институт журналистики в Москве, и оттуда они разносят эти штампы по всем до смешного похожим друг на друга периодическим изданиям СССР.

Но как только тема коснется чего-либо выходящего из пределов советской внутриполитической обыденщины, гижевец, за редкими исключениями, безнадежно пасует. Ему, по существу малограмотному, труден даже простой научный репортаж, не говоря уже о популяризации или литературной обработке полученных от научного работника сведений. Вот почему отделы культуры во всех советских редакциях всегда остро нуждаются в работниках, и лица, умеющие бойко и грамотно популяризировать советскую науку и искусство – в большой цене и пользуются особыми привилегиями: будучи в начале 30-х гг. в Средней Азии, попавши туда непосредственно с Соловков, я мог, работая в сфере культуры, печататься даже под своим именем, получал без задержек, по просьбе редакций, разрешение сопровождать различные экспедиции в самые глухие углы Средней Азии, и не был обязан выкрикивать беспрерывные «ура тов. Сталину». Достаточно было простых подтверждений успехов научной и культурной работы в СССР, а это я мог делать, ни вступая в компромисс со своей совестью, ибо, несмотря на всю мощь страшного пресса советской системы, творческие силы и талантливость русского народа не убиты. Они лишь приглушены, зажаты в невиданные в истории тиски, давление которых они все же порой пробивают своей непреоборимой стихийной силой!

* * *

Средняя Азия – страна чудес, страна непомерных возможностей исследований и открытий во всех областях знания и творчества, будь то геология, экономика, история, биология, поэзия, музыка или даже… уличный кукольный театр, зародившийся там, а не в Европе и переславший в дальнейшем, вероятно, с арабскими или венецианскими купцами своего продувного, остроумного героя – «Амак-Пальвана», принявшего в Турции имя «Карагеза», а под небом Италии – любимца толпы – «Пульчинеллу».

Мозг советской системы ясно учитывает культурное и экономическое значение этой страны, бросает туда крупные научные силы, тратит на это огромные средства, и поэтому там с особою яркостью рисуется подлинное отношение коммунизма к истинной всечеловеческой, надполитической, свободной науке…

В 1929 г. в Ташкенте был созван 5-й всемирный геологический конгресс[107]. Реклама была огромна, рассчитана на мировую прессу, но этот пропагандный трюк постигла неудача в самом его начале: кроме Германии, с которой тогда была «дружба», ни одно государство мира не прислало своих представителей ни этот «всемирный» конгресс. Пропаганда своих «достижений» в Европе была сорвана, но для внутреннего пользования годилась и прибывшая в печальном одиночестве немецкая группа. За ней ухаживали всеми способами, закармливали на роскошных банкетах, угощали экзотикой в виде концертов национальной узбекской музыки, оглушавшей несчастных немцев диким ревом двухметровых «карнаев», поистине иерихонских труб, могших в библейские времена разрушить глинобитные стены этого города, возили на научные прогулки в интересные и живописные места.

Главными докладчиками от русских были сомнительный ученый, но ловкач и пролаза академик Губкин[108], выступавший с темой «сера в Каракумах», и светило русской геологии, теперь умерший, академик Обручев, прочитавший блестящий доклад «проблема лесса» – плодоносной пыли азиатских пустынь. Блеск этого доклада затмил в глазах немцев и серую скуку остальных исключительно прикладных, слабых с точки зрения науки сообщений и предельное невежество приветственных речей местных «вождей», в которых узбекская репродукция Калинина, абсолютно безграмотный глава Узбекистана Ахун-Бабаев упорно именовал незнакомую ему даже понаслышке «геологию» – привычной «идеологией»…

Горы Ферганы и обнаженные геологические особенности их строения произвели на немцев потрясающее впечатление: «Das ist ein Paradies fbr Geologarbeiter![109] – восклицал старый, сентиментальный профессор Кайзер, – почему же вы, русские геологи, столь талантливые и эрудированные, пренебрегаете этими сокровищами знаний, раскрывающими свои тайны у ваших ног? Почему вы предпочитаете этой высокой работе разрешение чисто промышленных проблем – удел ремесленников науки, но не ее творцов и мыслителей?»

