<span class=bg_bpub_book_author>Ширяев Б.Н.</span> <br>Люди земли Русской: статьи о русской истории

Ширяев Б.Н.
Люди земли Русской: статьи о русской истории - Люди земли Русской

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

Люди земли Русской

Русский «колонизатор»

В тридцатых годах, в бытность мою разъездным корреспондентом газеты «Правда Востока», мне удалось встретить в одном из маленьких городков на Средней Сыр-Дарье труппу курчакбозов, по всей вероятности, последнюю. Курчакбозы – это актеры, режиссеры, драматурги и одновременно владельцы бродячего кукольного театра, корни профессии которых уходят в глубокую древность народов Средней Азии. Главный несменяемый герой этого театра Аман-Пальван (в переводе на русский язык – Горе-богатырь) приходится, вероятно, отцом итальянскому Пульчинелле, турецкому Карагезу, немецкому Иоганну Вурсту и… нашему, памятному еще старикам, забористому, веселому Петрушке. Да и сам театр курчакбозов развивался теми же путями, как и его западные родичи, включая в свои «классические» пьесы новых злободневных персонажей.

Я пробродил вместе с курчакбозами несколько дней, записал около десятка пьес их репертуара и позже, разработав эту тему в Ташкенте, при помощи сохранившейся там прекрасной библиотеки, выпустил даже небольшую монографию о нем, за которую получил ученую степень в местном университете.

В ходе этой работы меня поразило присутствие в некоторых пьесах двух русских персонажей: доктора Батыршина и купца Иванова, которые, к моему еще большему удивлению, оказались на самом деле жившими и широко известными вещему Туркестану конца прошлого века людьми. Доктор Батыршин был военным врачом одного из туркестанских батальонов, поразившим местное население успешным действием русской медицины и лечившим это население бесплатно, а «купса» Иванов – одним из первых русских промышленников Сыр-Дарьинского края, коммерсантом-созидателем широкого размаха. Позже я познакомился с его сыном и узнал многое о жизни и карьере этого характерно-русского типа дельца вовлеченных в орбиту Российской Империи новых земель. Немало таких было и на Кавказе, и на Дальнем Востоке и в Средней Азии.

Первым русским коммерсантом, двинувшим свои миллионы в Среднюю Азию, был москвич Хлудов[16]. Его приказчики шли вместе с отрядами замирявшей край небольшой русской армии, а иногда даже впереди них, стремясь по существу различными методами к одной и той же цели. Цветистые, прочные, дешевые ситцы и миткали хлудовской фабрики действовали совместно с пушками генералов Черняева[17] и фон Кауфмана[18] и в некоторых случаях даже радикальнее их. Так, например, хлудовский приказчик Алиханов, проникнув со своим караваном в запретный для русских Мерв, сорганизовал в нем прорусскую партию, в результате чего цветущий оазис с огромным городом был присоединен к Империи без пролития крови.

Одним из приказчиков «хлудовского батальона», как называли его тогда в Туркестане, был и некий, еще молодой в те времена, ловкий и сметливый Иванов[19]. Старик Хлудов, объезжая в восьмидесятых годах прошлого столетия свою коммерческую территорию, заметил и оценил его. Он, Хлудов, слыл в Москве чудаком, большим самодуром, но вместе с тем человеком большого сердца.

– Тебе бы, Иванов, свое дельце тут надо начать, а то у меня, брат, много не наворуешь, – пошутил он с молодым приказчиком.

– Всей душой этого хотел бы, хозяин, да деньжонок маловат.

– А сколько ж тебе надо?

– Немножко для большого человека, тыщонок с десяток.

– Ну, что ж, бери, я тебе дам под вексель.

«С этих десяти тысяч и начал мой папаша, – рассказывал мне его сын, – да не одно какое-нибудь дело, а тоже разом с десяток или больше того. Я‑то не помню – тогда еще не родился, – но знаю, что первым делом он стал строить по всей Сырдарье хлопкоочистительные заводы. Очистка на месте немного повышала стоимость продукта, и барыши у отца были крупные. Но он не скаредничал над ними, а значительную часть уделял хлопкоробам, закупая вперед и контрактуя посевы целых уездов. Этим он служил одновременно себе самому, им, да и России-матушке, развивая отечественное хлопководство и тем вызволяя московских промышленников из кабалы ливерпульских купцов. Вместе с хлопком, действуя теми же методами финансового поощрения самого производителя, он двинул вперед и виноделие края. Ведь сами узбеки – мусульмане и вина, по крайней мере в больших количествах, не употребляют, экспорта тоже не было, а почва и климат для винограда вполне подходящие. Выписал отец лоз из Крыма, Персии и даже из Франции, роздал их садоводам и выдал задатки под урожай».

Через несколько лет он уже вывозил в Россию десятки тысяч ведер высокосортного вина, вовлек в компанию еще нескольких коммерсантов – Первушина[20], Филатова[21] – и закудрявился виноградом весь Сыр-Дарьинский край, в котором, по местным легендам, были когда-то знаменитые сады Семирамиды (близ Ходжента).

Правительство налаживало дорожную сеть, проводился рельсовый путь из Оренбурга до Ташкента, а на юге – ямские и почтовые тракты. Иванов взял подряд на весь край. Понадобились лошади, и он не только тысячами закупал их в степи, но сейчас же завел в городе Аулие-Ата образцовый конный завод, в котором, тоже первым в Средней Азин, применил метизацию, улучшая английскими чистопородными жеребцами местных киргизов, карабоиров и текинцев.

Этот завод пришлось видеть и мне. Я был поражен его огромным манежем и замечательными помещениями для маток. Любая европейская конюшня могла бы им позавидовать, а еще более позавидовали бы европейские коннозаводчики результатам метизационных опытов Иванова – стойким, сильным и резвым англотекинцам и англокиргизам. Этот метод переняли от него и владевшие десятками тысяч голов степные киргизы-коневоды, что, конечно, послужило к их экономическому укреплению. По всему краю, например, славился Гали-Узбеков – владелец ста тысяч маток, которому даже посвятил несколько строк в «Амазонке пустыни» генерал-писатель П. Н. Краснов[22].

В начале двадцатого века Иванов делал уже многомиллионные обороты. Золото сыпалось всюду, где чувствовалось влияние его руки, но попадало не только в эту руку, а и во множество других, принадлежавших местному населению. И население ценило и любило «купсу Иванову». Однажды он очутился на краю полного разорения, начав тоже новое дело. Чимкент и его уезд – единственное в мире место, где обильно произрастает цитвар, дающий при переработке сантонин, также единственное в то время средство против глистов. Иванов решил развернуть это дело в мировом масштабе и выстроил там оборудованный по последнему слову техники сантонинный завод. Но судьба на этот раз отвернулась от энергичного промышленника. Немцы как раз в это время изобрели способ добывания того же сантонина из какого-то дешевого материала и наводнили им мировой рынок. Удар для Иванова был слишком силен, и все его предприятия повисли на волоске. Выручили местные мусульманские капиталисты, которые вполне понимали огромную роль деятельности Иванова, знали и ценили его самого, как честного человека, и знали также то, что вместе с ним пострадает и множество мелких местных промышленников. Они собрали нужную сумму и спасли кредит Иванова.

Вот этот-то «купса Иванов» и послужил прототипом для действующего лица многих пьес школьного узбекского театра курчакбозов. Народные драматурги его репертуара отнеслись к русскому промышленнику с большой симпатией. В большинстве комедий он появляется тогда, когда их главный герои, незадачливый Аман-Пальван попадает в какое-нибудь безвыходное положение, например, когда визирь или злой хан требует от него какой-нибудь редкостной вещи или выполнения невозможного, угрожая в противном случае отрубить голову. Тогда, словно из-под земли, появляется русский «купса Иванов» со своим коробом или смехотворным по виду верблюдом и тотчас же доставляет нужное, требуя за него также какой-нибудь смехотворной платы, например, в одной из пьес – горсти навоза, который Аман-Пальван с радостью с ним расплачивается. Этот навоз «купса Иванов» тут же мешает с каким-то чудодейственным порошком и посыпает им виноградную лозу; та мгновенно начинает расти и через минуту над ярко расписанной сценой кукольного театра свисают грозди сочного винограда при шумном торжестве всей публики, бросающей на эту сцену мелкие деньги.

