- Предисловие
- Статьи о русской истории
- Подвиг первомучеников за землю русскую (940 лет со дня кончины свв. князей Бориса и Глеба)
- Венец и бармы Мономаха
- Чудо преподобного Сергия (560 лет со дня кончины)
- Русская церковно-политическая традиция
- Гибель Новгородской демократии
- Зарождение Восточной программы
- Вызволение хлопской Руси
- Учреждение Русского Патриархата
- «Профсоюзы» Московской Руси
- Замолчанный историей
- Отравление анекдотом
- Богатырь русской мысли (150 лет со дня рождения А. С. Хомякова)
- Славянофилы и мы (150 лет со дня рождения А. С. Хомякова)
- Исторический рикошет (К 50-летию заключения Портсмутского мира)
- Царь и рабочие
- Люди земли Русской
- «Первая роль»
- «Иван-Царевич»
- «Глубина сибирских руд»
- Пятна на солнце (грустный фельетон)
- Ехидна и спрут
- Историческая шишка (клочок соловецких воспоминаний)
- Кто они?
- Раба политики (воспоминания подсоветского журналиста)
- Пропаганда правдой
- Прогулка по Москве
- Московская весна. Так было когда-то…
- Света не угасите!
- Колхозный эксперимент Розенберга
- Иван и Фриц
- Плоды победы
- Игорев полк
- Национализм и шовинизм
- «Французик из Бордо»
- О «шлепках», чемоданах и гостиницах
- Путь ложных солнц
- Байронизм в политике
- Лицо без грима
- Вотум недоверия
- Доразделялись!
- Письма «нового» эмигранта
- Рецензии
- Непризнанный пророк [Н. Я. Данилевский]
- Корабль Одиссея [Арнольд Тойнби]
- Внук Мазепы – дед Василакия [Н. И. Костомаров]
- Народ отсутствует [Б. Н. Сергеевский]
- «Россия в XIX веке» [С. Г. Пушкарев]
- Практические примечания [Н. Потоцкий]
- О русской интеллигенции
- Фельдфебель и Вольтер
- Достижение «Октября»
- Ветер из глубин
- Без воды и без ступы
- Три ступени
- Смерть Рудина
- Подсоветская интеллигенция
- Человек и эпоха
- Они живы
- Приложение
- Владимир Рудинский
- О советской интеллигенции
- Вопрос, требующий уточнения
- Борис Башилов
- Творцы русской культуры – не интеллигенты, интеллигенты – не творцы русской культуры (ответ В. Рудинскому)
- Владимир Рудинский. Суд скорый, неправый и немилостивый
- Кто же он – «русский интеллигент»?
- И. Албов. Две интеллигенции
- Михаил Лавда. Комментарии
- Алексей Алымов (Б. Н. Ширяев). О «культурном уровне». Ответ Михаилу Лавде
- Михаил Лавда. Еще о «культурном уровне». Ответ на ответ
- А. Алымов (В. Н. Ширяев). Показатели «культурного уровня». Письмо в редакцию
- Андрей Ренников (А. М. Селитренников)
- Неразрешимый вопрос
- Послесловие редактора
Прогулка по Москве
Эти очерки были написаны мною на основе впечатлений, полученных при посещении Москвы до начала сороковых годов. Я опасался, что они уже устарели и не пускал их в печать. Но в конце прошлого 1952 года мне пришлось встретиться с «новейшим» эмигрантом, жившим в Москве до начала того же года. Совместно с ним я проверил, исправил и дополнил мои собственные записки. Думаю, что в их настоящем виде они соответствуют современности, неточностей в них будет мало, и они будут интересны старым москвичам.
У стен Кремля
– Остановка на площади Революции! – выкрикивает властолюбивая трамвайная кондукторша (властолюбие – неотъемлемое качество московских «хозяек трамвая»), протягивает руку к шнурку звонка, но не дергает за него, а напускается на бабу с мешком: – Ты про Кудрину спрашивала? Вот она, Кудрина! Чего не слазишь?
Старая Москва, крепко вросшая восемью столетиями в политую кровью и потом землю своих семи холмов, упорно борется с захлестнувшей ее волной взбаламученного невиданным лихолетьем русского моря…
В дореволюционной Москве было около полутора миллиона жителей. Это были москвичи, выпестованные той особой московской традицией, которую так глубоко чувствовал и любил Пушкин, учившийся русскому языку у московских просвирен, которая нерушимо сковывала в единый монолит всю Москву «сорока сороков» от золотой главы Ивана Великого до трущоб Хитрова рынка, от расписных сеней Грановитой Палаты до своей, особой московской мостовой. Даже пряники были, так и называвшиеся «московская мостовая»…
Теперь население Москвы перевалило за четыре миллиона. Из них три с большим гаком – москвачи, наползшие в Москву, как муравьи, со всех концов Руси, да и не только Руси, а Бог весть откуда. Московский обычай им чужд, чужда и московская акающая речь, не говоря уже о памяти (только памяти!) о московских святынях.
Где они, эти святыни? За зубчатой Кремлевской стеной скрыты мощи Московских чудотворцев, гробницы царей Московских. Туда москвичам входа нет. А перед стеной – уродливый ящик из наворованного в музее Александра III кроваво-красного мрамора[132]. В нем – восковая кукла в стеклянной будке.
– Проходить, не останавливаясь, рук в карманах не держать! – неустанно выкликает дежурный. Штык у входа, штыки у стеклянной будки с куклой, штык у выхода и сверлящие глаза филеров.
Бездушная мертвая кукла страшится живой Руси. Страх замыкает пред Русью ворота русского Кремля. Жутью темной души убийцы, глазами злого волка-оборотня горят по ночам красные звезды на его седых башнях и колют темное небо яркие стрелы прожекторов с окружающих стены зданий.
Тяжкие трехсаженные стрелки Спасских часов мерно свершают свой круг. Они укажут час, предел наваждения, чар и ков[133] волка-оборотня.
Красная площадь, одна из немногих московских площадей и улиц, официально сохранивших свое древнее славное имя. Большинство переименовано, но новые клички прививаются туго даже среди москвачей. Лубянка не только сохранила свое имя, не приняв нового «шефа» – Дзержинского, но даже передала его всему гнезду заполнивших ее и прилегающие переулки учреждений НКВД-МГБ, стала подлинно «всесоюзной» улицей. Тверская, переименованная в улицу имени Горького, нашла себе в московском просторечии саркастически двусмысленное название «Горькой улицы».
Но старый москвич растеряно оглядывается, попав на новую Красную площадь. Бронзовый Минин уже не указывает Пожарскому на святые стены Кремля. Памятник перенесен на спуск к Москве-реке и с площади незаметен[134]. Нет и великой московской святыни – Иверской часовни, срыты хранившие ее Воскресенские ворота, поставленные царем Алексеем Михайловичем[135]. Исторический музей, прежде гармонично включавшийся в общий ансамбль обрамления площади, теперь одиноко и несуразно торчит своими башнями между двух огромных пустырей, т. к. за ним, по направлению к Тверской, ширится новая площадь на месте снесенных домов и части Охотного ряда, потчевавшего старую Москву русскими деликатесами: провесной астраханской икрой, сибирскими рябчиками, кирсановскими окороками, невским сигом, знаменитой громовской сельдью.
Исчез Охотный с его отборными кругломордыми «молодцами» и полупудовыми сибирскими котами, лениво гревшимися на окнах грибных и рыбных лавок, и… исчезли даже из памяти рядового москвича не только рябчики, но и сушеные белые грибы, соленые грузди, без которых и рюмка в рот не шла. Нет и самой рюмки. Даже в ЦУМ’е, бывшем «Мюр и Мерилиз», ее не найти. Москвач хлопает водку стопкой в 150 граммов вместимостью. Изменился вкус? Нет. Соблюдается строжайшая экономия на закуске, а то и совсем без нее обходится москвич, влив в кружку пива принесенный в кармане шкалик. Поэтому пьяный, валяющийся даже днем на одной из центральных улиц Москвы, – обычное явление; хватит усталый после стахановских норм человек такого «медведя» на голодный желудок, а домой ему надо из Замоскворечья в Сокольники ехать. В трамвай «с духом» не пускают, извозчики – буржуазные пережитки, их давно нет, такси – только для избранных… Ну, и бредет подгулявший 10–12 километров… упадет и уснет не столько от водки, сколько от усталости.
Не только о рябчиках и тетерках позабыл теперь обыденный, не приписанный к закрытым распределителям москвич, но новое «октябрьское» поколение не знает и пятачковых филипповских пирожков, не видело никогда славившегося на всю Россию московского калача, не верит даже в возможность покупки вареной колбасы с перцем и чесноком по 22 копейки.
– Сказки ты, бабушка, рассказываешь! Все у тебя в голове перепуталось! Невозможное это дело! – решает умудренный в советской экономике внук-комсомолец.
«Интурист» и «Шанхай»
Теперь пройдемся немного вверх по Тверской, «Горькой улице». Привычный глаз старого москвича невольно ищет слева Лоскутную гостиницу. Ее нет. Но справа высятся корпуса двух новых – «Москвы» и «Интуриста», специально для «знатных иностранцев», вернее, для втирания им очков. Крика о этих «достижениях» было много, но мало кто из подсоветских людей побывал внутри: ордерами на комнаты этих гостиниц заведует специальное бюро, непосредственно подчиненное Лубянке. Добыть же обыкновенный номер в обыкновенной гостинице невозможно не только рядовому приезжему, хотя бы и по правительственной командировке, но и директору средней фабрики или не имеющему особых заслуг генералу. Приезжающие ночуют на полу у знакомых или на столах вызвавших их учреждений. Не имеющие ни того, ни другого курсируют ночами в дачных поездах от Москвы до Сергиева или Серпухова и обратно, в них и спят, сидя, а любители поспать, лежа, полощут рот водкой, изображают пьяных и требуют в милиции направления в наркотический диспансер. Там, уплатив установленный штраф, они могут спокойно выспаться, даже на простынях – комфорт, в СССР мало кому доступный. Догадлив русский человек, умеет приспособляться даже и к жизни в коммунистическом раю!
Нет и часовни св. Александра Невского, построенной в память спасения Царя-Освободителя от пули Каракозова[136]. На Моховой виднеются по-прежнему крашеные желтой охрой стены alma mater российской интеллигенции… только краска с них почти сошла и с внешней стены снят образ. «Наука – трудящимся» красуется на фронтоне.
– Да! Правильно! Наука! – острят москвичи.
– Научились трудящиеся социализму… своими боками… Наука!
Выше по Горькой-Тверской, за исключением телеграфа, новых зданий мало, но два выдававшихся в улицу дома передвинуты на 8 метров назад. Об этом их передвижении тоже был большой крик во всех газетах и журналах, как о необычайном достижении советской техники. Придворный поэт Безымянский даже поэму об этом событии состряпал. Инженеры, правда, посмеивались украдкой, и кое-кто из стариков вспоминал, что «Нива» еще в 1900 г. сообщала о таких же передвижениях в Западной Европе. Даже иллюстрации были. Но «Нива» – журнал буржуазный! Верить ей нельзя.
Новых зданий в центре вообще сравнительно мало. Темп строительства Москвы значительно ниже 1912–1913 гг. Строятся отдельные островки на далеких окраинах: в слившихся с Москвою Тушине, Черкизове, Химках, Филях. Вот их-то и фотографируют со всех сторон и показывают наивным иностранцам, да и русским тоже.
А рядом с ними, вблизи новых заводов, стихийно вырастают «Шанхай», «Нахаловки», «Самосады» и «Самострои». Это скопления землянок, покрытых всяким хламом. В них живут рабочие новых заводов. Органы порядка делают вид, что не замечают уродливых земляных городов, похожих более на груды мусора: разорить постройки и разогнать их население значило бы лишить заводы значительного числа рабочих, сорвать план[137].