Хитрый, изворотливый Губкин ускользнул от прямого ответа, но прямодушный Обручев, думая, что никто из окружавших не понимает немецкого языка, ответил откровенно:

– Я видел больше вас и знаю, что Фергана дает лучшую в мире иллюстрацию тектонических процессов. Она – открытая книга мироздания, но сколько я ни просил об отпуске средств на ее чисто научное исследование – не дали…

К счастью для старика, его слова из русских понял только я один.

В том же году через Ташкент проследовала на Памир столь же широко разрекламированная комплексная экспедиция, возглавлявшаяся тогдашним прокурором республики – Крыленко. Ее научною частью заведовал проф. Щербаков. Немцы также принимали в ней участие, прислав трех ученых и трех спортсменов-альпинистов. Я сопровождал их до линии снегов. В разговорах немцев между собою всегда слышалось удивление, а порою и насмешка над бедностью и устарелостью научно-технического снаряжения русской группы. Сами они были во всеоружии, и разница между их приборами и теми, которыми располагал Щербаков, бросалась в глаза даже мне, профану. Завистливые взгляды и слова русских научных работников подтверждали оценку немцев.

Крыленко, действительно, прекрасный альпинист, поднялся на высочайший из пиков Памирской системы, водрузил там красный флаг и переименовал его в пик Сталина, а второй по высоте – в пик Ленина. Прежде они носили имена Петра Великого и Николая II. Это и было единственным результатом экспедиции, о которой вышло потом больше десятка пропагандных книг.

Аналогичный трюк был произведен позже в значительно более широких размерах с прогремевшим по всему миру «завоевателем полоса» экспедицией полуинтеллигента Папанина и его столь же причастных к науке сотрудников. Ее научные результаты ничтожны по сравнению с грандиозной всемирной рекламой, колоссальными затратами и… трудами скромных, малоизвестных в широких кругах полярников дореволюционного времени: Седова, лейт. Вилькицкого, адм. Макарова. Ссылаюсь в этом случае на интимно сказанные слова одного из ближайших сотрудников проф. О. Ю. Шмидта, имени которого назвать не могу – он еще жив. От него же я слышал жалобы на то, что огромную научную силу и могучую энергию О. Ю. Шмидта безрассудно растрачивают на разрешение второстепенных, чисто практических задач по завоеванию Арктики. Известный рейс «Челюскина», в течение которого этот первоклассный мировой ученый нес чисто административные обязанности начальника группы арктических зимовщиков и со свойственным ему темпераментом затрачивал свое драгоценное для науки время даже на выпуск пароходной агитки-стенгазеты, что отмечено самой советской пропагандой, – подтверждает справедливость этих жалоб.

* * *

В те же годы на всем мусульманском востоке СССР с огромным шумом проводилась «реформа» алфавита. Арабский алфавит, которым пользовались все мусульманские народы, заменялся новым – латинизированным. Это требовало большого труда и знаний, т. к. каждое из многочисленных восточных наречий имеет свои грамматические и фонетические особенности. Председателем всесоюзного комитета по латинизации был назначен старый большевик, друг Сталина, бакинский турок Агамали-Оглы[110], безграмотный настолько, что при интервьюировании его мною, он твердил лишь одну фразу:

– Пиши, пиши: плохой алфавит, совсем плохой…

Текст необходимого в интервью мне пришлось сочинять самому под руководством проф. Среднеазиатского университета, арабиста Шмидта[111], позже погибшего в ссылке.