Так отразил в своем творчестве узбекский народ появление в его стране первых минеральных удобрений, введенных туда чуждым этому народу по религии, крови и культуре «русским колонизатором», поставив ему там поистине «памятник нерукотворный»…

Этот эпизод вспомнился мне теперь при чтении газетных сообщений о той жестокой борьбе, которая протекает сейчас в Алжире и Марокко, где местное, очень сходное по крови, религии и культуре с туркестанскими узбеками, население ведет кровавый бой с демократическими колонизаторами свободнейшей и просвещеннейшей в мире республики. Были ли там, в Северной Африке, свои Ивановы? Поют ли о них песни арабы и представляют ли их в своих народных театрах в липах благодетелей и чуть ли не добрых волшебников, как купца Иванова в Средней Азии?

Не думаю. Тогда не лилось бы там столько крови.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 8 марта 1956 г.,
№ 320, с. 4.

Труженик русской культуры

«Городок Окуров»… «Город Глумов»… Безымянный провинциальный русский город, в наглухо запертых домах которого зверствовали Кабанихи, а с крутого обрыва бросались в воду измученные ими Катерины…

Много, ох, много, тяжкого, нудного, порою даже страшного написано русскими писателями о городках и городах русской же провинции. Обличена она полностью для потомства. Обличена, тупость жителей этих городков, полное отсутствие в их среде каких-либо культурных интересов, томившая их скука… Даже Чехов, любивший и жалевший обывателей этих городков, все же бросил в них камень воплями «Трех сестер», да и многими другими, очень близкими к карикатуре персонажами своих рассказов. Даже он.

Но так ли это было? Действительно ли, кроме свиных рыл и тосковавших по какой-то иной доле истеричек, никого не было в этих городках, молекулах организма великой нации, огромного тела раскинувшейся на двух материках Империи?

Последние годы моего пребывания в России я жил в Ставрополе-Кавказском, именно одном из таких захудалых провинциальных городов, где даже и земство-то было организовано лишь в начале текущего века. Многое сохранилось еще в современном Ставрополе от тех далеких, хотя и недавних во времени годов: огромный парк с каштановыми аллеями, насаженными по приказу и на средства Наместника Кавказа гр. Воронцова-Дашкова, несколько капитально построенных четырех и пятиэтажных домов – главные памятники ушедшего. В одном из этих домов, бывшем, епархиальном женском училище, теперь помещается зооинститут с двумя факультетами, в другом – бывшей семинарии – педагогический институт с четырьмя факультетами, а в третьем, у входа в который стоят каменные бабы со скитских курганов, – музей. Прежде он именовался городским музеем имени Марии Васильевны Праве, потом переменил много имен, как и сам город; в честь какого из вождей он обоктябрен теперь, сказать трудно.

Но о самом музее потом, а сначала о его создателе, муже М. В. Праве, нотариусе Георгии Константиновиче Праве[23], жившем и, если верить нашим писателям, «прозябавшем», в этом глухом провинциальном городе в конце прошлого и начале текущего столетия.

Г. К. Праве, судя по фамилии, происходил из какой-то давно уже обрусевшей немецкой семьи и от своих тевтонских предков унаследовал, кажется, всего лишь две черты: необходимую для нотариуса деловую аккуратность и склонность к систематизации. Я пишу склонность, а не страсть, потому что именно страстей глубокоуважаемый всею губернией нотариус вообще не имел. Его дни были строго размерены, систематизирована была его работа в конторе в полагающиеся для того часы, но также систематизирована была и другая его работа, которой он отдавал все свое свободное время. Этой работой его было служение русской культуре в форме собирания и накапливания всевозможных ее материальных памятников, короче говоря, отыскивание и хранение всевозможных музейных экспонатов. Повторяю, что страстей нотариус Праве не имел и это его собирательство также не было страстью к кичливому коллекционированию, владевшей и владеющей многими экспансивными людьми, но было повседневной его работой, трудом, серым будничным трудом, постепенно уложенным им в стройную и широкую систему.

Началась эта работа с накапливания всевозможных редкостных вещей и хранения их в его большой, как и требовалось для нотариуса, квартире. Чего только ни поступало туда? И коллекции насекомых, и случайно попавшие на Северный Кавказ картины и альбомы этюдов русских художников, и подшивки всех выходивших на Кавказе газет и журналов, и завезенные к нему из Сальских степей обломки каких-то найденных в курганах камней с непонятными надписями… Всего не перечислишь, да и перечислять не надо, потому что наиболее ценным в этой его работе было то, что он вовлек в нее и уложил в ее системе многие сотни «обывателей» этой глухой провинции. Кого только не было среди его помощников! Сельские учительницы и учителя, приходские священники и их дети, энтузиасты-кладоискатели, мечтавшие найти сокровища, но находившие лишь черепки… Отставные офицеры, студенты, приезжавшие на каникулы, урядники, лавочники, т. е. именно те серые, будничные провинциалы, от которых с истерическими воплями стремились убежать широко известные всей русской интеллигенции «три сестры».

Квартира нотариуса скоро стала тесна для собранного и накопленного ими. Пользуясь авторитетом среди своей, широкой клиентуры, нотариус сумел собрать в кругах богатого купечества, т. е. именно среди Кабановых, Диких и Тит Титычей, сумму, достаточную для постройки трехэтажного дома, до сих пор еще являющегося одним из самых больших в городе. Там началась уже правильная, систематическая музейная работа, которая финансировалась самим Г. К. Праве и крупными его клиентами. Но поступали также и пожертвования от совсем незначительных по своему положению и не обладавших какими либо средствами лиц, от тех же учительниц, тех же отставных офицеров, тех же сельских священников. По рублику, по два, а иногда и по полтиннику…

В конце тридцатых годов я работал в этом музее и хорошо знаю его фонды. Перечислить даже самое значительное из накопленного и систематизированного, конечно, в кратком очерке невозможно. Назову лишь то, что беспорядочно всплывает в моей памяти: лучший в России, наиболее полный и ценный гербарий флоры Кавказа, для справок в котором при мне специально приезжали члены Академии Наук, в том числе и известный Лысенко; систематизированию подборки всей периодической прессы Кавказа с момента ее возникновения; замечательные альбомы тонкого акварелиста князя Гагарина, зафиксировавшего в них эпоху замирения Кавказа; тетрадь со списком «Демона», датированная 1840 г., т. е. годом появления «Демона» в печати; собрание высеченных на камне орнаментов и надписей, относящихся к хазарской культуре; металлические вещи знаменитого в прошлом столетии тебердинского чекана, искусства, теперь полностью утерянного. И интересно то, что все эти сокровища многогранной и многообразной российской культуры были, собраны при жизни нотариуса Праве им самим и его помощниками, а после его смерти и перехода музея в руки политпросветов, культпросветов и пр. никаких значительных вкладов туда не поступало, если не считать огромной библиотеки, захваченной большевиками при разгроме духовной семинарии, а также, вероятно, тоже одной из лучших в мире, коллекции кавказского оружия, собранной офицерами Самурского пехотного полка.