Институты Академий Наук, Наркомпроса и других больших, но бедных организаций, приглашая к себе крупных научных работников из провинции, оговариваются в контрактах, что квартир им предоставить не могут. Но это мало кого останавливает: жизнь в Москве, в городе всемирной рекламы, даже и без пристанища, все же рай по сравнению с примитивным, полу-звериным, полуголодным прозябанием в глуши.
Собственник комнаты в Москве не только счастливец, но может стать при желании и советским рантье. Много старых москвичей и особенно москвичек-старушек, сохранивших свою жилплощадь, живут только ею. Ставит такая старушка свою кровать посреди комнаты, а четыре угла сдает по высокой цене четырем получающим «персональные» оклады, но бездомным специалистам, прописывая их в милиции «временно», как приезжих родственников. Такие старушки всегда очень строги к своим квартирантам.
– Профессор, вы сегодня ночью хлопнули дверью, а вы, товарищ инженер, безбожно храпели! Чтобы храпеть, ищите себе другую квартиру!
Пожилые люди, подчас даже с всесоюзно известными именами, теряются, краснеют и оправдываются, как нашалившие школьники, перед грозным начальством. Найти хотя бы угол в переполненной сверх всякой меры Москве – не шутка.
В рабочих поселках проще. Удастся заполучить счастливцу-стахановцу комнату, – глядь, через месяц в ней уже 12–15 человек: понаехали снохи, зятья, свояченицы и спят все на полу вповалку, а днем работают или шныряют по очередям.
«Знамя России»,
Нью-Йорк, 17 мая 1953 г
№ 85, с. 11–13.
«Горькая» улица
Но возвращаемся на Тверскую. Подходим к бывшему генерал-губернаторскому дому. Дворцом никто не называл его в старой Москве, хотя и жил в нем в свое время влиятельнейший из Великих Князей – Сергей Александрович, которому венценосный брат его, Александр III, однажды протелеграфировал:
– Сергей, не изображай из себя царя московского!
Жил в нем и предшественник Великого Князя Сергея Александровича на посту московского главноначальствующего, «отец Москвы» – князь Долгоруков. Много рассказов и анекдотов сохранилось об этой яркой и колоритной для Москвы конца прошлого века фигуре одного из последних широких, размашистых и властных, типично московских бар. Рассказывают, что когда отставка Долгорукова была уже решена, то сменивший его Великий Князь Сергей Александрович сказал на каком-то торжественном обеде:
– Я так люблю Москву, что хотел бы жить в ней.
– А я, Ваше Императорское Высочество, так ее люблю, что хотел бы умереть в ней, – ответил со слезами старый князь.
В 1917 г. этот дом, ставший Моссоветом, гремел. С его балкона беспрерывно лились зажигательные речи теперь расстрелянных вождей революции Каменева, Зиновьева, Муралова. Потом он затих. Теперь Моссовет – лишь бюрократический центр управления городским хозяйством, много меньший по значению, чем старая городская дума.
Напротив, над стройной колоннадой николаевского ампира, высилась прежде пожарная каланча. Теперь она снесена. Снесены и стоявшие за нею дома Столешникова переулка. Широкий пустырь простирается вниз, до самой Петровки. Кому нужна эта огромная площадь в центре Москвы, по которой и трамвай не проходит, – рядовой обыватель не понимает. Но у военспецов свое мнение.
– Великолепный сектор для пулеметного огня, вплоть до Лубянки! Здесь уж, поверьте, ни к Кремлю, ни к НКВД, в случае чего, ни один человек не проскочит.
Ради этого «в случае чего» безжалостно вырублена липовая сладость Тверского, Новинского, Зубова и других московских бульваров, сбрита краса Москвы – зеленая кайма кольца Садовых улиц: Кудриной, Триумфальной, Самотечной, Сухачевской…
Но варварские уничтожения зелени на улицах столицы не мешают большевикам кричать во все горло о ее озеленении. Это озеленение – маленькие ковровые клумбочки на площадях.
«Если написано: се лев, а не собака, верь писаному, а не глазам своим», – говорил еще блаженной памяти Козьма Прутков. Советская пропаганда широко применяет эту бессмертную формулу.
Прежде прямо на губернаторский дом конный Скобелев, взмахивая обнаженной шашкой, лихо вел своих бронзовых солдат. Потом на его месте стоял серый цементный обелиск весьма потрепанного и жалкого вида, а под ним – древнегреческая дева с венком. Это был один из первых памятников революции. Кому или чему он поставлен, никто уже не помнит теперь, но всем известно и часто повторяется под шумок сатирическое стихотворение, написанное о нем Сергеем Есениным, столь же остроумное, сколь и непристойное. Но «темпоре мутантор»[138]. Сняли и его.
Ветчина и человечина
Идем по Тверской дальше. Направо – густое скопление элегантных авто. Два безупречно одетых, подтянутых милиционера в белых перчатках, оба – красавцы на подбор, дирижируют непрерывной вереницей подходящих и отходящих машин. Шикарные дамочки, солидные полные мужчины в каракулевых, а то и бобровых шапках и воротниках выходят, нагруженные пакетами и свертками, из вращающихся стеклянных дверей. За некоторыми разукрашенные галунами грумы выносят таинственные плетеные коробы. А за стеклами широких витрин – все радости мира – сочащиеся янтарным жиром балыки, розоватый атлас нарезанной семги, горы золотых мандаринов, сочных тяжелых груш, каскад разноцветного винограда.
Что это? Чудо? Уэлльсовская машина времени перенесла нас в «проклятое царское»?.. Быть может, мы спим или галюцинируем?
О нет! Все вполне реально. За стеклами, на фоне густой позолоты стен и колонн Сиамского храма, ловкие продавцы отвешивают и отмеривают «радости», кассиры принимают плату, контролеры что-то отмечают в предъявляемых книжках.
Бывший гастрономический магазин братьев Елисеевых после революции переменил много хозяев и имен. Был он и магазином Интуриста, отпускавшим товар только на доллары и фунты стерлингов, был пунктом Торгсина, менявшим в голодной России сахар, какао, рис, муку и масло на последние нательные золотые кресты, оклады с чудом уцелевших икон, бережно и трепетно сохраненные памятки о «днях минувших». Потом стал закрытым распределителем ЦИК-НКВД, а теперь ведет двойственную жизнь. Для всех он – «Гастроном». Каждый может зайти и купить любой деликатес по выставленной на нем цене. Цены же такие, в переводе на труд среднего служащего: килограмм балыка – 4 рабочих дня, колбасы – 2 дня, икры – 3 дня и т. д. Иначе говоря, инженер средней руки на всю свою месячную получку сможет купить здесь скромный по старомосковским аппетитам ужин «а ля фуршетт» для 4–5 чел.
Но для избранных, для обладателей таинственных книжек, «прикрепленных» к нему, он остался закрытым распределителем, и для них – цены «довоенные», такие, какие были у Елисеева. Соотношение между двумя прейскурантами, примерно, 50:1. Ловко?!
Советский интеллигент, полюбовавшись на выставленные в витринах красоты, глотает горькую голодную слюну. Рабочий – вспоминает чьих-то родителей… конечно, не вслух, а шопотом, сквозь зубы.
Но чем же питается он? Где рядовой житель Москвы покупает себе продукты питания?
По всему городу раскинуто множество продуктовых магазинов. Они носят различные названия, от высокого титула «Гастроном» до скромных кличек «мяснушка», «ларек». Товаров, подобных выставленным в центральном «Гастрономе», в них, конечно, нет. Дефицитные продукты широкого потребления, как, например, масло, колбаса, швейцарский сыр, встречаются далеко не везде и не всегда. Их нужно ловить, и за ними стоят очереди. Цены в этих магазинах ниже, чем в «Гастрономе», но все же таковы, что счастливец-покупатель, достоявший в очереди до прилавка, производит в своем уме сложные математические вычисления, прежде чем сделать заказ. Вот образцы этих цен в 1952 г.: белый хлеб (кило) – 3 руб. 75 коп., мясо – от 17 до 25 руб., масло – 35–40 руб., сахар – 13 руб. 20 к., молоко (литр) – 3 руб. 20 к., но получить его более чем трудно, яйца – 1 руб. 50 коп. штука.
По официальным данным советской статистики, в Москве, где ставки выше всего, средний заработок трудящегося – 154 руб. в неделю. Вот и укладывайся в эту сумму с семьей, хотя бы лишь в 3–4 человека.
Но служащий интеллигент в Москве имеет огромное преимущество перед провинцией. Он может здесь нахватать себе каких-то побочных заработков (консультации, составление смет, проектов, чертежей…), рабочему приходится значительно хуже. У него лишь два пути. Первый – стать «выдающимся активистом» труда и «забить стахановскую туфту» (т. е., пользуясь покровительством местной партийной организации, проделывать бутафорски повышенную работу ради повышения общих норм данного производства) или второй путь – воровать. Первый путь только для единиц, второй – для всей массы.
Кто посмеет бросить камнем в этих «расхитителей социалистической собственности»?
Страстная площадь. Отрезок Тверской между ней и соседней с Елисеевым кофейной Филиппова носил прежде имя «Филипповского толчка» и выполнял неизбежную для большого города функцию. С 8–9 часов вечера его тротуары наполнялись густой толпой вызывающе накрашенных, роскошно и убого одетых женщин. С недалекой «Козихи», переулков Большой и Малой Бронной – «Латинского квартала» Москвы набегали ватаги веселых студентов позубоскалить, перекинуться забористой шуткой с «девами ночи»…
– Студентик, одолжи закурить!
– Интересный мужчина, отчего вы такой скучный?
– Папашка! Иди к нам! Все равно, старуха тебя рогачем встретит!
И весь «толчек», и студенты, и «девы» провожают густо посоленными
пожеланиями отплевывающегося и отмахивающегося «папашку»… Так было.
Принято утверждать, что проституция, как буржуазный пережиток, ликвидирована в «стране раскрепощенного труда». Но не подлежащая оглашению статистика Наркомпроса и Наркомздрава дает отрывистые сведения о детской проституции, о беременных школьницах, об очагах специфических болезней, да сотрудники уголовного розыска знают кое-что о тайных облавах в притонах и многих тысячах «социально-вредных» женщин, пополнявших Соловки, Медведку, Беломор, а теперь и прочие бесчисленные концлагеря.
Знали и знают кое-что и тротуары «Москва-Метрополь». Правда, теперь нет «убого-нарядных» – все одинаково одеты в моссельпромовский стандарт, одинаково подкрашены кармином Тэ-Жэ. Нет и соленых шуток. Какие там шутки после тяжелого трудового дня!..
Проходящая деловой походкой женщина так же деловито бросает встречному мужчине:
– Я живу недалеко! – или: – Сегодня я выходная…
Этого достаточно. Все понятно. Следует короткий торг и сделка заключена. Цены? Не думайте, что они, подобно стоимости балыка и ветчины, возросли в 100 раз, по сравнению с довоенными. О нет! Человеческое мясо в СССР много дешевле ветчины и даже конины. Торопливая «деловая» встреча с «живущей недалеко» обходится в стоимость пары чулок из искусственного шелка. «Подрабатывать на чулки» – фраза, имеющая в СССР свое особое, вполне определенное значение.
Кто же они, эти советские «девы ночи»? Во-первых, к ночи они имеют очень слабое отношение. Ночью они спят, как и все прочие, утомленные вдвойне и работой и «приработком». На улицах или в больших универсальных магазинах (бывших «рядах» и «пассажах») их можно встретить чаще всего в часы окончания работ учреждений и фабрик. Они – те самые Муры, Нюры, Милочки, Тамочки, Дуси, Туей, которые щелкают на машинках, записывают исходящие, стоят за прилавками и у станков, сидят в стеклянных будках касс… Их нищенское жалованье, «зарплату», целиком поглощает вечная нужда: ревматическая старуха-мать, причитая и жалуясь на вычеты и дороговизну, выгребает из клеенчатой сумочки запрятанный за подкладку смятый, затертый, не звенящий червонец… а персиковые чулки так соблазнительно розовеют в витрине… Но вспомним:
– Кто из вас без греха? Пусть первый бросит в нее камень!