Широкая пропаганда, сопровождавшая эту «реформу» (которая через 10 лет была отменена, и алфавит был на этот раз русифицирован), убеждала восточные народы в огромном культурном ее значении, но на саком деле цель была иная – уничтожение самобытности народных культур советского востока, порабощение мышления масс, отрыв его от религии путем создания невозможности чтения Корана и других мусульманских религиозных книг и, главное, разобщение масс и сильной еще в то время в Хиве и Бухаре мусульманской духовной интеллигенции. Бухара, где в царской «тюрьме народов» не только свободно функционировали, но даже были поощряемы многочисленные медресе – религиозно-философские школы, считалась тогда вторым – после Каира – центром богословской и философской мысли ислама.

Комитет Агамали-Оглы прибыл в Ташкент с необычайной помпой, в особом поезде из одних салон-вагонов, но, начав работу, тотчас же расписался в своем бессилии и полном незнакомстве с техникой поставленной проблемы. На помощь был вызван крупнейший из исследователей Средней Азии, ее истории, археологии, искусства и необычайно сложной лингвистики – академик В. В. Бартольд[112].

Глубокий старик, тщедушный и хромавший на обе ноги, он все же тотчас явился на зов, надеясь одновременно выполнить и свое страстное желание – докончить разбор и сверку исторических надписей ва стенах мавзолея Султана Санджара (XII в.), работу, необходимую ему для окончания последнего в жизни исследования страны, культуре которой он отдал 50 лет упорного вдохновенного труда. Для поездки к стоящему в пустыне памятнику требовались средства и разрешение. И в том, и в другом ему было отказано под предлогом уже не существовавшей тогда опасности от басмачей.

– Меня-то басмачи не тронут… они-то мне дали бы возможность работать… меня весь здешний ислам знает… и чтит… – жаловался огорченный ученый. Он был прав. Позже, при беседах с представители самых различных групп местного населения, я был поражен популярностью имени В. В. Бартольда. О его мудрости и всестороннем знании Востока слагались легенды. В массах он был известен под прозвищем, значившим по-русски «видящий соль земли».

Его научная работа была не нужна советской «культуре». Он не стоял «на базе марксизма-ленинизма».

Подобные злоключения постигли и его талантливого ученика археолога М. Е. Массона[113]. Пока он выполнял заветы и заканчивал прерванные смертью труды своего учителя, его систематически выживали из всех научно-исследовательских учреждений Средней Азии. Когда он открыл, указанное Бартольдом лишь приблизительно, местоположение мертвого города Баласагун в долине реки Таласа, таинственной столицы столь же таинственного, но могущественного некогда и культурного государства кара-китаев, его выгнали из последнего прибежища – Средне-Азиатского музея, лишили квартиры и жалкого заработка. Но случай его спас. Сличая тексты арабо-испанских и багдадских историков, он установил существование в древности в районе современного Ходжента на Сырдарье крупнейших серебряных рудников. По его гипотезе само серебро было из них выбрано, но сопутствующие ему обычно тугоплавкие редкие металлы должны были остаться в породе. Это разом заинтересовало советскую науку. Средства на изыскания были тотчас отпущены, и М. Е. Массон, работая во главе комплексной, изыскательной группы, нашел древние рудники и месторождения руд. В результате возник ходжентский комбинат редких металлов.

Коллеге Массона, археологу-любителю В. Л. Вяткину[114] не пришлось «поймать фортуну за чуб». Не обладая широкими знаниями, но заменяя их исключительным трудолюбием и упорством, этот фанатик археологии Средней Азии отдал ей всю свою долгую жизнь. Генерал-губернаторы Средней Азии, особенно барон Вревский[115], давали ему кое-какие средства, не богато, но хватало для того, чтобы расчистить знаменитую «обсерваторию Улугбека» под Самаркандом и доказать, что этот высокопросвещенный внук Тамерлана открыл до европейцев закон вращения Земли вокруг Солнца. С концом генерал-губернаторства кончился

и приток средств, но фанатик науки, будучи уже пожилым, продолжал один свою работу, конаясь в песке под палящим солнцем, и установил близ Анау место древнейшего города Афросиаба[116], пережившего 4 последовательных цикла культуры, из которых 3-ий современен Александру Македонскому, а 4-ый – Гарун аль Рашиду.