Самого нотариуса Праве я в живых уже не застал, но близко знал многих из его добровольных сотрудников. Многие из них были уже в преклонном возрасте, некоторый жили в полной нищете, но все, решительно все, с кем из них я говорил, при посещениях ими музея, продолжали жить теми интересами, какие владели ими в молодости, жить интересом и любовью к великой многогранной российской культуре. И вот, во время таких, порою задушевных, бесед, мне на ум всегда приходил один и тот же вопрос: кто же на самом деле стоял в предреволюционные годы на высшей ступени культуры – те ли, кто стремился вырваться из «болота» русской провинции, или те, кто никуда из нее не хотел уходить, но обыденно и упорно трудился над тем, чтобы эта самая провинциальная толпа была бы не болотом, а пышной, богатой нивой для рассева и выращивания на ней дальнейших поколении тружеников русской культуры. Была ли взрыхлена нотариусом Праве и другими серыми, будничными его сотрудниками эта нива? В ответ на это приведу лишь один факт, который подтверждали мне решительно все, помнившие предреволюционные годы в Ставрополе.

Музей Праве был выстроен на базарной площади, и в базарные дни, когда на нее стекались тысячи возов и десятки тысяч крестьян из раскиданных по Ставропольской степи селений, число посетителей музея резко подымалось. Не говоря уже о молодежи, пожилые крестьяне и казаки с женами и матерями, целыми компаниями приходили в музей, осматривали его экспонаты, слушали разъяснения сотрудников, задавали вопросы, подчас даже такие, что на них и сами эти сотрудники отвечали с большим трудом. Этот факт подтверждали мне все, и на основании их слов, я мог смело сделать вывод, что «семена», брошенные провинциальным нотариусом Праве и его добровольными сотрудниками в целину северокавказской окраины Российской Империи, прорастали.

Будем далеки от мысли и стремления умалить значение тех, кого мы привыкли называть «цветами культуры». Их цветение, их красота и пышность несомненны. Но не будем забывать и о тех миллионах русских людей, которые взрыхляли и удобряли своим трудом почву для развития этих цветов. Имена первых мы знаем и помним. Имена вторых или забыты или вообще не были никогда никому известны и, что еще более горько, – эти имена были осмеяны, унижены и даже заклеймены позорными кличками, данными именно теми, кого мы привыкли называть правдивыми и честными бытоописателями русской провинции.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 5 апреля 1956 г.,
№ 324, с. 4.

Хранитель порядка[24]

В Головинской волости Данковского уезда Рязанской губернии жило около двадцати тысяч душ. Единственным полицейским чином в ней был урядник Баулин. Как его звали, топерь я уже не помню, да, вероятно, и раньше не знал, но его самого знали не только в волости, но и во всем уезде. Маленький, рыженький, с топорщащимися усами и шустрым мышиным взглядом, колесил он на такой же маленькой и такой же рыженькой лошадке то верхом, то в дрожках, то в саночках по всей подведомственной ему территории, и в летний жар, и в осеннее бездорожье, и в студеную зиму…

В молодости Баулин не предполагал стать урядником. Венцом его желаний было дослужиться до звания подпрапорщика в каком-то с трехзначным номером армейском пехотном полку, но судьбу его решил голос. Действительно исключительный голос был у Баулина: таких петухов пускал, что откликалось все пернатое население окрестностей. К концу службы он был все-таки фельдфебелем, прекрасным строевиком, знатоком устава и всей воинской премудрости, но в оставлении на сверхсрочную начальство ему отказало.

– Куда ж тебя с таким голосом девать? Весь полк оскандалишь. Иди-ка ты, брат, лучше в полицию, а я тебе рекомендацию хорошую напишу, – сказал ему командир полка.

Ну, и попал Баулин в урядники, и оказалось, что на этом поприще он был как нельзя более на своем месте, развернув вовсю свои административные способности. Поле его деятельности в волости было необычайно пестрым: то недоимки взыскивать с прогоревших помещиков, то мирить перессорившихся наследников какого-нибудь сельского богатея, а подчас и мужа с женой, то опозновать и оформлять в последний путь утопленника, то ловить воров и конокрадов… Вот по этой-то части он и стяжал себе славу на весь уезд.

Прославила его трехлетняя борьба со столь же знаменитым в те времена конокрадом Ванькой Вьюгой, именем которого я назвал одну из своих повестей, в которой описал действительно бывшие события и перипетии этого сельского детективного романа. Но этот эпизод был лишь наиболее блестким пятном на карьере Баулина, а основой ее было глубокое знание урядником крестьянской психики, понимание крестьянской души и глубокая, кровная, хотя и суровая любовь к своему брату-мужику.

– Простите его лучше, ваше высокоблагородие, – говорил он не раз помещикам, рапортуя о поимке порубщика в их лесах, – в острог попадет, – что из того хорошего? Там добру не научат. А уж дозвольте лучше, я сам ему военную дисциплину покажу.

Ну и показывал… И в зубы и по морде. Но все были довольны: и помещик, и сам нарушитель закона, и «опчество».

Случалось Баулину разрешать и иные задачи, очень далекие от круга административных обязанностей урядника, например, выступать в роли врача-психиатра по лечению кликуш. Кликушество – страшная психическая болезнь, бывшая широко распространенной среди крестьянок. Кликуши, по их словам, ощущали в себе мучающего их беса, и в церкви, когда свяшенник выносил крест или чашу, муки их становились особенно сильными, они падали на пол, корчились в конвульсиях, грызли себе руки и выкликали истошными голосами. Эта болезнь какими-то путями передавалась от одной к другой. Так случилось и в Головинщине. Закликала одна баба, за ней другая, потом целая дюжина… Служить литургию стало совсем невозможно. Батюшка их увещевал, отчитывал, земский врач пичкал бромом, но ничего не помогало. Священник обратился за помощью к становому. Становой покрутился и, хлопнув по плечу Баулина, начальнически пробасил:

– Ну, чтобы ты к Покрову мне все это покончил! Я на тебя надеюсь, Баулин.

И что ж? Покончил с массовым психозом Баулин. Излечил всех кликуш. На престольном празднике в день первого Спаса, окружил их всех сотскими перед церковью и произнес такую речь:

– Видите, вот куцапка, – продемонстрировал он свой лечебный инструмент, – так вот, этой самой куцапкой покажу я вашим бесам военную дисциплину. Какой черт первый голос подаст, тому живым не быть…

Переглянулись кликуши и больше уже не выкликали. Распространение массового психоза было прекращено.

Имел ли урядник Баулин свободное время, я не знаю. Думаю, что не имел. Всегда он был или в пути по какому-либо неотложному делу или в волости корпел над канцелярскою частью, которая ему давалась с большим трудом. Ведь образование-то у него было всего один класс начальной школы, да еще в учебной команде кое-как грамоте и счету подучили. Вот и все. Но что же помогало уряднику Баулину справляться с его огромной, всесторонней, требующей беспрерывного напряжения и глубокой вдумчивости работой? Думается, что только его природная сметка, сметка русского человека, с одной стороны, и глубокая любовь к этому русскому человеку – с другой. Произнося слово любовь, я не вкладываю в это понятие обычных «народнических» представлений, слюнявой жалости к «многострадальному, безответному народу-богоносцу». Любовь Баулина была суровой и уложенной в те рамки, которые выработала в нем самом военная служба. На ней, на действительной службе, воспитывали его, вырабатывали в нем чувство и сознание долга, уважение к закону, иерархические представления в их бытовых формах. Став урядником, он сам стал воспитывать поднадзорное ему население на той же незыблемой, для него основе, в тех же правилах мышления и внешнего поведения. Поднадзорные были ясны и понятны Баулину до самой глубины их душ, и он сам был столь же глубоко понятен им. Отсюда близость и координированная совместная деятельность власти и общества по охране своего внутреннего распорядка. Несомненно, что только при этом условии взаимного понимания и координации действий урядник Баулин мог успешно управлять своим двадцатитысячным общественным организмом.

А мало ли было таких Баулиных по долам и весям необъятной святой Руси?

Добавлю статистическую справку: в России того времени (начало текущего века) полиции было в семь раз меньше, чем в современной ей свободной, просвещенной республиканской Франции и в пять раз меньше, чем в тоже современной ей горделивой своею строжайшей законностью Англии; населения же было в три раза больше, чем в каждом из этих государств. И все-таки управлялись. К сожалению, у меня нет сейчас сравнительных показателей преступности там и здесь, но думаю, что они также сказали бы свое слово в пользу Российских Баулиных.