Безгрешных нет и в странах свободных, изобильных демократий, а там, в царстве победившего социализма, где пара дрянных чулок (в первый же день прорвутся!), только пара чулок – цена девичьего тела, там человечина много дешевле свинины. И все же немецкие врачи были поражены высоким процентом девственности среди «остовок», намного превышавшим соответствующий уровень в странах Европы.
Чем это объяснить?
Только тем, что эти «остовки» были русскими девушками, хотя и выросшими в социалистической казарме, в неимоверно тяжелых условиях жизни тела и духа.
«Знамя России»,
Нью-Йорк, 31 мая 1953 г.,
№ 86, с. 9–11.
Подземная Москва
Бывшая Страстная площадь, теперь Пушкинская, и бронзовый Пушкин по-прежнему задумчиво смотрит на снующее мимо него «племя молодое, незнакомое». Розовые стены Страстного монастыря не преграждают его взора: монастырь срыт. Широкое полотно бывших, теперь вырубленных бульваров спускается перед ним к Трубной площади, а позади – к бывшим Никитским, Арбатским, Пречистенским воротам. Рядом с ним – «командующая высота» восьмиэтажного дома б. Нирензее. Все квартиры его на особом учете. Там могут жить лишь «в доску свои»…
– В случае чего…
Но Александру Сергеевичу Пушкину все же повезло. Над бронзовым монументом его поиздевались немного в двадцатых годах: навешивали красные тряпки, писали на цоколе непристойности, новоявленный гений В. В. Маяковский взорвать его требовал… Но устоял бронзовый Пушкин. Теперь его зачислили в «предтечи коммунизма» и оставили в покое. А бренные останки поэта пока мирно почивают в Псковской еще не вырубленной «глуши лесов сосновых».
Спутнику же его по земному пути и соседу по монументальному стоянию Николаю Васильевичу Гоголю хуже пришлось. Его бронзовую статую работы скульптора Андреева постановили убрать, как «не соответствующую пониманию сатирика Гоголя пролетариатом», а бренные останки его подверглись переселению и уплотнению. С кладбища Данилова монастыря, ставшего теперь местом пристанища для избранных, их переместили на общественное Новодевичье, чтобы освободить «жилплощадь» для привилегированных мертвецов с партбилетами[139]. В Москве ходил упорный слух, что при спешной, как всегда у большевиков, переноске гроба Гоголя могильщики-стахановцы, повышая нормы выработки, разбили этот гроб и потеряли… голову, создавшую «Мертвые души». Потеряли ее те, чьи души мертвы.
Взамен проникновенной бронзы Андреева, теперь отлит какой-то «созвучный эпохе» подгулявший весельчак. Это – Гоголь, тоже зачисленный в «предтечи коммунизма» и ряды врагов монархии Николая I…
Опорным пунктом на случай восстания служит не только дом быв. Нирензее. Все высокие здания Москвы приспособлены для той же цели. Их верхние этажи населены особо подобранными людьми, а иногда и просто засекречены. На крышах надстроены будки, служащие якобы для электротехнических целей, но на самом деле являющиеся высотными бункерами, снабженными скорострельными орудиями, тяжелыми пулеметами, связанные телефонами и сигнализационной сетью с центром[140]. Но где же этот центр?
Было бы бесполезно искать его на поверхности земли. Современная военная техника исключает такую возможность. Этот военно-полицейский центр, предназначенный одновременно к обороне и от внешних и от внутренних врагов, раскинувший свою сеть на всю Москву, скрыт глубоко под нею. Мозг этого паука покрыт стометровой броней кремлевского холма. Там, начиная с последних дней войны, беспрерывно ведутся «ремонтные работы». Тайна окутывает их почти непроницаемой пеленой. Занятые там рабочие живут в тех же подземельях, и кто знает, не ждет ли их та же участь, как и рабов, замуровывавших некогда тайные ходы в египетских пирамидах, – смерть по окончании работы.
Но москвичи видят длинные вереницы грузовиков со строительными материалами, стекающиеся ночью к Кремлю и выезжающие под утро, нагруженные балластом вырытой почвы. До них доходят и отрывистые слухи о подземной Москве. Рассказывают о целом городе, вырытом на глубине ста метров, о его улицах со сверхмощными железобетонными перекрытиями, о грандиозных складах продовольствия и военных материалов, о роскошных аппартаментах, заготовленных для себя «вождями» на случай атомных атак внешнего врага и штурма их твердынь восставшим народом.
Все эти рассказы и слухи более чем вероятны. Лубянка и тайные осведомительные бюро самого Кремля совершенно ясно представляют себе настроение подневольных масс российского народа, и было бы смешно предполагать, что коммунистические заправилы не делали бы соответствующих «оргвыводов», в возможности реализации которых в самом широком масштабе сомневаться не приходится.
Подземные галереи тянутся из Кремля во все стороны, проходят под Москвой-рекой и связывают центр с раскинутыми по внешнему кольцу высотными бункерами.
Другая сеть подземных каналов ведет к секретным камерам метро, сведения о которых более точны, т. к. строившие их рабочие нередко уясняли себе назначение его боковых подземных зал, входы в которые позже, после окончания работ, они сами не могли найти.
Рассказывают и о секретных линиях подземной электротяги, по которой под Москвой могут быть переброшены в тот или иной район даже крупные войсковые соединения в случае восстания и уличных боев. Такова невидимая простым глазом подземная Москва.
Но возвратимся к видимой ему наземной. От Пушкинской площади дальше к Петровскому парку по-прежнему тянется линия всегда набитого до невероятия трамвая № 6. Число трамвайных линий Москвы сильно увеличилось. Появились неизвестные прежде автобусы и троллейбусы. Имеется и «лучшее в мире» широко разрекламированное метро. Его постройка считается советской пропагандой «возможной только для творческой энергии пролетариата, но непосильной для буржуазии». Многие этому верят, т. к. очень мало осталось тех, кто знает, что московский метрополитен был спланирован еще в 1913 г. в значительно больших размерах, и лишь война и революция сорвали его постройку.
Но прирост транспортных средств намного отстает от потребности в них ненормально разрастающегося московского муравейника. Метро действительно богато разукрашено статуями и облицовкой галерей, но протянуто сквозь Москву одной лишь линией. Оно не имеет колец и радиусных путей, как в Париже или Берлине, в силу чего не удовлетворяет потребности населения Москвы[141].
Автобусы и троллейбусы ходят редко, и на их остановках всегда стоят длинные очереди. Спешащий на службу под страхом высокого штрафа москвич полагаться на них не может. Неизменный трамвай вернее.
– Теснее, да надежнее, – говорят москвичи.
А тесно в нем! Вероятно, много теснее, чем несчастным селедкам в пресловутой бочке. Остаться без пуговиц на пальто, протискиваясь через вагон к выходу – дело обыкновенное. Случается и хуже: лопнет у девушки проношенная, трижды перелицованная юбчонка, и волна выходящих выхлестнет бедняжку на улицу в одних «трикотажных» трусиках… Хорошо, если еще пассажиры добрые – выкинут в окно остатки необходимого одеяния, и можно, поддерживая его обеими руками, добежать до службы. А если нет? Если уйдет вагон с юбчонкой? И юбки жалко (часто ведь единственная) и на службе за прогул штраф по 25 % вычета из зарплаты в течение шести месяцев. Ведь это вам не какая-нибудь капиталистическая Америка, а страна победившего социализма, где интересы трудящихся защищены всею строгостью закона!
Зато в трамвае нескучно. В 5 час. 30 мин. утра, когда только что вышедший из парка вагон набивается человеческим месивом, начинается перебранка между озлобленными постоянным полуголодом, невыспавшимися людьми.
– Куда прете? Не видите, что я сам схожу?
– У тебя на заду этого не написано!
– Граждане, будьте культурны, пропустите беременную!
– Алименты с дурака огребает, да еще без очереди прет!
– За такие выражения и в милицию можно!.. Хулиган!
– Твой хахаль – хулиган! С него ищи!
Злоба, звериная злоба, клокочущая в сердцах, зажатых безысходностью принудиловки и нищеты, ищет выхода. Виновники ссоры уже сошли, но сторонники одной и другого продолжают перебранку. Выходят и эти, но брань подхватывают вновь вошедшие, и так до ночи… Злоба, звериная злоба измученных, измызганных, задерганных, задушенных…
– Скучно! Ох, скучно! Только разве вот в очереди поругаешься, тухлый пар из души выйдет!
Это не гротеск и не шарж, это фраза, которую часто, очень часто приходится слышать в «самой свободной стране».
Тени минувшего
Трамвай № 6 идет по воспетому многими поэтами пути. Вот строгий фронтон б. Английского клуба. Знакомые еще Пушкину «львы на воротах» пока целы и спокойно дремлют на своих постаментах, но «московские львы», блиставшие в стенах клуба, хранившие традиции Чаадаева, Вяземского, Карамзина и Аксакова, неповторимой, специфически московской, барственно гуманистической культуры, раскиданы по миру, истреблены Лубянкой или загнаны в трущобы наползшими в Белокаменную спецами и москвачами…
Направо – Яр.
Что за хор певал у Яра,
Он был Пишей знаменит!
Соколовского гитара
До сих пор в ушах звенит…[142]
Теперь уже не звенит. Исчезли из памяти москвичей Пиши и Стеши. Рассеялись и затерялись целые цыганские династии Паниных, Каринских, Поляковых… Яр – еще одна могила былой московской культуры. Кто из русских поэтов не заплатил своей дани московским яровским цыганам? Пушкин, Боратынский, Апухтин, Аполлон Григорьев, Полонский брали у них и давали им. Лев Толстой на склоне своей безмерно богатой и богатырски прожитой жизни с любовью и юношеским пылом отдал им целое действие в «Живом трупе».
Опустошенный Яр становился то складом, то киностудией…[143] Его «сестра» – Стрельна погибла еще в 1918 г.: ее замечательный зимний сад был выморожен, и долго из разбитого купола стеклянной крыши торчала немым укором вершина гордой стройной пальмы.
В Петровском дворце – академия воздушного флота. Вертлявая девица, отстукивая на машинке очередную рапортицу о расходе бензина и смазки, кокетливо поясняет сдающим ей свои контрольные карточки бортмеханикам:
– Вы ко мне должны с уважением относиться, товарищи: вот на этом самом месте, где я сижу, Наполеон ночевал!
Восьмисотлетие старушки-Москвы было пышно отпраздновано. Засевшие в Кремле москвачи всемирно провозгласили себя хранителями московско-российской культуры, ее сокровищ, реликвий и памятников. Но, как во всем, у большевиков «лев» оказался «собакой».
Почти единственными в Москве памятниками гражданского (не церковного) зодчества XVII в. были Крутицкое Патриаршее подворье и крыльцо, прилепившееся к Китайгородской стене против Синодальной типографии. Деревянной в тот век была Москва – выгорела. Оба эти памятника срыты[144]. Сломана «на случай чего» и Китайгородская, ничему и никому не мешавшая стена.
Великий Петр хоть и недолюбливал кондовой, противившейся его бурным новшествам Москвы, а все же украшал ее по новому, привезенному из дальних «прелестных» стран образцу – в модном тогда стиле барокко. Но непомерна и самобытна была тогда творческая мощь Руси: западные образцы претворились в ней в особое, неповторимое «московское барокко». Не много их было. Главные – красно-белая церковь Успения на Покровке да сходная с ней по стилю Сухарева башня, с высоты которой российский Фауст, астролог и математик, генерал и алхимик гр. Брюс некогда высматривал скрытые в звездных узорах судьбы России и Европы. Позже в том же стиле были поставлены в конце Мясницкой Красные ворота. Все это теперь уничтожено.