Энтузиаст и труженик умер в нищете и безвестности, оставив свои труды охраняющей памятники древности организации Сред-аз-Комстарис[117]. Там их нашли спекулянты на науке, и в конце 30-х гг. я читал в рекламном журнале «Советская археология» статью, кажется, В. Денике, прокламирующую результаты трудов всей жизни Вяткина, как «достижения советской науки». Его имя было упомянуто вскользь.

«Советская археология» – журнал, роскошно выпускаемый параллельно по-русски и по-французски. Он предназначен исключительно для обмана Европы, и, конечно, стоит больших денег. Читая его, я всегда вспоминал те гроши, в которых было отказано упомянутым служителям науки. Жалели ли именно денег большевики? Конечно, нет! Народных денег они не жалеют. Причина этих и многих других отказов в ассигнованиях на подлинно научную работу лежит много глубже. Она скрыта в том, что свет истинного знания органически враждебен всеобъемлющей лжи коммунизма и смертельно опасен ей даже в таких, казалось бы, аполитичных областях науки, как археология.

* * *

Утилитарность, выгода политическая или финансовая – основное и единственное направление научной работы в СССР. Отвлеченных, гуманитарных целей, познавания во имя знания – не существует. Истина только тогда истина, когда она служит целям партии, устремлениям, планам утверждения коммунизма в мире. Вне этого все – ложь. В таких духовных шорах воспитываются партийцы, комсомольцы, составляющие 95 % молодых работников науки (без партбилета в аспирантуру хода нет!), ближайший к партии «актив» масс.

Наверху, в Академии наук СССР, планирующей всю научную работу огромной страны, принцип утилитарности рассматривается в безбрежности горизонта борьбы миров во всех ее формах и проявлениях, но чем ниже, тем цель конкретнее, мельче и совсем в низах – различается до степени грубейшего материализма – погони за рублем, мелкой спекуляции на науке. На этой почве происходят порою забавные анекдоты, порою трагедии.

В пустынях Туркмении водится огромная ящерица – варан, достигающая длины двух метров. Она совершенно безопасна, обладает красивой узорчатой кожей, и поймать ее очень легко[118].

В Ташкенте жил энергичный, любящий свое дело биолог профессор Д. Н. Кашкаров[119]. Он «для себя», вне плана работал над темой «насекомые безводных песков».

В Нью-Йорке вошли в моду сумочки и туфельки из змеиной кожи, и московская «Вечерка», наиболее живая из всех газет СССР, сообщила об этом новом проявлении «гнилости буржуазного строя».

Три этих, казалось бы, несвязуемых факта сплелись, и в результате дали характерный для уродливости советской жизни гротеск.

Профессор очень хотел для разработки «своей» темы съездить в Каракумы, но прекрасно знал, что для изучения жизни каких-то букашек ему ни копейки не дадут. Собственных же средств на поездку у него, конечно, не было. По прочтении заметки в «Вечерке», перепечатанной, кажется, «Правдой Востока», профессор составил смелый план: заинтересовать, кого следует, выгодами экспорта кожи варанов, получить за счет этой безобидной ящерицы средства на поездку для изучения ее биологических особенностей и способов промышленной ловли, а поездку попутно использовать для работы над пленившими его насекомыми.

Задумано – сделано! Эффект превзошел ожидания. Большевики падки на все из ряда вон выходящее, как дикари на блестящие бусы. Средства на экспедицию были отпущены во внеплановом экстраординарном порядке, но узнавшие о варанах заправилы Внешторга не захотели дожидаться результатов профессорских изысканий и дали циркулярную директиву Средазкоопсоюзу о немедленной, срочной заготовке варанов. Средазкоопсоюз – колоссальная государственная торговая система, ведущая в Средней Азии не только снабжение населения всевозможными товарами, но и заготовки местной продукции, скупку ее у населения и по твердым, и по вольным ценам. Фактории его сети раскинуты по всей Средней Азии. Его работники, конечно, не могли ослушаться приказа Москвы и тотчас приступили к его выполнению.