Но от своих же русских витий Баулины доброго слова так и не дождались. Кто в среде русской интелигенции не высмеивал, не осуждал и не клеветал на служащих низовой полицейской сети Российской Империи? Ведь самое слово урядник было синонимом насильника, кнутобойца, едва ли ни палача.

И не только среди космополитической интеллигенции, но и в высших административных кругах проскальзывали те же взгляды.

По учреждении в России губерний, Екатерина Вторая послала графа Н. Панина ревизовать местную администрацию и по его возвращении, выслушав доклад этого просвещенного западника, автора фантастических проектов, спросила его:

– Ну, а кем же Россия управляется?

– Милостью Божией и глупостью народной, – с презрительной улыбкой ответил ей граф Панин и был наполовину прав в своем ответе.

Милостью Божией управляли тогда Россией вот такие же, дарованные Ею Баулины всевозможных видов, и росла, крепла Матушка-Русь. Но относительно глупости народной дело стояло по-иному. Вряд ли эта народная глупость выдвигала из своей среды, из среды русского народа подобных Баулину дельных, близких этому народу, администраторов. Ведь были же и тогда тоже такие же Баулины.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 12 апреля 1956 г.,
№ 325, с. 4.

Тетя Клодя

В городе Ставрополе Кавказском и теперь еще трудно встретить пожилого его обитателя, который не знал бы тетю Клодю. Многие из них в свои школьные годы были ее учениками, а другие, числом побольше – ее выучениками по тем наукам, которые в программу начальной школы не входили, но в программах дальнейшей жизни пригодились иным побольше, чем, например, зазубренные в гимназии алгебраические формулы врачам, адвокатам и чиновникам…

Тетя Клодя или полностью Клавдия Зотиковна Капралова – имени я не изменяю – была в течение сорока четырех лет бессменной учительницей Беспомощенской школы города Ставрополя, а переулок, в котором она помещалась, назывался Инвалидным. Но на этот раз имена не оправдали себя. Сама эта школа возникла именно в результате помощи отдельного человека человеческому же обществу. Бездетный священник, умирая, завещал городу приобретенный им на окраине большой огородный участок с тем, чтобы город выстроил на нем школу. Это была первая помощь. Не оправдало себя и название переулка – Инвалидный. Первой школьной учительницей в восьмидесятых годах прошлого века туда была назначена совсем не инвалидка, а пышущая здоровьем восемнадцатилетняя девушка – Клавочка, как звали ее тогда. Там, в этой Беспомощенской школе, и провела эта Клавочка сорок четыре года своей трудовой жизни, сделав эту школу источником помощи окружавшим ее людям. Сменялись одно за другим поколения учеников этой школы, изменялось со вне и внутри ее здание, украшалось, расширялось, менялся пейзаж вокруг него – вместо замусоренного пустыря на пришкольном участке зазеленел плодовый сад, менялся сам город, революция сменила и строй жизни всего государства, а учительница Клавдия Зотиковна все так же неизменно обучала стриженных под гребенку Петек и Гришек все той же российской азбуке и внедряла в их круглые лопоухие головы, свободные от ярма диалектики, истины таблицы умножения. Волосы самой тети Клоди стали белыми, поседели и головы учеников первых ее выпусков, но дважды-два все же оставалось четырьмя и не становилось ни пятью, ни тремя.

Сколько было этих Ванек и Гришек, воспринявших от нее циферную премудрость Пифагора и строки Пушкина «Зима. Крестьянин, торжествуя…», постараемся подсчитать при помощи того же Пифагора: 44 года по 40 (меньших выпусков не бывало) получится 1760. Для города с населением тогда в пятьдесят тысяч человек процент солидный. Большевики не преминули бы заорать во всю мочь о таком своем достижении, а об этом достижении трудовой жизни одного только низового интеллигента никто не кричал. Это было обычным явлением. Добрым словом вспоминали, правда свою учительницу многие. И кого-кого только не было в их числе! Врачи, лавочные сидельцы, адвокаты извозчики… Слышал доброе слово о ней же я и теперь, в эмиграции, куда тоже попала часть ее учеников.

Учительница Клавдия Капралова начала свой трудовой путь в годы «народничества», «хождения в народ». И сама она была народницей! Только без кавычек.

– Служить народу, конечно, наша обязанность и, в частности, моя обязанность, – говорила она, – но зачем это куда-то и как-то по-особенному «ходить в народ»? Ведь он тут, с нами, вокруг нас, этот русский народ. И мы сами этот народ. Делай свое дело, на которое ты поставлен, а по сторонам зря нечего шляться.

Это свое дело – просвещение русского народа, она и делала на своем месте, так, как находила это нужным, но снова не так, как учили это делать и требовали народники в кавычках. В те годы среди учителей народных школ было распространено увлечение «туманными картинами» – предтечей кинематографа – в сопровождении их беседами о строении вселенной (без участия в нем Господа Бога, конечно), о происхождении человека от обезьяны по Дарвину и т. д. Учительница Капралова таких бесед не вела.

– Эти туманные картины только туман напускают туда, где все просто и ясно. Ни к чему они.

Не туманная имитация жизни, но сама живая жизнь, будь то жизнь человека, животного или растения, влекла ее к себе, и молодая учительница не только стремилась осмыслить, воспринять все многообразие великого творческого процесса, но влиться в него, принять самой участие в созидательном труде природы и вовлечь в него других.

При школе был большой пустырь залежной земли, целины. Тогда, в восьмидесятых годах прошлого столетия, не теснились, как теперь, особенно в молодых городах, каким был Ставрополь, едва насчитывавший сотню лет своего существования.

Творческий темперамент учительницы Капраловой не терпел пустоты, и вот ею самой, при помощи школьного сторожа было начато освоение этой целины. Они вдвоем начали рыть ямки и сажать в них яблони, груши и все, что давали молодой учительнице соседи и знакомые. А знакомым был чуть ли не весь город. Скоро городской садовник, чех Новак, пришел посмотреть на ведущиеся в школе работы и через несколько дней, поговорив с городскими воротилами, прислал целый воз саженцев различных пород плодовых деревьев и цветов. Ботанических знаний К. Капраловой стало уже маловато для развернувшегося дела. Почувствовалась потребность и в живой силе для расширившейся работы. Эту силу дали ученики, любившие свою учительницу. Они оставались после уроков помогать ей и прибегали на школьный двор в праздники. Почему? Да потому, что им было там весело и интересно. Живое влечет к себе живое.

А вот за пополнением знаний пришлось ехать в Москву, и учительница Капралова была направлена только что организованным в губернии земством на летние садоводнические курсы при Петровской академии. Там она впервые увидела образцовую показательную пасеку. Трудовая организация пчелиного общества глубоко заинтересовала ее, да и сладенький медок она тоже любила. На следующий год она окончила и эти курсы и вернулась с них в Ставрополь, привезя туда первый Дадановский рамочный улей и несложный аппарат для производства искусственной вощины.

Годы шли, и число ее учеников росло. Не покидая школы, она приняла еще на себя обязанности земского инструктора садоводства и пчеловодства. Теперь не только стриженые под гребенку Ваньки и Гришки приходили в школьный сад, но и седоусые казаки из ближних станиц заворачивали туда в базарные дни.

– Зотиковна, уважь, приезжай ко мне на хутор! Я за тобой сына пришлю. А то пчелки у меня чтой-то болеют. Мрут любезные. Каждый день из улья по горсти выгребаю.

Учительница Капралова, ставшая из Клавочки Зотиковной, ехала и лечила пчел, разъясняла преимущества искусственной вощины, окуривала, делила рои, и ширилось пчеловодство в раздолье ставропольских степей.

А то в школьный сад заходил пенсионер-чиновник в камлотовой шинели:

– Клавдия Зотиковна, раздобыл я прививок французской груши, не откажите в любезности помочь, загляните! Вещь ценная и редкая. На свои знания я не полагаюсь.