В 1812 г московский «пожар способствовал ей много к украшению». Возник легкий и изящный как лунная ночь, «русский ампир». Немногие остатки его: дом кн. Гагариных на Новинском, дом Найденовых на Земляном валу ветшают и уродуются, переданные в руки безграмотных, невежественных управителей. Дом Гагарина уже уничтожен. Сносятся или просто заваливаются современники Пушкина – дворянские особняки Пречистенки[145], Остоженки, Арбата… Снесена и построенная в том же стиле церковь на Никитской, где венчался Пушкин[146]. Единицы, даже не десятки, остались от «сорока сороков» храмов московских. Трудно установить даже приблизительную цифру стоимости истребленных сокровищ восьмисотлетней московской культуры. Чего стоит лишь роспись и единственный в мире внешний скульптурный фриз храма Христа Спасителя! Эту твердыню русской веры, воздвигнутую на заложенном на девять сажен вглубь гранитном фундаменте не брала кощунственная кирка громил. Взрывали динамитом, но и при его помощи трудились над выполнением дьявольского плана более двух лет. Теперь там пустырь, обнесенный дощатым забором. «Дворец советов», который предполагается построить на месте разрушенного храма, с гигантским истуканом Ленина наверху, так и остался в проекте. А сколько крика о нем было. Сколько народных средств разбазарили!
Красные вандалы свирепствуют и в других областях искусства. Сырые подвалы (не хранилища, а хозяйственные помещения) Третьяковской галереи набиты картинами, свезенными сюда из разоренных «дворянских гнезд». Больше 30.000 номеров. Все это обречено на гибель и частично уже погибло при эвакуации Москвы в 1941 г., когда вагоны с сокровищами искусства были беспорядочно разбросаны из Москвы и погибли в пути. Сотни миллиардов тратится на выпуск плакатов и портреты «вождей» и «вождят», а хранители Третьяковки напрасно добиваются ассигновок на расширение хранилищ.
Памятники славе России, царям и полководцам (Александру III, Скобелеву) снесены, но поставлены ворам и разбойникам – Стеньке Разину, Пугачеву. Под руководством скульптора Коненкова наготовили таких чудищ, что непривычные к ним новоприбывшие в Москву, проходя мимо, отплевываются.
– Эх, идол тебя расшиби! Уродится же такое страшилище! Видно, не зря его царь казнил!
Но это уже прошлое. Теперь – «социалистический реализм». Подземные залы метро густо уставлены благообразными бюстами упитанных «вождей»: Молотова, Ворошилова и пр., а также статуями далеких от подлинного не социалистического реализма жизни мощными фигурами мускулистых физкультурников и комсомольцев.
– К какому закрытому распределителю они прикреплены? – острят москвичи. – Вот нам бы туда!
Все новые здания не только в Москве, но и по всему СССР построены по одному и тому же образцу серых кубических коробок, слепо подражающих манере Корбюзье. Этот сухой геометризм там еще беднее, еще скучнее, чем на Западе, где обилие и разнохарактерность строительных материалов несколько скрашивают томительное однообразие. Характерно для эпох: безвременье и железные тиски «социального заказа», в которые зажата творческая мощь русского народа, целиком исключают возможность создания своего стиля или хотя бы жанра, манеры.
При конкурсе на проект Дворца советов были объявлены огромные премии. Трудились в поте лица сотни безусловно талантливых, старых и молодых архитекторов и художников, в распоряжении которых были неограниченные фонды ценнейших строительных материалов: цветного гранита и мрамора, уральских ляпис-лазури, яшмы, малахита, павлиньего глаза, копетдагской бирюзы…
Гора родила мышь. Премированный проект этой грандиозной постройки не дал ничего нового, он был, как говорится, ниже среднего. Остряки окрестили его «всесоюзной чернильницей».
Ясное дело! При таком количестве всевозможной бюрократической писанины грандиознейшая чернильница, безусловно, необходима!
«Знамя России»,
Нью-Йорк, 18 июня 1953 г.,
№ 87, с. 11–14.
Проказник Гамлет и беспутная Офелия
Московские Императорские театры переименованы в Академические. Неразрывно связанный с именем Чехова, Художественный театр «удостоен» имени Горького, из пьес которого в нем с успехом шла только его «На дне», а «Мещане» и «Дети солнца» позорно провалились. Это переименование было встречено старой театральной Москвой, как оскорбление, и, как водится, тотчас же родился анекдот по этому поводу:
«Артисты не удовлетворены. Они требуют дальнейших переименований: Станиславского – в Сталинославского, Немировича – в Кагановича, а престарелую Книппер-Чехову – в застарелую Три….-Горькую»…
Если нельзя протестовать, так не лучше ли смеяться, чем плакать?
Большой театр, по внешности, мало изменился. На фронтоне тот же Феб все еще правит своей несозвучной эпохе квадригой. Внутри сохранено пышное николаевское великолепие бархата и позолоты. Нет лишь прежних седых бакенбардистов в гетрах и ливреях – капельдинеров, и в Императорской ложе толпятся какие-то невзрачные личности… Сталина и «вождей» первого ранга в ней не бывает. Они любуются спектаклями из ближайших к сцене боковых лож бенуара и бэльэтажа, закрытых от публики глухим занавесом. Пол и барьеры этих лож бронированы, а их занавесы снабжены изнутри специальной стальной сетью.
При посещении театра «мудрейшим», на кассе всегда бывал аншлаг: «все билеты проданы», но сама касса не получала от этих спектаклей ни копейки. Половина билетов распределялась между особо близкими к Кремлю лицами, а другая поступала в НКВД. «Свои»-то свои, но и им вполне доверять нельзя. В какой именно из закрытых от публики лож находился сам «вождь», в зале знали лишь очень немногие. Публике он никогда не показывался.
Но зрелища Сталин любил со всею страстью азиата и не пропускал ни одной крупной постановки ни в драме, ни в опере, ни в балете. Денег на московские театры не жалел и в премиях артистам также не было отказа, но нужно было суметь ему понравиться. Это не всегда удавалось, а если «великий критик» хотя бы лишь морщился, то пропала карьера артиста, будь он хоть Шаляпиным. Одно слово диктатора, и в этом деле непогрешимого гения, губило целые театры: Второй МХАТ, Камерный.
Репертуар Большого театра мало изменился. Новые оперы редки, и они быстро сходят со сцены: то зрители дружно бросят их посещать, как это было с неудачными «Тремя апельсинами» Прокофьева, то своя критика затравит, как «Леди Макбет Мценского уезда» или «Великую дружбу»… Кроме того, опера не комедия, в две недели ее не состряпаешь, так стоит ли терять годы, идя на большой риск? – рассуждают композиторы и предпочитают компановать мелкие, но ходкие пьески.
Поэтому франкистка Кармен по-прежнему пленяет Хозе и Эскамильо, а буржуазно-сентиментальной Виолетте Готье дозволяется трогательно умирать в объятиях разложившегося аристократа Альфреда…
Денег на «ведущие» театры не жалеют, и декорации порою изумляют своей роскошью. Есть и голоса. Талантливости русскому народу занимать не приходится.
Вот в драме – иное дело. Драматические театры обязаны включать в репертуар не меньше половины современных бездарных агиток. И актер, и режиссер связаны по рукам и по ногам. Вследствие этого, на подмостках советской драмы нет никого даже близкого по уровню к блестящей плеяде Малого театра: Ермоловой, Федотовой, Садовским или Комиссаржевской, Качалову, Орленеву… Нет и зрителя, который заплакал бы, как это бывало в дни оны на «Брандте» с Германовой или «Бесприданнице» со Стрепетовой.
Серо. Скучно. Негде развернуться актеру в пошлой банальщине всем надоевшей агитки. Не в силах вскрыть свою глубину и режиссер, даже в классических пьесах. Боится… «Выпрет» вдруг, в силу художественной правды, отрицательный, с точки зрения генеральной линии партии, персонаж вредителя или белогвардейца, как это случилось в «Днях Турбиных», и выпрут, уже без кавычек, такого режиссера с советской сцены, а то и хуже – запрут!
Чтобы разогнать серую скуку, приходится прибегать к трюку, сценическому фокусу, выдумке…
С такою целью, обладающий приличной труппой московский театр им. Вахтангова решил поставить «Гамлета», но не просто, как играли его в Москве со времен Мочалова, но так, как должно понимать великое творение Шекспира в лучах светоча марксизма-ленинизма.
Тень отца? Это что еще за мистика?! Никаких теней! Просто – сам Гамлет в свободный вечерний час решил подшутить над стражей, надел заржавленные доспехи отца и заговорил могильным голосом.
А безумие и самоубийство Офелии? Возможно ли такое упадочничество! Просто выпила придворная девица лишнего за обедом, запела развеселенькую шансонетку, стала всех цветочками одарять, а потом угодила в речку… Ясно и понятно.
Так и поставили, со всей роскошью декораций. Критика очень одобрила: с точки зрения диамата – все правильно. Заинтересовался и Сталин. Просмотрел…
Взволнованный режиссер[147] стоял перед «непогрешимым критиком». Но, на беду его, сила трагизма Шекспира сокрушила марксистские надстройки даже и в этом марксистски заскорузлом мозгу:
– Интэрэсно. Занимательно. Только у Шекспира все-таки лучше было… – изрек «непогрешимый».
Карьера режиссера была кончена. Перестарался. Подвела генеральная линия! Нечто подобное произошло и в Камерном театре.
Хулиган от стихосложения, богохульник и литературный вор Демьян Бедный просунул туда свою пьесу «Богатыри» – непристойный пасквиль на величавый эпос русского народа. Извращено было решительно все: Илья Муромец был показан трусом и рамоликом, Владимир Красное Солнышко завзятым пьяницей… Все это вполне соответствовало предшествовавшему направлению генеральной линии, но на беду Демьяна как раз в этот момент она неожиданно дала свой предвоенный зигзаг и «великий» изрек:
– Крещение Руси – акт большого исторического значения.
Все полетело к чорту. Пьесу тотчас же сняли. Яростные бульдоги из «Литературной газеты» вцепились мертвою хваткою в жирную тушу «единственного бедного в СССР» («да и тот миллионер»!), и ему было запрещено печататься. Лет через пять запрещение сняли, но былое значение к бедному Бедному уже не вернулось… не вернулись и астрономические цифры построчного гонорара. А Камерный театр был взят под обстрел, его создатель Таиров затравлен и смещен. Интересный и ценный театр погиб.
Но театров в Москве намного прибавилось. Они имеют теперь свою иерархию: ведущие, местного московского значения, районные, фабричные и т. д., – вплоть до клубных любительских кружков. И вместе с тем, в Москве нет ни одного театра в былом его значении. Такого театра, за билетами в который стояли бы ночами в очередях, в котором зрители плакали бы настоящими слезами, о спектаклях которого спорили бы до драки в студенческих пивных, в котором действительно воспитывалось бы целое поколение, как это было в Малом и Художественном.
В многочисленных театрах Москвы много способных, даже талантливых, культурных артистов, но среди них нет ни одного, кто мог бы потрясти зрителя так, как Мочалов потряс душу Белинского, не пропустившего ни одного из его выступлений в «Гамлете», зачаровать так, как Москвин в «Царе Феодоре» зачаровывал, тогда еще юного, автора этих строк, покорить зрителя так, как это делала М. Н. Ермолова.
«В данный момент»…
Наивный провинциал, попав по добытой всеми правдами и неправдами командировке в Москву, нередко переживает ряд горьких разочарований.
Вот выбирается он из душного, переполненного вагона, хотя бы, на сохранившем свое имя и невзрачный вид Курском вокзале. Над Москвой – землей обетованной равно как для южанина-херсонца, так и для северянина-пермяка – горит ясное апрельское утро. Бережно ощупывая зашитые во внутреннем кармане накопленные ценой суровой экономии червонцы (жулья-то при социализме не убавилось!), он выходит на простор Садовой улицы. Прямо перед ним блистают витрины местного «Гастронома».
Господи Боже, чего только нет! Колбасы, рыба, башни из пестрых консервных банок и даже свеженькие зеленые ранние огурцы…
Ну, уж ради приезда, можно разок разрешить себе полакомиться тем, о чем в глухих углах и мечтать позабыли!