Вот тут-то получился гротеск, очень похожий на тот, который дал безвременно погибший писатель Булгаков в своем замечательном рассказе «Роковые яйца».

Инструкция была дана по телеграфу в то время, когда инструктора препарирования (обдирания) варанов еще только подыскивались. Специальность – редкая, и найти их было нелегко.

А в Каракумских кишлаках и кочевых аулах заготовки шли полным ходом. Обольщенные обещанным полуфунтом леденцов мальчишки рыскали по степи, захлестывали петлями беззащитных варанов и тащили их во дворы факторий.

В мозгах главков рисовались сногсшибательный прибыли: звонкие доллары в обмен на дрянные паточные леденцы!

В «советской действительности» картина была иной. Наполнившие дворы факторий ящерицы хотели есть. Кормить их в планы не входило, но они внепланово нападали на сваленные во дворах грузы: рис, муку, сахар, кишмиш и уничтожали их с поразительной быстротой.

Телеграф ожесточенно работал, завы факторий рвали на себе волосы и ругались на всех языках и наречиях Средней Азии. Но Москва не хотела сдаваться. Уж очень заманчиво блестели американские доллары.

Кончилось тем, что глава Средазкоопа Зеленский, вопреки воле Внешторга, приказал выпустить всех варанов и угнать их подальше в степь, а убытки списать в графу непревиденных расходов.

Кашкарову эта история сошла благополучно, во вредительстве его не обвинили, т. к. НКВД в это время «накапливало материал» против Зеленского, который был расстрелян вместе с Рыковым в 1937 г.[120] Но до этого финала было еще далеко. Пока все смеялись. Смеялся, рассказывая мне это (не для печати, конечно) сам Зеленский. Что ему до пущенных на ветер миллионов народных рублей? Смеялся Кашкаров, собравший, наконец, нужных ему букашек. Смеялись и завы факторий, крепко погревшие руки на внеплановом кормлении варанов, и мальчишки, нежданно-негаданно получившие недоступные им леденцы…

«Научная авантюра» проф. Кашкарова не бросает на него тени. Он не имел личных материальных выгод. Но обычно спекуляция на науке или ее плодах ставит иные цели. Характерен такой случай.

В прошлом веке в Ташкент, вследствие какой-то чисто семейной истории, был сослан великий князь Николай, кажется, Константинович[121]. Это была бурная, деятельная натура. Он построил себе в Ташкенте дворец, теперь – музей, наполнил его картинами хороших художников, в саду устроил зверинец со львами и тиграми, но, главное, восстановил за свой счет древнюю, разрушенную ирригационную систему Голодной степи, превратив пустыню в огромный плодородный оазис – теперь широко разрекламированный совхоз-гигант Пахта-Арал. На этом он не остановился и разработал вместе с инженером Анненковым грандиозный проект возвращения Аму-Дарьи в ее старое русло – Узбой, выходящий в Каспийское море. Осуществление этого проекта вернуло бы к жизни гигантскую площадь пустыни. Война помешала началу работ. В 1918 г. великий князь умер, Анненков затерялся в вихрях революции, а проекты, сметы и чертежи работ попали, вместе со всем имуществом князя, в Средеднеазиатский музей. Там, в архивном хламе, нашел их в середине 20-х гг. ловкий инженер ирригации Ризенкампф[122]. Он выдал себя за автора проекта, получил за него очень крупную сумму в тогда еще веских червонцах и стал главой грандиозного строительства.

Но счастье было скоротечно. Нашлись завистники, проделка была раскрыта, оплата проекта конфискована, а сам Ризенкампф отбыл на Соловки, где я узнал от него часть истории, подробности – позже, уже в Ташкенте. Характерно, что Ризенкампф не признавал себя виновным, базируясь на «праве находки» и несомненной общественной пользе при выполнении проекта, который без его энергии заглох и был оставлен. На фоне общего советского бесправия эти аргументы звучали убедительно.