Зеленели садики пригородов Форштадтской, Казачьей, Мамайской слободок, розовели в них невиданные раньше сорта яблонь и груш, янтарным наливом золотились сочные рейнские сливы… А сам класс тети Клоди стал теперь какой-то оранжереей: и зимой и летом он благоухал ароматами левкоев, фрезий, петаспорума, пышных махровых гераний – скромной радости тюлевых «мещанских» окошек… Цветы несли эту радость в тусклый провинциальный быт.

А годы все шли. Клавочка давно уже стала Клавдией Зотиковной, потом всеобщей тетей Клодей и, наконец, бабушкой, какой и застал ее я, уже в отставке от школы. Сама школа не называлась уже Беспомощенской, а носила какой-то двузначный номер и ни сада, ни пасеки при ней уже не было. Сад вырубили для устройства на его площади футбольного поля, а пасеку просто растащили новые хозяева.

Но работа самой тети Клоди, ставшей теперь уже бабушкой, ее служение живым людям народу без кавычек продолжалось. И теперь, к пребывавшей в вечном движении старушке с подвязанными веревочками очками на носу, приходили огорченные мамаши и жаловались, разводя руками:

– Матушка, Клавдия Зотиковна, вы уже возьмите, подучите моего болвана. Опять по письму переэкзаменовку схватил. Уж и не знаю, кто виноват: сам ли он или новые учителя плохо учат…

Старая учительница брала «болвана», учила его грамматике, убирая сама в то же время комнату, или стирая, или готовя обед. «Болван» выдерживал переэкзаменовку.

Или забегал нагруженный тремя авоськами, вечно спешащий и всюду поспевающий советский спец.

– Клавдия Зотиковна, я пчелок завел, один рой. Сахарку-то теперь, знаете, не всегда достанешь… Так вот прошу вас: составьте мне рецепт искусственной вощины, а я уж как-нибудь своими силами изготовлю, словчусь… А то, где ее достанешь?

Восьмидесятилетняя старушка единолично продолжала свое служение русскому народу не туманными картинами и не историческими воплями о «страдающем брате» а всем видимым и ясным, беспрерывным, повседневным, обычным трудом на указанном ей Господом месте. Такой я и оставил ее, уезжая в эмиграцию, единоличницей культурной работы в стране «великого коллективного творчества». Одиночкой. За всю свою долгую жизнь учительница, садовод и пчеловод Клавдия Зотиковна Капралова не нашла времени для самой себя… Замуж выйти она не успела, хотя женихи, и верные женихи у нее были, о чем сама она рассказывала мне с теплою старческою слезой.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 26 апреля 1956 г.,
№ 327, с. 7–8.

Опыт веков

В дни празднования трехсотлетия Дома Романовых обычно тихая провинциальная Кострома кипела шумной праздничной жизнью: туда приезжал Государь со всей Семьей, великими князьями и пышной свитой. Что творилось там в день его приезда! На оба берега Волги собрались многотысячные толпы крестьян не только со всей Костромской губернии, но даже из соседних – Ярославской и Нижегородской. И ведь никто не гнал их туда, как это бывает теперь, при большевистских празднествах, а сами они, теряя горячие трудовые дни, шли за многие десятки верст из глухих Керженских лесов, с тихой, серебристой Утки и раздольной, рыбной Ветлуги. Оба берега великой русской реки были покрыты этими толпами. Люди стояли так тесно, что буквально некуда яблоку было упасть. А когда показался сам Венценосец, то казалось, что от приветственных криков даже и сама гладь Волги покрылась волнистой рябью.

Ко дням торжеств была устроена в городе большая сельскохозяйственная выставка. Захолустная тихая губерния щеголяла перед столичными гостями всею мощью таящихся в ней производительных сил. В витринах красовался шелковистый костромской лен-долгунец, считающийся одним из лучших в мире, рядом с ним золотился янтарными переливами душистый мед из лесных пасек, а дальше, множество различных поделок из дерева, бересты, липового лыка, которые производят костромские крестьяне исключительно из местных материалов в долгие зимние вечера. Богатства северной кондовой Руси, представленные на выставке, поразили тогда прибывших на торжества иностранцев, представителей дипломатического корпуса…

За павильонами был размещен отдел животноводства. Там красовались видные, важные симменталы, модные в то время серые швицы, а из местных пород были показаны главным образом, романовские овцы, густая, мягкая и легкая шерсть которых славилась по всей Руси, как лучшая для изготовления полушубков.

Этим отделом заведывал молодой, только что назначенный департаментом земледелия в Костромскую губернию специалист по животноводству, Александр Матвеевич Макаров. Он происходил из крестьян Тверской губернии, и счастливо сочетал в себе стремление к овладению всем опытом Запада, по его специальности с внимательным и углубленным отношением к своему русскому, накопленному веками опыту в том же самом направлении. С крестьянами он умел говорить, избегая педантичного, дидактического тона, а также и иностранной терминологии. Говорил просто, понимал их и они понимали его. Вероятно, поэтому собравшиеся на торжества крестьяне, с большим интересом посещавшие также и выставку, собирались вокруг молодого агронома целыми группами, то спрашивали, то свое рассказывали, а порою и в споры вступали. Во время одного из таких споров, его оппонентом оказался невзрачный, небольшого роста, средних лет, мужичок. Ничего в нем не было подчеркнуто традиционного («иконописного»), не был он похож па тургеневского Хоря, а был скуластым, с реденькой бородкой и как будто даже раскосыми глазами. Таких много в Костромской губернии, особенно в лесных заволжских ее районах. Финская кровь древних ее насельников и до сих пор дает себя чувствовать.

– Обидели вы, барин-агроном, нашу Мисковскую волость, – качал он головой, сильно упирая в речи на букву о, – обидели, не показали вы Царю наших коровушек. А того стоило бы.

– Ваших мисковских? Слыхал я о них что-то, приехав сюда, – отвечал ему агроном, – да только, знаете ли, говорят, они ничего интересного собою не представляют. Коровы мелкие, невзрачные… Что ж их высоким гостям показывать?

– Мал золотник, да дорог, говорится. А Государю-то даже очень антиресно было б их посмотреть. Потому они сами тоже вроде как бы царской породы!

– Царской породы? – засмеялся агроном Макаров. – Это как же понимать?

– А вот как, – обстоятельно ответил мужичок, – от Царя Петра повелось ихнее пребывание у нас, в нашей Мисковской волости, значит. Верно вам говорю, у нас это спокон веку от деда внуку передается.

Мужичок был, видимо, словоохотлив и, пересыпая свою окающую речь пересмешкой и прибаутками, поведал окружавшим его такую быль:

– В давнее время, когда царь Петр Алексеевич корабли строил, надобен был ему добрый лес, для этого дела пригодный. Вот он по Матушке-России ездючи и высматривал места, где такого леса, достаточно, да и от полноводных сплавных рек недалеко… Конечно, и Волгу нашу осмотрел, заглянул и на Каму, и на Унжу, да и к нам тоже, в нашу Мисковскую волость. Там в то давнее время, конечно, дебря была непроходимая. Ну, так вот, прогулял по этой дебре царь Петр Алексеич целый день, время было летнее, жаркое, ну, конечно, притомился и напиться ему в охоту. Зашел он в первую избу нашего Мискова и прямо говорит бабе:

– Угости, хозяйка, молочком холодненьким!

Выпил царь одну мису, за ней другую, да еще и третью пожелал.

– Экое, говорит, у тебя славное молоко, хозяйка! Прохладное, да густое, и дух от него легкий. Значит, скотинка у тебя добрая.

– Обнаковенная, – отвечает баба, – какая у нас исстари водится.

– А, ну, покажи! – и сам вперед бабы на двор.

Осмотрел коровенок, расспросил обо всем – и как доятся и как телятся, а на прощанье промолвил:

– Теперь жди от меня подарка.