Он входит. Полки подозрительно пусты, на прилавке два невзрачных бочонка с мелкими грибками типа не то опенок, не то поганок и кислой капустой. Но ведь на витрине?..
– Почем копченая колбаса?
– Не имеем.
– А там… в окошке?
– Не видите, что ли? Макеты.
– Как?
– Макеты. Ну, дерево крашеное. Вроде украшения.
– А… огурчики?
– Одинаково.
– Тогда хоть баночку скумбрии в томате.
– Банки пустые.
– Так чем же вы торгуете? – изумляется наивный покупатель.
– Чем видите. Вот грибочки, – показывает продавец на бочку не то с опенками, не то с поганками, – вот квашеная капуста… А еще… воздухом.
В показном центре Москвы таких магазинов нет, но на окраинах торговля воздухом – обычное дело.
Сидя в кафе-закусочной за стаканом жидкого остывшего чая и вчерашней полубулкой, провинция погружается в изучение тщательно составленной женой записки: что купить.
Он планирует:
– Прежде всего – в ГУМ. Там – все хозяйственное: тарелки (как надоело из глиняных мисок хлебать! Дети свиньями растут), ложки, чайные чашки и жене – электрическую печку… В Москве-то достану… Вот рада будет!
ЦУМ – государственный универсальный магазин – бывший «Мюр и Мерилиз». Теперь он разросся, соединившись с галереями б. Солодов-никовского пассажа. Густая толпа заполняет все этажи. Стрелки указывают нужные направления. Провинциал уверенно шагает к отделу кухни и посуды.
Слава Сталину! Здесь все полно! Полки густо заставлены товаром. Перед ними художественно украшенные горки различной посуды. С потолка спускаются переливчатые гирлянды хрустальных люстр… Но…
– Тарелочек! Тарелочек глубоких!
– Пожалуйста. Выбирайте. Вам сервиз или в розницу? – продавец широким жестом указывает на горку посуды.
Как хороши! Какая тонкая работа! Подбор тонов! Изящество рисунка!
– Цена вот тех, крайних, голубеньких?
Цифра ответа ошеломляет обывателя. Она превышает половину всех его сбережений.
– Как, за шесть тарелок столько?
– Помилуйте! Как же иначе? Ведь это изделия государственного фарфорового завода! Бывшего императорского, – значительно, полушепотом добавляет продавец.
– Ну, а попроще, подешевле, обыкновенных?
– В данный момент не имеем.
– Чашек чайных?
Снова широкий жест в направлении разноцветной горки. Но провинциал не спешит к ней. Он уже издали видит великолепные имитации китайского фарфора.
– Ложек? Электропечку?
– В данный момент…
«Данный момент» звучит, как похоронный колокол по несбывшимся мечтам. Об этом «данном моменте» – невозможности купить простые дешевые предметы первой необходимости часто пишут в «Правде» и «Труде». «Отставание ширпотреба» констатируют на всех сессиях ЦИК, ЦК, верховного совета… Сменяют министров и директоров трестов. Виноваты, как всегда, стрелочники, а не те, кто все сырье, всю живую силу устремляет на нужды военных производств, игнорируя примитивные потребности населения.
То же самое повторяется в отделе мануфактуры и готового платья. Каскады бархата, шелка, крепдешина… Каракулевые, котиковые манто, пыжиковые и беличьи дохи! Есть на что посмотреть! Но…
– Ситцу или там сарпинки, тику… – уже робко и неуверенно спрашивает провинциал.
– В данный момент…
Иностранец, проходящий по Петровке, с искренним изумлением останавливается у витрины треста «Самоцвет».
Какая красота! Какая тонкость и изящество работы этих уральских мастеров! Радужная яшма, десятки малахитов всех цветов, кошачий глаз, павлиний глаз… Ни в Европе, ни в Америке нет ничего подобного…
Он покупает (в переводе на доллары – очень дешево) дивную яшмовую пепельницу и малахитовый вазон. Как высоко искусство в стране советов!
Но кто же покупает там, кроме него? О, покупатели есть. Директора заводов, отделывающие за счет производства свои служебные и неслужебные кабинеты, учреждения, посещаемые иностранцами, гостиницы Интуриста, дома отдыха для ответственных.
Но наш советский провинциал не любуется ни на хрусталь фужеров, ни на песцовые горжетки. Его сосет желание повезти домой алюминиевую сковородку и самую простую медную луженую кастрюлю. Начинает сосать и голод…
«Жить стало веселее»
Пора обедать. Проголодавшийся провинциал, выйдя из ГУМ’а, выбирает в снующей толпе симпатичного с виду пожилого прохожего.
– Я приезжий… Скажите, пожалуйста, гражданин, где бы поблизости пообедать?
Выбор советника удачен: прохожий не отмахивается, не отвечает грубой шуткой, как это часто бывает (зол стал народ!), но обстоятельно разъясняет «по сути дела».
– Это можно. Вот рядом Второй дом советов, бывший Метрополь, а там направо Первый их дом – бывший Национал. Только… – советник критически рассматривает костюм провинциала, – пожалуй, дороговато вам будет. Ведь рубликов в 200–300 обед вскочит… Хотя кормят отменно, по старому режиму. Но вы вот что… Идите-ка по той вон Неглинной улице прямо и прямо. Попадете на площадь. Там столовка. Раньше это татарский трактир был, и замечательно в нем нехристи жеребячий шашлык готовили! Ну, а теперь рубликов за тридцать там перекусите…
В таких столовых – их сотни раскинуты по Москве – грязновато. Скатертей не полагается. Прислуга – по-советски «технички» – зорко следит, чтобы посетитель не спрятал в карман ложку. Это бывает. В некоторых столовках за ложку берут даже залог, а для упрощенности дела – головной убор. Ложки – товар дефицитный.
Уксусу, перцу и прочих деликатесов вам не дадут. Вкусно ли? Если кто любит доминирующую во всех блюдах картошку, то вкусно. Выбирать себе кушанье не стоит: традиционный для всех советских столовых гуляш мало чем отличается от их бефстроганова или шницеля.
– Национально по форме, но социалистически по содержанию, – учит товарищ Сталин. Советские столовые неуклонно выполняют этот завет «вождя», и социалистическое картофельное содержание вкладывается в равной мере и в национальный по форме венгерский гуляш и в венский шницель, и в суп-паризьен, без буржуазных жиров, конечно.
Будет ли наш герой сыт, пообедав? Трудный вопрос. Сытость есть понятие относительное, не стоит разбираться в столь сложных проблемах.
– Когда строишь себе дом, приходится подтягивать живот, – заявил тот же «мудрейший вождь» американскому интервьюеру. Внимая заветам своего «отца», представители всех народов СССР подтягивают себе животы, даже не строя собственных домов, а так сказать, в порядке социалистического соревнования.
Но не роняйте слез над нашим разочарованным провинциалом, любезные американские читатели. Он уедет из Москвы, все-таки увозя кое-что в своем истертом чемодане. Кусочек его мечты все же туда попадет, и жена нашего провинциала все же будет счастлива, даже очень счастлива этим кусочком. Поможет Мария Петровна.
Это произойдет так. К концу первого дня наш провинциал разыщет дальнюю родственницу своей тещи, которая примет его к себе на ночь и, быть может, даже уложит не на полу, а на столе. Он поведает ей горечь своих разбитых иллюзий.
– Ничего, – скажет родственница, – я сейчас к Марии Петровне сбегаю. Она знает, где завтра будут мануфактуру давать. Часика в три встанете и будете с номером.
Все так и совершится. Мария Петровна поведет нашего героя по тихим ночным улицам, поставит в затылок какой-то бабы в мужнином теплом пальто, в шесть часов милиционер поравняет (не обойдется, конечно, без крика и ругани), раздаст номерки, а часам к 12 дня наш приезжий станет счастливым обладателем десяти метров цветистого ситца и четырех грубой, но плотной бязи.
Он купит эти сокровища в дешевом общедоступном магазине, простояв ночь в очереди. Впрочем, понятие о дешевизне здесь тоже относительное. В 1952 г. в таких магазинах ситец стоил 8 руб. 60 коп. за метр, мужской костюм 1100 руб., мужские ботинки 225 руб., женские ботинки 250 руб. При месячном заработке нашего героя в 360 руб. (к тому же еще вычеты не меньше трети получаемой суммы) эта дешевизна придется ему все-таки не по карману.
Но он простоит в очередях еще две-три ночи, а перед отъездом та же Мария Петровна сведет его, обалдевшего от бессонницы, на толкучку, и там, на остатки скопленных червонцев он купит себе перелицованные штаны, а жене чайную чашку. Штаны, может быть, даже у той же Марии Петровны. Ведь она живет только тем, что получая в очередях, перепродает по тройной цене на базаре, а там скупает всякое рванье, перелицовывает, подлатывает его и снова продает в виде каких-то пригодных к советскому употреблению изделий.
Базар – частник, но вместе с тем он входит в план социалистического хозяйства. Его не только терпят, но им пользуются, как фильтром нуждаемости и как тормозом потребности.
– Одевать всех в новое незачем, – разсуждают в Кремле, – на всех не наготовишься. Пусть и старые до отказа донашивают. А когда останется совработник совсем без штанов, так и латаные себе на базаре купит. Сокращая потребление, мы сокращаем также и производство дефицитных, ненужных для социальной революции продуктов.
Таково вполне логичное дополнение сталинского госпланирования к социально-экономической доктрине Маркса.
Но в далеком от Москвы Херсоне или Устюге все-таки будет большая радость.
– Вот удачно выбрал, – будет любоваться на ситец жена нашего героя, – это Любочке на платьице. Рисунок немножко крупен, вроде как на занавески, но ничего, теперь и такое носят. А бязь Васе на кальсоны, у него одна пара осталась… На ночь стираю и сушу на печке. Прекрасно купил! И только три ночи стоял? Скажи, пожалуйста, как легко в Москве с мануфактурой! Все там есть! А у нас-то!.. Ну за чашку я тебя расцелую. Это ничего, что ручка отбита, но ведь настоящая, гарднеровская… Помнишь, у бабушки сервиз был… Как хорошо в Москве. Там, действительно, жить стало легче и веселее.
– Да… Как будто бы… – вздохнет в ответ наш герой.
«Знамя России»,
Нью-Йорк, 30 июня 1953 г.,
№ 88, с. 8–12.
Жеребцы – аристократы
Если вы, старый, коренной москвич, попавший снова в столицу после многих лет скитаний по одной шестой мира, то, конечно, захотите посмотреть еще сохранившихся здесь представителей старой московской породы, отцы и деды которых были даже, быть может, вам знакомы. Но не ищите их ни в фойе театров, ни в большом зале консерватории, ни даже в Колонном зале, бывшего когда-то благородным собрания. Там не найдете. Там все заполнено москвачами. Вы не встретите их и в устоявших на своих местах традиционных московских ресторанах: ни у Тестова, где так славно готовили знаменитые растегаи, ни в Метрополе, где «вся Москва» завтракала. Там тоже их нет.
Не блуждайте в поисках старой московской интеллигенции по кривым переулкам Арбата, Пречистенки, Остоженки. Некоторые ветхие особнячки с пооблупившейся краской некогда белых колонн еще стоят, но населявшая их когда-то московская интеллигенция вымерла или… сами понимаете…
Об именитом московском купечестве и говорить нечего. Кое-кто из него (редкие единицы) еще доживает свой век в качестве действительно незаменимого специалиста по экспортной пушнине или уральским самоцветам, но и тот о своем прошлом благоразумно умалчивает, а в нескончаемых ответах на вопросы анкет пишет, примерно, так:
– Бахрушин, сын кустаря-кожевника.
– Сорокоумовский, из крестьян-бедняков.
«Кто надо» прекрасно осведомлен о родословии таких бедняков-кустарей, но тоже помалкивает, потому что о «незаменимом специалисте» особо ходатайствует Внешторг или Главпушнина.
Но есть в Москве одно место, где о прошлом говорят не только без страха, но даже наоборот, детально характеризуют вереницу предков и со знанием дела роются в копилках памяти.