Подобную же историю о присвоении авторства проектов царского времени я слышал о постройке Московского метро. Во всяком случае, многие из грандиозных работ, предпринятых большевиками, авторство которых они приписывают себе и только себе, задуманы и подготовлены много раньше. Ведь и идея Великого Северного Морского пути родилась в гениальном мозгу Петра I, и после него неуклонно, хотя и постепенно практически осуществлялась офицерами императорского флота, начиная с командора Беринга и кончая лейтенантом Вилькицким и адмиралом Макаровым. Пресловутое «достижение» – Турксиб был не только спроектирован, но начат и уже доведен до Аулио-Ата (около 200 км). В 1916 г. О-во Риддер уже имело концессию на разработку Кузбасса, и лишь война задержала ее осуществление. Таких случаев – сотни.

Иногда спекуляция на науке бывает трагична.

В конце 20-х гг. в Ташкенте жил профессор Михайловский[123].

Как научный работник, он был слаб, выдвинулся в «краевую» профессуру из рядовых провинциальных врачей, но, по странной склонности, еще в молодости заинтересовался способами мумификации и достиг в этом искусстве больших результатов: сделанные им мумии ящериц, змей и лягушек были украшением местного музея. Его жена умерла родами первого ребенка. После революции умер и шестилетний сын. Пользуясь религиозной свободой, этот вряд ли нормальный психически профессор сделал из него мумию и посадил ее у себя в кабинете. Мумия вышла необыкновенно удачная: ребенок сидел, как живой. Сохранился даже цвет лица.

На антирелигиозников-коммунистов эта мумия производила сильное и своеобразное впечатление. Они, малограмотные и напичканные дешевыми агитками – тенденциозной популяризаций опытов Бехтерева, анабиозы и пр., видели в ней ключ к возможности оживления мертвых.

Профессор Михайловский учел это и построил на легковерии фанатиков материализма свое благополучие. Он объявил, что ведет научную работу по преодолению смерти и даже близок к ее завершению, мистифицировал какие-то опыты, читал сумбурные, демагогические доклады и тянул деньги отовсюду. Верили и давали. Слишком заманчива была цель – смертельный удар по религии.

Профессор женился на студентке-комсомолке и вдруг неожиданно ночью застрелился. Подозрительного ничего не было, его похоронили с большевицкими церемониями.

Но через несколько дней журналист Эль-Регистан[124] (теперь автор слов нового, сменившего Интернационал, гимна СССР) неожиданно заявил в ГПУ, что он вспомнил никем не замеченную деталь:

– Выстрел был сделан в левый висок.

Тело откопали, а дело раскопали. Оказалось, что проф. Михайловский был убит во время сна собственной женой, при соучастии ее любовника, а его ассистента, тоже комсомольца. Преступление было задумано и подготовлено заранее, еще до брака убийцы и жертвы, и сам брак был средством к его выполнению.

Убийцы верили в реальность и ценность шарлатанской «работы» Михайловского и хотели завладеть ее результатами. Сигналом к убийству послужила брошенная профессором фраза:

– Главное закончено. Остаются лишь технические детали. «Боженька» побежден!

Верившие в «гений» проф. Михайловского были глубоко разочарованы: его «труды» не представляли никакого научного интереса. Это были беспорядочные, небрежные выписки из различных медицинских книг…

В суд дело не поступило. Виновники убийства исчезли в недрах ГПУ[125].

Другой известный мне аналогичный эпизод еще более трагичен. Он кажется болезненной фантастикой автора авантюрных романов. И, вместе с тем, он – «советская действительность».

В 32 г. я провел несколько месяцев в Сухуме. Городок маленький, провинциальный, вся жизнь которого концентрируется вокруг двух находящихся там крупных учреждений: зональной станции всесоюзного института растениеводства и обезьяньего питомника, особенно привлекающего внимание приезжих и в силу вполне понятного интереса к жизни экзотических