Слово царское верное. Не прошло и году, приезжают к нам в село царские драгуны и бугая ведут.

– Где вот такая баба, какая в прошедшем году царя молоком потчевала?

Конечно, разом дознались, и говорит ей драгунский начальник:

– Вот тебе и царский подарок за твое угощение.

Какой был этот бугай, я вам, конечно, в точности не скажу, врать не буду, а только от него, да от наших коровенок, и повелась наша мисковская порода. Приезжайте сами, посмотрите.

Агроном Макаров заинтересовался этим рассказом и вскоре после выставки поехал обследовать коров Мисковской волости. Вернувшись оттуда, он с восхищением и, вместе с тем, с удивлением рассказывал:

– Вот вам и клад, таившийся двести лет в нашей губернии. Действительно, совершенно особая, вполне константная, своеобразная порода, резко разнящаяся от соседних холмогорок и видимо произошедшая, вследствие прилития неголландской крови, а какой-то другой, возможно, что и джерсеек. По экстерьеру кажется корова невзрачной, но измерение удоев и главным образом анализ содержания жиров в молоке дает изумительные результаты. Рекорды джерсеек побиты вот этими самыми, никому неизвестными мисковскими коровенками. Я сам себе не верил, когда производил анализ. Однако, главное-то еще не в этом, а в том, что мисковские крестьяне сами по себе замечательные животноводы. Те выводы, к которым мы пришли путем научного исследования, известны им, как передающийся из рода в род, из поколения в поколение навык, своего рода, обычай, так сказать. И представьте, что на основе этого, веками накопленного, опыта они знают иногда даже больше, чем узнаем мы, вооруженные всею современной техникой. Например, степень витаминозности различных трав. Конечно, слово витамин они никогда не слыхали, но питательное содержание кормов оценивают совершенно правильно. Даже тот же процент содержания жиров просто по вкусу определять умеют. Возьмет баба, на язык, почмокает и говорит: «Вот это молоко пожирнее, а вот это пожиже. Знают также многие приемы племенного разведения скота, даже вошедший у нас теперь в моду имбридинг, т. е. прилитие родственной крови с целью закрепления породы в самой себе. Вот так, руководствуясь этими, идущими с древних веков навыками, они вывели у себя на местном поголовье от подаренного царем бугая, поистине замечательную породу. Получается черт знает что: платим огромные деньги за швицев и симменталов, а они здесь неизбежно получают туберкулез и вместо улучшения ухудшают местное поголовье. Мы же не видим и не хотим видеть того, что у нас под носом. Однако, вы не принимайте меня за квасного патриота, да и мисковских мужиков тоже. Увидели они, как я производил анализ молока на количество жиров, тотчас же детально обо всем расспросили и попросили прислать им нужной аппаратуры. Вообще, разговоров с ними у меня было много и не знаю, кто от кого больше научился: они ли от меня или я от них…»

Позже агроном А. М. Макаров написал о мисковском скоте научно-популярную брошюру, снабдив ее всеми требующимися научными показателями. Эта брошюра была издана департаментом земледелия, но грянула революция, и в ее первые годы было не до мисковской породы. Но агроном Макаров еще сидел на своем месте и сумел заинтересовать «открытой им» породой пришедших к власти большевиков. Они, как свойственно их психике, тотчас же схватились за мисковскую корову, отпустили крупные средства на организацию племенного ее рассадника, отвели для этого большое имение Караваево близ Костромы и заведующим туда назначили самого А. М. Макарова. Дело, казалось бы, пошло на лад, но дальнейшему его развитию помешал… троцкизм. Заведывавший губземотделом большевик был обвинен в этом уклоне и арестован. Вслед за ним арестовали и агронома Макарова, хотя он был беспартийным. Макаров отсидел, сколько ему полагалось по нормам советской карательной политики, и почти через два десятка лет я встретился с ним уже совсем на другом конце России – в Ташкенте. Он преуспевал, был уже профессором животноводства местного сельскохозяйственного института.

– Ну, а мисковские коровы как поживают? – спросил я его. – Удалось ли развести эту замечательную породу?

В ответ мне профессор Макаров лишь махнул рукой.

– Зачем спрашивать? Все, конечно, пошло прахом. После моего ареста карательная политика коснулась и организованного мною дела. Все, как полагается: племенные мисковские коровы в большинстве передохли от бескормицы, а остатки порезали. В Караваеве теперь уже не племхоз, а что-то другое. Да и Мисково стало теперь колхозом. А что в колхозе творится – всем известно. Утрачена порода…

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 10 мая 1956 г.,
№ 329, с.

7.

Поглощенный стихией

В восьмидесятых годах прошлого столетия в Россию из Германии выехал шестой сын саксонской крестьянской семьи Карл Фердинанд Рунге. В родной Саксонии шести сыновьям его отца, добропорядочного, трудолюбивого бауэра, стало уже тесновато. Вот и пришлось младшим из них искать счастья, кому в заатлантической Америке, кому в снежной России. В эту страну, о которой в каком-то саксонском захолустье знали очень мало, Карл Фердинанд отправился с двадцатью марками денег, железнодорожным билетом, дипломом низшей технической школы и… всего одной лишь сменой белья. Но будущее не страшило его. Карл Фердинанд умел и хотел работать, он знал также, что двадцать лет – это только начало жизни.

Немецкая колония в Москве тотчас же помогла вновь прибывшему, подыскав ему в Тульской губернии место техника винокурения. И вот, Карл Фердинанд очутился в самой гущине неизвестной ему русской крестьянской стихии. Понять ее было Рунге на первых порах довольно трудно, в силу того, что он не знал тогда ни одного русского слова. К счастью, в том же имении служил еврей, говоривший на жаргоне, и от него-то кое-как Рунге научался ломаному русскому языку. Но, думается, его успехи в этом учении зависели не от качества преподавателя, а от того, что окружавшая немца-техника русская крестьянская среда была сама по себе вполне понятна ему, выросшему тоже в крестьянской, хотя и другого племени, семье.

Не обходилось без курьезов, которые начались с первого же дня по вступлении его в должность.

– Как нам звать нового винокура? – спросили через переводчика-еврея заводские рабочие.

Карл Фердинанд Рунге, как каждый добропорядочный немецкий бауэр, был глубоко консервативен. Поэтому он ответил вопросом:

– А как они звали прежнего винокура?

– Николаем Ивановичем звали.

– Ну, так и я буду Николяй Иванычем, – ответил Рунге и стал им на всю свою жизнь.

Сама собой изменилась в дальнейшем и его фамилия: из Рунге он превратился сначала в Рунде, а потом в Рундина. На эту фамилию в дальнейшем были выписаны и паспорта его детей, столь же многочисленных, как и у его саксонского папаши, но уже не знавших ни одного слова по-немецки.

Другой произошедший в первый же год пребывания Рунге в России курьез послужил первым звеном длинной цепи событий и действий, сопровождавших его вростание в русскую толщу. Мимо домика, в котором жил молодой немец-винокур, проходила дорога из села к заводу. За заводом был мостик через небольшую речку, за которой стояла деревня. Земство заставляло ежегодно крестьян этой деревни чинить этот мост, и эта принудительная работа выполнялась, конечно, кое-как: валили хворост на сваи, присыпали наскоро землей, летом тяжелые возы со снопами заваливались с него в реку, весной же полая вода снова сносила этот хворост, земство посылало урядника наводить порядки, собирался сход, на котором орали горланы, и все шло, как прежде…

Работа на заводе требовала от Николая Ивановича вставать в три часа ночи и он любил прежде всего выйти в этот час на воздух выкурить первую трубочку. Жизнь в деревне была проста, и штаны для этих прогулок не были необходимостью, а крепкое здоровье молодого немца позволяло ему прогуливаться без них даже и в трескучие морозы.