Так было – так есть. На том же самом месте. Это бега, ипподром на Ходынке. Кто из москвичей прежнего времени не бывал там в торжественные дни розыгрышей больших именных призов? На беговое и на скаковое «Дерби» – до полутораста-двухсот тысяч собиралось. Одна десятая часть всей тогдашней Москвы! Шутки ли сказать, «Дерби» – сорок тысяч рубликов золотым чистогоном, да в тот же день еще Императорский пятнадцать тысяч. Но что эти тысячи были для Москвы того времени! Ведет, бывало, получивши приз, Лазарев или Телегин своего жеребца вдоль трибун по дорожке (так по традиции полагалось), а сам на ложи посматривает. Там – такой блеск бриллиантов, что глаза слепнут. Маленьким кажется ему по сравнению с этим блеском полученный приз.
Но и теперь на обоих ипподромах – беговом и скаковом – народу не меньше, даже и в будние дни. Время состязаний приурочено к окончанию рабочих часов.
В ложах и на дорогих местах трибун старых москвичей, конечно, тоже нет. Там, где вы видели прежде спокойное, барственное лицо графа Воронцова-Дашкова[148] или волнистые старомодные бакены графа Рибопьера[149], торчат в разные стороны уже поседевшие усы Буденного или красуется развалившийся своей ожиревшей тушей Клим Ворошилов. Много военных и еще больше энкаведистов. Женщин очень мало. Если вы хорошо знали прежние бега, то можете найти все-таки кого-либо из старых знакомцев. Идите в дешевые трибуны. Там еще покрикивает престарелый букмекер-сборщик Сашка-Водопроводчик, собирая вскладчину на «темненькую». До середины тридцатых годов можно было видеть там и другую широко известную всей беговой Москве фигуру. Тогда его видели в элегантнейшей серой визитке и сером цилиндре, гордо расправлявшим могучую грудь. Его эспаньолка и усы а ля Генрих IV были своего рода достопримечательностью Москвы. О его успехах у женщин ходили легенды, не уступавшие мемуарам Казановы. Теперь (вернее, в 30-х гг.) на втором этаже дешевых трибун иногда появляется едва передвигающий ноги, опирающийся на толстую палку старик. Но… та же эспаньолка, те же усы и те же гордо расправленные плечи, хотя и покрытые теперь лохмотьями сшитой когда-то в Лондоне визитки. Это Окромчаделов. Вы помните его, старые москвичи?
– Знаешь, кто это? – спрашивает лейтенант МТБ кавалерийского капитана. – Это, брат, большой богач был, своих рысаков держал и на серебряные подковы ковал. Тип, доложу тебе, замечательный. К нам его не раз вызывали. Входит, тросточкой помахивает, словно на прогулке. Опрашиваем имя, происхождение. Все точно заявляет и от себя вдобавок: «Не плевок был в Москве, таким и остался». Так и чеканит. Это, друг, класс! Редкость! Ну, подержим его в Бутырках месяца три и отпустим. Ни к чему не причастен. Прежде, говорят, его в Москве «Портосом» звали. Похож, правда?
Азарт неистребим в человеческой душе. Коммунисты подвластны ему в той же мере, как и закоренелые контрреволюционеры. Бега – единственное место, где азарт узаконен. Отчисления тотализатора значительно повышены по сравнению с прошлым, а стоимость билетов понижена для расширения оборота, чего Императорское беговое общество себе не позволяло. Владельцы конюшен теперь государственные конные заводы, совхозы и племхозы. Резвость высокая. Но и здесь не обошлось без пропагандного трюка: чтобы доказать достижения в области рысистого коннозаводства, беговую дорожку расширили во внутрь круга, а измерение дистанции ведут по средней линии круга. Таким образом, «ленточка» становится фактически на несколько десятков метров короче и тем самым жульнически поднимаются показатели резвости.
На бегах никогда не было сословной розни и каких-либо привилегий. Полная демократия. Юный вылощенный и отутюженный спортсмен из золотой молодежи заискивающе угощал мартелевским коньяком старого пропойцу-конюха, имевшего «связи» в конюшнях. Породистый московский барин в бакенах и седых подусниках спорил, как равный, с невзрачным стариком-букмекером о достоинствах какого-нибудь предка бегущего теперь рысака. Оба они за 40–50 лет не пропустили ни одного «большого» бегового дня и «ты» с обеих сторон звучало вполне естественно.
– Что ты мне, князь, говоришь про «Атласного»! Он у меня, как живой, перед глазами стоит!
Наездников называли не по фамилиям, а по метким кличкам: Синегубкин – «Самовар», руки калачом держал; С. Мартынов – «Граммофон» за хриплый голос; Джон Реймер – «Хорек», очень уж похож был на этого зверька, а знаменитый Вилльям Кейтон – «Аптекарь» за точность рассчета езды. Клички даются и теперь. Но старых наездников уже нет. Некоторые эмигрировали, другие перемерли. Дольше всех держался П. Ситников, но умер и он, спасши от гибели в первые годы революции многих славных рысаков и тем сохранив генеалогические линии чистой крови – конскую аристократию.
Новые наездники жульничают не хуже прежних. «Спуски» и «темнячки» – обычное дело, но скамеек с верхнего балкона теперь уже не бросают в знак протеста. Подобный «демократизм» невозможен в стране народной демократии. Строже стало насчет выражения общественного мнения. Но прошлого здесь не боятся. Специальных спортивных журналов с указанием фаворитов и их шансов на победу теперь нет. Нх заменяет память стариков. Здесь и только здесь, в СССР, старикам действительно почет.
Немногие осколки былой Москвы на ипподроме встречаются чаще, чем где-либо. Вот один из них, сохранивший известный лоск, подходит к другому, явно впавшему в окончательную нищету и, вероятно, едва сколотившему пару рублей, чтобы доехать на трамвае и заплатить за вход.
– Бегут «бобята», Федор Степанович! А помнишь, когда Татьяна Николаевна Телегина «Боба» привезла? Смеялись тогда дураки: «восемьдесят тысяч баба за козла отдала»… А я сказал: будет толк.
Вокруг них собирается кружок слушателей, тема очень интересна. Речь идет о родоначальнике теперешних наиболее резвых рысаков, замечательном американце «Бобе Дугласе», привезенном в Россию столь же знаменитой в беговом мире предреволюционных лет коннозаводчицей, а потом начальницей 12 национализированных конных заводов – Т. Н. Телегиной.
– Ставьте на «бобят», – изрекает осколок, – никогда в проигрыше не будете. Кровь великое дело! Она всегда скажется. А из хама не сделаешь пана.
За этакие слова, произнесенные где-нибудь в другом месте, моментально в подвале очутишься. Всех профессоров генетики за утверждение законов наследственности по концлагерям разогнали, а здесь – можно. Общий азарт добился этого разрешения. Проповеднику жеребячьего аристократизма почтительно внимают те, кто пресек немало человеческих аристократических линий. Но ведь на тех не поставишь: билета ни в ординаре, ни в двойном, а здесь страсть игры заставляет забыть не только «академика» Лысенку, отрицающего наследственность, но самого Ильича со всеми его заветами.
Азарт сильно возрос по сравнению с прошлым. Это понятно. Серая, тусклая советская жизнь вынуждает искать каких-то клапанов для выхода отработанного пара. Нервы, притупленные сверхсильной работой и нищенским бытом, властно требуют возбуждения. Иные находят его в водке, иные, кто может, в наркотиках. Морфинизм и кокаинизм сильно распространены в высших кругах советской иерархии и особенно среди энкаведистов. Но это опасно и стоит дорого. Доставать наркотики трудно, а посещение бегов не возбраняется. Ведь он приносит прибыль советскому государству. Поэтому, несмотря на систематические растраты казенных денег завзятыми игроками, тотализатор не только не запрещен, но поощряется.
Летом ежегодно бывает «красное Дерби», разыгрывающееся по традиции в один и тот же день с Большим призом республики, заменившим Императорский. На ипподроме традиция сильна, как ни в каком ином месте Союза. Официальным покровителем бегов и скачек считается Буденный. Быть может, близость к породистому коню будит в душе старого вахмистра воспоминания о далекой, невозвратной юности в блестящем драгунском полку и, кто знает, не вздыхает ли своей увешанной орденами грудью советский маршал, не тоскует ли о ней, особенно тогда, когда узнает о некоторых не особенно приятных переменах в жизни своих собратий по высшему воинскому званию Рабоче-крестьянской красной армии.
«Знамя России»,
Нью-Йорк, 31 июля 1953 г
№ 90, с. 11–10.
Творимые легенды
Если бы камни Москвы могли говорить, – множество дивных былей восстало бы перед нами. Вереница образов прошлого, то богатырски мощных духом и телом, то трогательно нежных, порою суровых и кровавых, прошла бы перед нашими прозревшими глазами.
Это Москва. Лишь небольшая доля ее восьмивековой жизни занесена на страницы книг. Большая часть минувшего канула в вечность, ушла вместе с теми, чья память хранила ее.
В начальной летописи о первых годах Москвы помянуто лишь вскользь: встретились-де князья в Москве-Кучковой и были промеж них мир и совет. А о том, каково было это Кучково, велико или мало, повествует нам лишь древнее имя одной церкви в Кремле – Спаса на Бору. От древних времен она сохранила лишь имя, но оно-то и указывает, куда подходил окружавший вотчину Кучки вековой кондовый бор. Невелика была Москва в те годы.
Но протек лишь один век, и стала Москва мозгом возрождавшейся после татарского погрома Руси. Пядь за пядью, кусок за куском стягивала она воедино разоренную, обнищавшую, полоненную Русь… И стянула.
Но не только мозгом Руси была Москва. В ней билось и сердце Руси – ее совесть.
Бывало, вольно или невольно, сотворит кривду Царь Московский, прольет невинную кровь, – обличает Царя во Христе юродивый… Смолчит Царь, потупя очи, ему поклонится.
Самому Грозному, первому всея Руси Самодержцу, блаженный Вася кусок кровоточащего мяса, как псу, бросил:
– На, сыроядец! Пожри, зверь![150]
Дивной красы храм, воздвиг Грозный Царь близ лобного места, на крови убиенных, и в страшные ночи свои к юродивому, совести русской, взывал:
– Заступи меня перед Господом, блаженный! Аз есьмь пес смрадный и смердящий… Оборони от диавола мя!
И теперь нерушимо стоит храм, совестью царской, совестью русской воздвигнутый.
* * *
Годы текли. Умирали и рождались люди. Совесть жила.
Над Москвой-рекой на горе стоит белый дворец. От него к воде ниспадает зеленый ковер прежде Нескучного сада, теперь Парка культуры и отдыха. Построен этот дворец в конце пышного и величавого XVIII века отбывшим в Москву на покой вельможей, графом Алексеем Орловым.
Красив и могуч был граф-богатырь и столь же горд и надменен. Богат был безмерно дарами матушки-императрицы. Выезжая на прогулку в Сокольничью рощу, приказывал вести за собой 42 скакуна в богатейших уборах, да таких скакунов, какие разве лишь у турецкого султана были.
– Знай, Москва, Алехана Орлова, графа, адмирала и всех российских орденов кавалера!
Любил граф и своей силой похвастаться: на маслянице разукрашенные герольды на всех базарах выкрикивали вызов графа:
– Удальцы, силачи московские! Выходите все на честной кулачный бой! Кто графа побьет – тот шапку золота унесет, а кто будет побит – того Бог простит!
В последний раз бился граф на льду под Нескучным с кузнецом. Остарел ли богатырь или впрямь кузнец был силен, только плохо приходилось графу: шаг за шагом теснил его кузнец.
Вдруг, растолкав толпу, подбежал бледный, как смерть, графский дворецкий.