Однажды, на масленице, когда зимняя дорога была накатанной и гладко отполированной, из села в самом лучшем настроении духа возвращался ночью, в час прогулки Николая Ивановича, подгулявший мужичок. Проезжая по заводу, хоть и ночью, все же нужно себя показать. Подхлестнул он свою лошаденку, поровнявшись с одинокой фигурой Рунге, розвальни раскатились и угодили отводом как раз под колени немцу, который повалился в сани, и немедленно начал колотить в спину мужика.

Те годы были насыщены добродушием и патриархальностью. Мужичок ни в какой мере не обиделся и протестовал лишь по существу, как говорим мы теперь:

– Николай Иванович, за что ж вы меня дубасите? Ведь я по дороге еду!

– Не езди по дорогам, не езди по дорогам! – внушал ему Николай Иванович.

Во время этой дискуссии, они въехали на мостик и при новом раскате оба вместе с санями и лошадью свалились с него в незамерзавший зимой брод. Изба злополучного мужичка была крайней в деревне, и Николай Ивановичу пришлось наскоро обсушиваться в ней, чему помогла сохранившаяся за пазухой у мужика полубутылка, во-первых, а во-вторых, его дебелая дочка – Капитолина.

Испытывал ли бывший Карл Фердинанд нежные чувства Вертера, утверждать не берусь, но нехорошо жить одному молодому, добропорядочному немцу, и на Красной Горке он перевенчался с Капитолиной, а на деревенской «улице» запели новую злободневную частушку:

Капталинка наша дура
Полюбила винокура.

Частушка доставляла удовольствие всем слушателям, а зерно ее фабулы – русско-немецкий альянс – двум его участникам. В результате этого альянса появился новый Рунге, записанный уже Рундиным, которого надо было окрестить. Как? По какому вероисповеданию? Согласно русским законам, в таких случаях сын наследовал религию отца, но ближайший лютеранский пастор был в Москве, верст этак за триста. Новорожденный был окрещен по-православному, а заодно и сам Николай Иванович принял ту же религию, став уже на самом деле Николаем Ивановичем. Богословские тонкости были абсолютно чужды практическому мышлению Николая Ивановича, но в Бога он верил твердо и искренно, рассуждал же так:

– Мой сын будет молиться на один образец, а я, его отец, буду молиться на другой образец. Это не есть хорошо. Отец и сын должны молиться, как один человек. Мой отец сам читал все молитвы, а мы, дети, слушали.

Пришлось и Николаю Ивановичу выучить русские молитвы, впрочем, кажется, только «Отче Наш», но на все двунадесятые праздники он ходил в церковь всегда с неизменным цветком в петлице, как того требовал старый саксонский обычай.

Происшествие на мосту имело и другие последствия. Когда летом его снова пришлось чинить и на сходе снова загорланили, там появился Николай Иванович и, потребовав тишины, начал на своем ломаном языке объяснять крестьянам, что строить мост кое-как, повторяя это дело ежегодно, невыгодно, прежде всего, им самим, а много выгоднее будет затратить несколько рабочих дней на постройку более прочного моста, который прослужит пятнадцать-двадцать лет. Хозяйственные старики поняли немца и повернули дело, как он советовал. Через речку протянулся крепкий мост, а еще более крепкий был перекинут от саксонца Карла Фердинанда Рунге к окружавшей его русской среде. Николай Иванович стал техническим консультантом сначала близлежащих деревень, а потом и всей округи.

В годы столыпинской реформы, когда на крестьянские поля хлынул поток сложных заграничных сельскохозяйственных машин, консультации Николая Ивановича стали особенно ценными для новых хуторян – он один разбирался в немецких руководствах по сборке и управлению машинами Гельферих, Ланца и других германских фабрик. Вывезенные им из Саксонии технические навыки и свойственная каждому немцу добросовестность в работе создали ему широкую популярность в крестьянской среде. Если за консультацию ему платили, он брал. Если не платили – не требовал.

– Добрый сосед должен помогать своему доброму соседу, тогда все живут хорошо, – такова была формула, определявшая социальные отношения между личностью и коллективом. Отношение же его, как личности, к нации и государству определялось другой, столь же простой и столь же крепко сидевшей в нем формулой:

– Когда я был молодым, я был немцем, саксонцем, а когда стал семейным, то сделался русским, потому что моя жена и дети русские, потому что я ем русский хлеб и работаю на русской земле.

Эту русскую землю, пышный, плодородный чернозем бывший саксонец полюбил глубоко и крепко. В его несокрушимую силу он верил, пожалуй, больше, чем многие из называвших себя русскими. Когда началась Первая мировая война, то Рунге-Рундина часто спрашивали:

– Вот вы, Николай Иванович, знаете и Россию и Германию. Скажите, кто победит?

В ответ Николай Иванович обводил рукой просторы окружавших его плодоносных полей, а потом брал горсть песку и говорил, показывая ее:

– Это – Бранденбург. Один настоящий песочница. Теперь ты должен все сам понимать.

До конца войны он не дожил, как и двое из его пятерых сыновей, павших в Восточной Пруссии, защищая свою родину-Россию.

* * *

Мы привыкли считать себя, русских, только славянами. Но летописи говорят нам о многих торках, уграх, берендеях, служивших честно и самоотверженно в дружинах первых русских князей, рассказывают о женитьбах этих князей на половчанках, византийских принцессах, дочерях литовца Витовта, о многочисленной татарской эмиграции, начавшейся со времен Ивана Калиты, о дворянских фамилиях, предки которых «вышед из Прусс», и правильно писал Иван Лукьянович Солоневич, утверждая русское племя, как обособленную ветвь славянства, включившую в свою стихию и в свою генеалогию множество представителей других племен и рас.

Родиться Русским слишком мало,
Им надо быть, им надо стать,[25]

– писал уже в эмиграции отрезвевший от футуристического угара Игорь Северянин.

И становились русскими многие, очень многие не рожденные ими. Может быть, именно вследствие этого в нас выработалась не свойственная ни одной другой нации расовая черта «всесветности», уживчивости с иноплеменниками, основанная на глубокой интуитивной вере в свои национальные силы, в свою стихию, которой не страшно принять в себя несколько капель чужой крови.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 17 мая 1956 г.,
№ 330, с. 7.

Беспогонные штабс-капитаны

В шести предшествовавших очерках, прошедших в «Нашей стране» под тем же общим заголовком[26], я рассказал о нескольких людях, образы которых особенно ярко и целостно запечатлелись в моей памяти. Образы эти не вымышленные, не собирательные, как называют часто в литературе ее героев с тенденциозно подобранными авторами чертами. Я старался дать беглые, набросанные в сжатой форме портреты действительно живших простых, обыкновенных русских людей, каких много, очень много проходило перед глазами каждого из нас. Мы не замечали их тогда, потому что сами искали чего-то выдающегося, им, во всяком случае, ярко выделяющегося из среды, а стоявшие всегда перед нашими глазами обычные, повседневные ценности людей нашей нации ускользали от нашего внимания.

Между тем, ведь именно эти повседневные, обыденные работники и творили одиннадцативековую историю Руси-России, вкладывая кирпич за кирпичем в грандиозное здание нации-государства, отдавая труд всей своей жизни национальной идее, о которой порой в отвлеченном ее понимании они сами ни в какой мере не помышляли. Разве думал, например, купец Иванов, о котором я рассказал в первом очерке, что он, развивая свою торгово-промышленную инициативу на далекой окраине, выполняет в какой-то мере задачи России в Азии? Урядник Баулин[27] вряд ли также задумывался над государственным значением своей повседневной работы, для него она была всего лишь служебной обязанностью, которую он строго и добросовестно выполнял.

Пусть историки продолжают свой долгий спор о значении личности в развитии общества. Вряд ли они придут когда-нибудь к определенному исчерпывающему выводу. Но не вдаваясь в отвлеченности, зададим себе самим такие вопросы: могла ли развернуться во всю ширину гениальность полководца Суворова, если бы у него не было его чудо-богатырей? Смог ли бы император Александр Второй провести чрезвычайно трудную во всех отношениях освободительную реформу 1861 г., если бы ее схема не была бы заранее подготовлена «гоголевскими» чиновниками в различных канцеляриях, присутствиях и департаментах еще в царствование Николая Первого. Да и по подписании им великого манифеста практическое осуществление возвещенного им свободного труда свободного крестьянина могло произойти только при помощи обширных кадров тех же чиновников, выдвинутых волею Монарха, мировых посредников и, наконец, сельских старост и старшин, организовывавших новые общественно-экономические формы новой русской деревни.

Все эти люди, а имя им – легион, были беспогонными «штабс-капитанами» национально-исторического строительства России. Они составляли именно тот ведущий ее слой, о значении которого много, глубоко и правдиво говорил Иван Лукьянович, в который он верил и который он видел даже и в современной России.

Однако, читатель вправе спросить меня: почему же я привел в качестве образцов этих «штабс-капитанов» исключительно людей прежней, дореволюционной России?

Я отвечу, прежде всего, также вопросом:

– Как, по мнению этого читателя, могли последние сорок лет, пусть даже трагических, страшных годин, изменить психическую структуру национального типа, выработанную одиннадцатью веками? Перенесем свой взгляд в более простую и легче поддающуюся анализу область – в биологию. Мы знаем, что можно выработать путем воздействия на длинную цепь поколений ту или иную по роду лошадей, собак, овец… Но совершенно невозможно перевоспитать тяжеловоза в скакуна или развить охотничьи инстинкты в комнатном мопсе. Вероятно, в силу тех же, еще далеко не понятых современной наукой законов, и большевикам, несмотря на все виды примененного им в максимальных размерах давления, не удалось ни в какой мере на протяжении одного-двух поколений перевоспитать инициативного, свободолюбивого русского человека в пригодный к выполнению их целей социалистический робот.

Взять примеры из современной подсоветской русской жизни я не мог уж по одному тому, что в стране осуществленного социализма ни один человек не в состоянии стать самим собою, выявить полностью свою сущность, развернуть свою инициативу в той области, которая его влечет к себе. Каждый принужден носить маску и камуфлироваться в целях самозащиты. Следовательно, облик каждого лжив и показателем его истинного содержания служить не может.

Но перед нашими глазами на протяжении последнего десятилетия прошло и проходит множество массовых явлений, утверждающих то, что как только необходимость камуфлирования исчезает, под мерзкой оболочкой вынужденной лжи оказывается та же сердцевина, которой была крепка русская душа.

Свыше двух с половиной миллионов заявлений, поданных в армию ген. Власова, формирования ген. Краснова, ген. Хольмстона[28] и других, это исторический факт, не подлежащий оспариванию, и он говорит, во всяком случае, не о «тарелке супа», которая по мнению Б. Двинова[29] и его «прогрессивных» единомышленников, являлась стимулом Русского Освободительного Движения. Платтлинг, Дахау, Римини…[30] Тут и «тарелки супа» не было, а лишь ручьи русской крови, пролитой во имя протеста против порабощения русской души. Текущие дни дают нам примеры быть может менее яркие, но того же порядка. Попытка Советов побудить к репатриации находящихся в австрийских лагерях полностью провалилась, не нашлось ни одного желающего репатриироваться, хотя в лагерях живется совсем не сладко.

Обратим свой взгляд в другую сторону – на страницы русской зарубежной печати. Мы увидим там много новых имен, много новых авторов, как в художественной литературе, так и в области публицистики, характерной чертой творчества которых, несмотря на их партийно-политические различия, является все же одно общее для всех национальное русское мироощущение. Следовательно, и здесь мы встречаемся с тем же фактом сохранения современными русскими людьми своей национальной сущности, несмотря на полученное ими советское воспитание.

И, наконец, последние события в СССР дают нам также веское подтверждение целостности той же сердцевины хотя и в негативной по внешности форме. Стоило Хрущеву и Микояну произнести свои разоблачительные речи, как вся коммунистическая партия в количестве восьми миллионов человек безропотно признала «ошибочность» всей генеральной линии партии при возглавлении ее Сталиным. Воздвигнутое им, казалось бы, незыблемое здание монолита партийно-политического мышления рассыпалось, как карточный домик. В числе защитников его оказалась лишь незначительная группа оголтелых тифлисских студентов. Следовательно, и здесь, даже в среде самой коммунистической партии, в ее центральное аппарате, мы встречаем то, что в подсоветской России называется «редиской»: сверху красная шкурка, которая легко отделяется от сердцевины. Эта красная шкурка, этот вынужденный камуфляж не имеет и не может пустить глубоких корней в русскую почву. Личность освобождается от него при первой представившейся возможности, потому что сама, из нутра стремится к этому освобождению. А если так, то и сам русский национальный тип, сами люди земли Русской по освобождении от принудительного камуфляжа несомненно вернутся к тем обликам, которые видели мы все в дореволюционной России.

«Наша страна»,
Буэнос-Айрес, 7 июня 1956 г.,
№ 333, с. 7.


[16] Михаил Алексеевич Хлудов (1843–1885) – фабрикант, благотворитель, общественный деятель. Участвовал в военных действиях в Средней Азии, имел награды, включая Георгиевский крест. В Русско-турецкую войну состоял адъютантом генерала Скобелева.

[17] Михаил Григорьевич Черняев (1828–1898) – генерал, военный и политический деятель. Участвовал в Крымской войне, начал и позднее завершил период завоевания Туркестана и был первым губернатором Туркестанской области. Издавал в Москве газету «Русский Мир», разделял взгляды славянофилов. В конце 1870‑х гг. по приглашению сербского правительства занимал пост главнокомандующего сербской армией, и его имя стало символом славянского братства и единства.

[18] Константин Петрович фон Кауфман (1818–1882) – инженер-генерал. Представитель русской ветви австрийского рода, служил на Кавказе, участвовал в Крымской войне, служил генерал-губернатором Северо-Западного края, позднее – Туркестанской области.

[19] Николай Иванович Иванов (1836–1906) – купец. Крупнейший ташкентский предприниматель своего времени, конезаводчик, учредитель и владелец винокуренных и пивоваренных заводов, фармацевтической фабрики, коммерческого банка, известный благотворитель.

[20] Иван Иванович Первушин (1842–1871) – купец. Основал в Ташкенте винокуренный, а затем и винодельный завод.

[21] Дмитрий Львович Филатов – купец, общественный деятель. Служил денщиком у графа И. С. Тургенева. Получив наследство после смерти графа, занялся виноделием в Туркестане, основал известный Самаркандский завод марочных вин.

[22] Приключенческий роман П. Н. Краснова вышел в 1922 г. в Берлине.

[23] Георгий Константинович Праве (1862–1925) – краевед, нотариус, общественный деятель. Инициатор и один из организаторов первой в Ставрополе бесплатной общественной народной библиотеки, народного университета и музея учебных наглядных пособий.

[24] Этот очерк, а также следующий, «Тетя Клодя», были нами опубликованы также в книге художественной прозы Ширяева «Кудяеров дуб» (СПб.: Полиграф, 2016) – как примыкающие к эпопее «Птань».

[25] Стихотворение «Предгневье» (1925).

[26] «Люди земли Русской».

[27] Герой очерка «Хранитель порядка», см. выше.

[28] Борис Алексеевич Хольмстон-Смысловский (1897–1988) – кадровый военный, общественный деятель русской эмиграции. В 1920‑х гг. жил в Варшаве, затем переехал в Германию. Во время Второй мировой войны принимал участие и возглавлял русские добровольческие части, в конце получил 3‑ю дивизию Руссской Освободительной Армии под свое командование, по окончании войны вывел ее в Лихтештейн, правительство которого отказалось выдать русских пленных советской стороне.

[29] См. Двинов Б. Л. Власовское движение в свете документов. Нью-Йорк, 1950.

[30] Лагеря Ди-Пи, где совершалась попытки насильственной репатриации.

Комментировать