– Беда! Дело неслыханное! В зимнюю пору грозой Хреновое сожгло! Сгорел весь конный двор… и «Сметанка»…
«Сметанка»! Несказанной красы конь, подарок побежденного Падишаха Чесменскому победителю! Любил лошадей граф, создатель славной орловской породы. Вскипело сердце. Развернулся и со всего плеча хватил в висок кузнеца… Как тридцать лет до того низверженного Императора…
Рухнул кузнец и не встал… как тогда… Император…[151]
Но вернувшись во дворец, граф Алехан пал на колени перед ликом Нерукотворного Спаса.
– Спаси и помилуй! Не спали души моей Твоим небесным огнем! Кровь на мне и на детях моих!
Кончились веселые дни Нескучного. Последние годы затворником жил граф Орлов-Чесменский[152]. Говорили потом, страшны были его смертные муки. Недаром его единственная дочь, богатейшая невеста России, сыпала ведрами яхонты и жемчуга к ногам юродивого Фотия[153] на украшение его Новгородских храмов, сапоги смазные с него стягивала и ноги ему мыла.
– Смирись! Убей гордыню свою! – покрикивал юродивый. – Молись! На тебе пролитая отцом безвинная кровь…
* * *
Шли годы. Сменялись люди. Совесть жила.
* * *
Грех не таи – покайся!
Много пота, слез да и крови пролил русский крестьянин-хлебороб, трудясь над украшением Белокаменной. Не потому ли именно отсюда прозвучали первые голоса, требовавшие его освобождения? Они были различны, но звали к одному и тому же.
Здесь, в Москве, написал и отпечатал будущий историк Государства Российского Карамзин свою «Бедную Лизу». Если теперь ее прочесть, может быть, и смешно покажется, а тогда святыми слезами плакали, читая ее… Пруд, в котором утопил невинную душу замысел гуманиста-сочинителя, показывали даже еще во времена НЭП’а, и лишь строительство первой пятилетки покрыло бетонной корой эту лужицу мутной воды, озаренную пламенем чистого сердца.
В музее революции, бывшем Английском клубе, экскурсовод покажет круглую угловую комнату, стройно обрамленную белыми мраморными колоннами, и скажет:
– Здесь обычно сидел П. Я. Чаадаев.
Но он не скажет того, что и здесь, хотя по-иному, говорила та же русская совесть. Напитанными желчью, ядовитыми стрелами колол московский «остроумец» тогдашнюю «страну рабов». Эти стрелы глубоко вонзались в сердца окружавших его гурьбою московских бар, а не из их ли среды вышли Ланской, Ростовцев, Милютин и другие сотрудники Царя-Освободителя?
Никитская улица носит теперь имя Герцена. Переулки на ней – Станкевича, Грановского. Улиц, носящих имена Киреевских, Аксаковых или Хомяковых, в Москве нет. Это несправедливо и противоречит словам того же Герцена. В «Былом и думах» он говорит, что и западники и славянофилы шли разными путями, но к одному и тому же – к борьбе с крепостничеством.
Дома Аксаковых и Хомяковых близ Собачьей площадки, маленькой треугольной площади около Арбата[154]. Первый из них снаружи сохранил еще кое-что от былых, ушедших времен: остатки фронтона, мезонинчи-ки, но внутри он густо набит новыми, неизвестно откуда собравшимися жильцами, и немногие из них, очень немногие знают, что в тех же стенах юный и еще робкий Тургенев читал первые рассказы «Записок охотника», книги, потрясшей душу Александра II, по его признанию. Не знают они и того, что там же раздавался страшный, мучительный крик русской совести: Н. В. Гоголь читал «Ревизора» и главы из еще не напечатанных «Мертвых душ»…
* * *
Москва купеческая сменила Москву дворянскую и совесть купеческая – совесть дворянскую. И та и другая – русские.
Легенды о купеческой Москве еще живы в памяти немногих уцелевших старых москвичей. В группе схожих по виду желтых домов, заполняющих добрую половину Большого и Малого Успенских переулков, еще живет даже кое-кто из потомков их бывшего владельца и строителя А. И. Абрикосова.
Необычайно, чудесно слагались иные жизни в познавшей свою силу купеческой Москве. С занятыми у доброго соседа тремя рублями пришел пешком в Москву семнадцатилетний Алеша Абрикосов, поставил лоток на голову и начал торговать сладкими пряниками, а оставил после себя двадцати четырем детям-наследникам каждому по миллиону. Кисть Серова увековечила его облик к празднованию «золотой свадьбы» на которой его поздравили 150 потомков. Жена его, урожденная татарка Мусатова, была малограмотна, но по опыту знала женскую долю – рожать детей в страданиях и построила в клиническом городке на Девичьем поле первый образцовый бесплатный родильный дом для дефективно беременных. Много жизней, и детских и материнских, спасено в этом доме.
О многих причудах судьбы рассказывают московские легенды. Правду или нет – теперь уже трудно установить, но старые москвичи хорошо еще помнят Егоровский трактир в Охотном ряду. С виду он был незаметен, но блинов лучше нигде не пекли и поросенка с кашей там жарили отменно. В трактире собирались богатые купцы, заключали многотысячные купли и продажи. Бывал там и бедный мелкий прасол Бахрушин, услуживал купцам по торговой части. Капиталу у него не было, но была замечательная по красоте борода.
Подгуляли однажды богатеи… Чем бы показать себя?
– Продай бороду, Бахрушин, полтысячи дам!
Жалко было расставаться с красою, но 500 рублей большими деньгами были в то время. Продал, а через 20–30 лет вся оптовая кожевенная торговля была в руках Бахрушина. Сын его в старой Москве под кличкой «Джентльмен» значился. Южин-Сумбатов его даже в пьесе того же названия показал. И было за что: А. А. Бахрушин оставил Москве и России богатейший в мире театральный музей, до сих пор, даже при большевиках, носящий его имя.
Но немногим так посчастливилось. Самодур и чудак в личной жизни миллионер Рукавишников оставил о себе много анекдотов. Говорят, с него-то и писал Лейкин «Наших заграницей». Но не многие из еще живущих теперь помнят созданную им, на его средства и по его мысли, первую школу для беспризорников – Рукавишниковский приют.
– Людьми мы там стали, – говорят эти помнящие и молятся за упокой души его создателя.
Приют закрыт, а перевоспитание бездомных детей отдано в руки НКВД. Многочисленные питомцы многочисленных колоний для беспризорных бегут из них при первой возможности и поминают своих воспитателей иными словами.
Не повезло Рукавишникову. Его сын – талантливый поэт и писатель, Иван Рукавишников, сам стал бесприютным в социалистической Москве. Бесприютным и умер.
Опера Мамонтова, выдвинувшая Римского-Корсакова и Шаляпина, Третьяковская галерея, Художественный театр Станиславского-Алексеева… и много, много еще вкладов в русскую культуру сделала купеческая Москва, по копеечке наживавшая, а дарившая полноценным рублем.
* * *
Легенды творятся и теперь.
На недоступному простому смертному кладбище бывшего Ново-Девичьего монастыря, куда допускают лишь покойников с партбилетами, есть памятник из белого мрамора. На мраморе – женский профиль и под ним замечательно высеченная из камня роза. Имени и даты нет.
Если сторож захочет сказать вам кто погребен под этим мрамором (это он скажет немногим), то произнесет шопотом:
– Аллилуева… Жена…
Много ходит легенд по красной Москве об этой внезапной загадочной смерти. Говорят и о яде, и о пуле, и о кавказском кинжале, но все единогласно называют убийцу:
– Сталин. Муж.
Кровавые, страшные легенды. За Серебряным бором вам покажут глинистый откос. Под ним, во всю длину оврага, – сплошная могила расстрелянных в первые годы «работы» ЧК-ГПУ. Здесь вы сможете услышать рассказы о недобитых, выбравшихся из-под тонкого слоя насыпанной глины, доползших до жилых домов и умерших у их порогов или снова пойманных и добитых. О спасшихся рассказов нет.
Но в самой Москве на эти рассказы лишь махнут рукой.
– Древняя история… Теперь на самой же Лубянке для трупов мясорубка установлена и печь для сжигания трупов. Впрочем, о печи сомнительно: иные говорят, что рубленой человечиной львов и тигров в зоопарке кормят. Не пропадать же добру! Утильсырье. А мясо дорого.
Пусть это ложь, измышление, легенда… Но каков же век, их порождающий?
Легенды красной социалистической Москвы многообразны. Их целые циклы. В различных вариантах рассказывают о скрытых в подвалах колбасных, где перерабатывается «частниками» мясо заманенных и зарезанных детей; о раскинувшейся по всем городам организации грабителей могил; о приютских детях, заразившихся сапом и перестрелянных, о строжайше засекреченных научных институтах, где женщины по воле и неволе сожительствуют «во имя науки» с обезьянами…
Кошмарная фантазия Эдгара По, бредовые видения Гойя были не в силах создать подобных легенд.
Легенды – вымыслы, но каждая из них неизбежно содержит породившее ее зерно правды.
Но и это – не самое страшное в Красной Москве. Еще страшнее то, что эти легенды рассказываются там без гнева, без протеста духа… порой даже с улыбкой…
Обессиленная, усталая, притупленная совесть молчит.
Нет в Москве больше во Христе юродивых!
* * *
С верхнего балкона бывшего дома Пашкова – Румянцевского музея широко открывается вся панорама Москвы.
Сто с лишком лет назад Прусский король Фридрих-Вильгельм III поднялся туда с двумя сыновьями и там, став с ними на колени, земно поклонился Москве, сжегшей себя, но тем спасшей Европу.
В лице ее – всей России.
Кто теперь поклонится ей, жертвенно истекающей кровью во имя спасения мира? Поклонится ли?
«Знамя России», Нью-Йорк,
17 августа 1953 г.,
№ 91, с. 5–8.
Врата Третьего Рима
Против возглавленных теперь кровавой рубиновой звездой Спасских ворот Кремля стоит увенчанный крестом – символом искупления девятиглавый Покровский собор, именуемый в московском просторечии Василием Блаженным.
Теперь в нем нет божественного служения. Он носит официальное имя антирелигиозного музея-заповедника. Но попрежнему висят под его сводами тяжкие вериги во Христе юродивого и блаженного во Господе Василия, стоит его посох и почиют его нетленные мощи. Над ними, под ними и рядом с ними богохульные надписи, но мощи Блаженного пребывают нетленными. Надписи же над ними сменяются два-три раза в год – бумага желтеет и жухнет.
Осквернена ли ими московская святыня?
Нет, не в силах, не во власти слуг Сатаны осквернить нетленные останки избранника Господня, думают москвичи, приходящие в музей-заповедник поклониться мощам Блаженного.
Их немало. Во Христе юродивый возносит их мольбы к престолу Господню…
* * *
Почему мощи Василия Блаженного, во Христе юродивого, бродившего 400 лет тому назад по заснеженным московским улицам босым и в рубище, ночевавшего на папертях храмов или с бродячими псами в кустах на берегу Яузы-реки, упокоены в храме, воздвигнутом в честь славной победы Белокаменной Москвы над поганой татарщиной?
Почему в прежнее время все проходившие под сводами Спасских ворот благоговейно обнажали головы? Мало кто знает это теперь, да и прежде знали немногие.
Так повелось, – отвечали обычно, – а почему, как и откуда – сами не знаем.
* * *
В царствование Бориса Годунова, всенародно избранного и венчанного в Успенском соборе всея Руси Государя, жил в убогой хибарке за рекою Яузой безместный поп Василий. Не дано ему было прихода и негде было творить попу Василию свое иерейское служение. По воскресеньям ходил он к заутрене в ближайшие к Яузе храмы и обедни там отстаивал, притулясь в дальнем углу, где потемнее. Перед святительские лики же, в лампадное сияние стыдно было попу стать: бос он был по бедности и не рясу иерейскую, а посконную рубаху носил на своих плечах. Да и рубаха-то, как у старца убогого: дыра на дыре, заплата на заплате.
– Безместный…
По большим праздникам еще труднее приходилось отцу Василию. Знатные бояре разоденутся в парчевые ферязи, а супруги их законно белотелые боярыни в шитых травяными узорами душегреях, в жемчужных киках близ амвона станут. За ними – купцы-богатеи, во фряжских и веницейских бархатах, кушаками кизылбашского шелка перепоясанные. С ними безместному попу в его рубище стать нельзя, а с нищими да убогими в притворе тоже не годится. Как-никак, а все-таки поп, хотя и безместный. На нем сан. На нем благодать. И убогие закорят, засмеют попа:
– Ишь, куда лезешь, хапуга! Христарадный кус у нас, несчастных, изо рта рвешь!
Всплакнет с утра в такие дни поп Василий и побредет своими босыми ногами мимо Божьего храма к Яузе-реке. Там, в прибрежных ивовых кустах, у него свой алтарь, свой престол: два камня песочины друг на дружку положены. Поставит на них безместный поп икону ангела своего Василия, Кесарийского святителя, медный крест положит и творит тихое моление, обратяся лицом к восходу.
– Слава Тебе, показавшему нам свет!..
Припадает нечесаной головой к сырой русской земле и за нее Человеколюбца молит; за народы и языки, на ней труждающиеся; за воинство христолюбивое, от супостатов ее обороняющее; за царей праведных, ко благу народы сии ведущих, и за царей ее, перед Господом согрешивших; за свет истинный Христовый познавших и за неудостоенных еще узреть света сего; за силою облеченных и за бессильных, ими попраных; за мудростью одаренных и за разумением скудных; за богатых и за нищих; за вознесенных и за поверженных, за здравых и за болящих, за праведных и неправедных…
– Праведных, Господи, к престолу своему вознеси, а заблудившихся на путь истины Твоея наставь. За всех и за вся молитва моя к Тебе, Господи, ибо все они – Русь, народ русский! Ты же, Человеколюбец, се веси!
Молился однажды так безместный поп Василий, жарко молился и день тот был жаркий. Припал поп своей нечесаной головой к сырой, прохладной земле, сомкнулися очи его, уснул иерей Василий, в поклоне земном склоненный, и ему, на молитве почившему, дивный сон привиделся.
Будто стоит он, безместный поп, на Красной площади в ранний утренний час. Солнце еще не всходило и не будил глас колоколов кремлевских почивающих москвичей. Но дивное дело: растворены настежь Спасские врата и нет при них ни стрельцов с бердышами и пищалями, ни окованной в железные панцыри суровой иноземной стражи. И площадь вся пуста. Стоит на ней один поп Василий, сам себе незримый.
А из растворенных настежь ворот грядет к нему во блеске и сиянье неземное, но зримое им шествие. Впереди – святители Петр, Иона и Алексий, чудотворцы московские, в блистательных ризах своих, на посохи пастырские опираючись. За ними другие, в кремлевских храмах почивающие Господние избранники, стяги и хоругви несут. Все идут из Кремля вон. А куда – того безместный поп уразуметь не может и на площадь пустую взирает.
Зрит и видит: идет некто убогий, босый, рубищем дырявым едва прикрытый. Под рубищем, сквозь дыры его, тяжкие вериги видны, цепи колючие глухо позванивают. Бредет сей некто навстречь блистательному святительскому шествию и ниц во прах земли русской пред ним упадает.
– Почто и куда из святых Кремлевских стен, Чудотворцы, уходите? – вопрошает он.
– Греховны стали стены сии. Кровью младенца убиенного престол царский обрызган. Видит Господь сию скверну и к жестокой, справедливой каре Кремль присуждает. Потому и мы из твердыни стен его выходим. Невместно нам там ныне быти. Иди и ты с нами, Блаженный Василий, во Христе Господе нашем юродивый. С нами иди!
Так отвечали святители московские склоненному перед благолепием их убогому.
И восстал тут из праха убогий, оправил свои тяжкие вериги на изъязвленных ими плечах и побрел тихой поступью, минуя святителей, прямо к вратам Спасским.
– Куда ты, Вася? Почто в скверну нечистую, в место греховное, в сосуд гнева Господнего бредешь ты, неразумный? – вопрошают его святители.
Стал юродивый, снова земной поклон им положил и ответил:
– Все то мне, скудоумному, открыто, все, вами реченное, Господь мне поведал. Но кто же будет святые гробницы ваши хранить, когда врата сии супостаты Святой Руси одолеют? Когда колокола кремлевские смолкнут?.. Кто? Вот и бреду я, убогий, скудоумный, туда, в место то греховное, вами оставленное…
Сказал и снова пошел к вратам, позванивая своими веригами.
Смутились тогда Чудотворцы. Оглянулись на кресты святых храмов московских, над кремлевскими стенами блистающие. Как раз солнце взошло и первым лучом своим на возглавии Успенского собора заблистало.
Преклонили колени митрополиты московские, святители и чудотворцы пред бредущим мимо них юродивым, восстали и за ним пошли.
Тут зазвонили все колокола разом, и безместный поп Василий проснулся, а проснувшись, долго размышлял, сидя на берегу Яузы-реки, в ивовых кустах, в тех самых, где юродивый Василий ночи свои с бродячими псами проводил. Думал, размышлял и не мог уразуметь значение сна сего. В тот же день он поведал его Чудовскому игумену. Не уразумел и тот, и повел безместного попа к самому патриарху.
– Дивен твой сон и странен, – ответствовал владыка, прослушав рассказ безместного, – не нам, многогрешным, понять сие знамение. Сам Господь разъяснит его в днях грядущих. Ты же, игумен, прикажи умудренному в книжном писании иноку сон сей в летописание занести в наставление и назидание русским людям времен грядущих, коим предвестие сие понятно станет.
Так и сделано было. Когда же, по очищении святынь кремлевских от овладевших твердынею их литовских супостатов, рукописание это вновь прочтено было и стало разуму человеческому понятным, тогда повелел патриарх всем русским православным людям, Спасские врата проходящим, шапки свои в них сымать. Оттуда и повелось.
А потом, при обретении мощей Блаженного Василия, во Христе юродивого московского, и они в Покровский собор принесены были[155].
Там, в храме победы христолюбивого российского воинства над нечистыми супостатами[156], там им место на веки-веков. Совесть и победа. Обе Русские.
Там нетленные мощи Блаженного по сей день пребывают, и не осквернят их гнусные надписи сатанинских слуг.
* * *
Я дописиваю эти строки в древнем Риме, Первом Риме, поздним вечером, слушая доносящиеся на радиоволнах крикливые, лживые крики современной красной Москвы…
Наступает короткое молчание…
– Сейчас вы услышите бой часов Спасской башни, – объявляет диктор.
Я знаю, что за этим звоном последует стой же кичливая и лживая победная песня засевшего в кремлевских твердынях врага. Но я знаю также, что доносящиеся ко мне звоны рождают те же колокола, которые ликующе пели Славу Всея Руси при встрече призванного ею в Первопрестольную Царя-Отрока. Те же. Тогда инокиня-мать спросила изолгавшихся, исподличавшихся в смуте и метаниях то в Тушинский, то в польский станы московских людей:
– Чем поручитесь вы, что не повторятся недавние смуты?
– Тем, – отвечали москвичи, – что все русские люди уже наказалися.
«Эпоха смут была великим уроком для русской земли: в подобные эпохи народы воспитываются для дальнейшей гражданской жизни», – писал историк С. М. Соловьев.
Часы на Спасской башне начинают свой бой.
…Один, два, три, четыре удара.
Это звонят полоненные, захваченные ныне врагом, но русские колокола. Знаю.
…Пять, шесть, семь ударов.
Их звон слушают порабощенные, подневольные, потерявшие имя свое, но русские люди. Знаю.
…Восемь, девять…
В грудях этих людей сокровенно бьются русские сердца, и в сердцах этих живет русская совесть. Знаю.
…Десять ударов.
Нетленны мощи и жива душа во Христе юродивого Василия Блаженного – совести русской, и бродит она ныне незримо по Русской земле. Знаю.
…Одиннадцать.
Дух нетленен и вечен. Времена подвластны вечности, плоть – духу. Русская совесть народная – Дух Василия Блаженного – откроет врата Третьего Рима.
Бьет двенадцатый час…
Рим, июнь 1953.
«Знамя России», Нью-Йорк, 18 июня 1953 г.,
№ 87, с. 8–10.
[132] Считается, что мрамор для мавзолея Ленина был привезен из Ирака.
[133] Ковы (устар.) – коварные умыслы, козни.
[134] Памятник Минину и Пожарскому переставили в ограду храма Василия Блаженного, с другой стороны спуска.
[135] Разобранные на рубеже 1920-1930-х гг. Воскресенские ворота и Иверская часовня воссозданы заново в 1994–1995 гг.
[136] Часовня св. Александра Невского в память спасения Александра II была поставлена в Петербурге, у решетки Летнего Сада, где стрелял Каракозов (разобрана в 1930 г.); московская часовня св. Александра Невского на Моховой посвящалась Балканской войне.
[137] Эти московские реалии автор использует также в книге «Ди-Пи в Италии» (гл. «Легенды русского Рима»): «Смотрящим с самолета на современную Москву она представляется огромным коническим муравейником, в центре которого возвышаются многоэтажные громады дома Советов, Интуриста и других новостроек. Вокруг них – широкий пояс дореволюционной стройки – домов в шесть-четыре этажа. Чем дальше от центра, глубже и глубже врастают они в землю, сменяясь одноэтажными домиками Потылих, Черкизова, Сокольников и, наконец, совсем уходят в глубь ее, пряча в ней подлинное лицо социалистических достижений – землянки «шанхаев», «нахаловок», «самостроев», налипших грязною зловонною плесенью вокруг корпусов сверхмощных комбинатов. Рим дает обратную картину <…>» (изд. 2007 г., с. 60).
[138] Tempora mutantur (et nos mutamur in illis) (лат.) – времена меняются (и мы с ними).
[139] Кладбище Данилова монастыря уничтожено в 1931 г.
[140] Такими высотными пунктами являются, например, дом б. Афремова у Красных ворот, господствующий над Садовой вплоть до Самотека в одну сторону и до Таганки в другую: телефонная станция в Милютинском переулке, контролирующая подступы к Лубянке; дом Совнаркома, защищающий Кремль со стороны Замоскворечья, и множество новых домов на окраинах Москвы, образующих в целом сомкнутое кольцо. – Прим. автора.
[141] В конце 1930-х гг. было построено еще две линии метро; кольцевая линия была открыта частями, в 1950 и 1952 г., а в 1954 г. – целиком.
[142] Цыганский романс неизвестных авторов.
[143] С 1969 г. в перестроенном «Яре» размещается цыганский театр «Ромэн».
[144] Крутицкое Патриаршее подворье не было снесено.
[145] В газете – ошибка набора: после слова «дворянские» на другой строке стоит окончание «-ки»: мы вставили предположительное «особняки Пречистенка»
[146] Собственно Вознесенская церковь уцелела – снесли ее колокольню.
[147] Николай Павлович Акимов (1901–1968) – советский театральный режиссер, педагог, художник.
[148] Граф Илларион Иванович Воронцов-Дашков (1837–1916) – генерал, министр императорского двора и уделов.
[149] Граф Георгий Иванович Рибопьер (1854–1916) – общественный деятель, стоявший у истоков олимпийского движения в России, президент Петербургского атлетического общества.
[150] Согласно преданию, мясо Ивану Грозному давал псковский юродивый (блаженный Николай Сало с).
[151] Имеется в виду Петр III.
[152] Граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский владел другой усадьбой – на месте Первой Градской больницы; Нескучным (название позднее), еще при жизни отца, владела его дочь Анна.
[153] Знаменитый архимандрит Фотий (Спасский), действительно, был известен радикальными и странными поступками, но называть его юродивым – авторская вольность.
[154] На Собачьей площадке был только дом Хомяковых, не Аксаковых.
[155] Мощи Василия Блаженного были обретены и помещены в соборе раньше, еще до Смуты, в 1588 г.
[156] Собор был построен по повелению Ивана Грозного в память о взятии Казани и победе над Казанским ханством (вероятно, поэтому в оригинале – ошибочное наименование Казанский собор, нами исправленное на Покровский).
Комментировать