Андрей Муравьев
Муравьев Андрей Николаевич (1806–1874) – поэт, драматург, духовный писатель. Сын генерала, военного специалиста и ученого-математика Николая Муравьева (1708–1840), основателя Общества математиков, преобразованного в 1816 году в Московскую (Муравьевскую) школу колонновожатых, существовавшую до 1823 года на его иждивении. Военное поприще избрали все четверо его сыновей. Самый знаменитый из них – генерал Николай Муравьев-Карский (1794–1866) получил боевое крещение в Бородинском сражении, покорял вместе с Ермоловым Кавказ, участвовал в Русско-персидской и Русско-турецкой войнах 1826–1829 годов (Пушкин описал встречу с ним в «Путешествии в Арзрум»; сам Муравьев тоже оставил обширные «Записки»). Во время Крымской войны прославился взятием турецкой крепости Карс (1855), став Муравьевым-Карским, готов был «идти на Царьград», как и легендарный Михаил Скобелев, остановленный 19 января 1878 года в двенадцати километрах от Стамбула не турками, а пресловутым «прелиминарным договором», заключенным Россией под давлением Англии.
В Отечественной войне 1812 года участвовали и два других старших брата, один из которых, генерал Михаил Муравьев (1796–1866), тоже достаточно хорошо известен в русской истории, правда, как «вешатель». Он усмирял Польские восстания 1830–1831 и 1863–1864 годов, а в 1866 году был председателем Верховной следственной комиссии, вынесшей смертный приговор первому террористу-цареубийце Дмитрию Каракозову. Но его же имя значится среди членов «Священной артели», Коренного совета и авторов Устава «Союза благоденствия». Следственная комиссия по делу декабристов расследовала не только Доказательства вины, но и невиновности. Михаил Муравьев был признан невиновным. Как и Муравьев-Карский, он оставил «Записки», ставшие не менее ценным мемуарным свидетельством эпохи. Так что младшему из Муравьевых, что называется, на роду было написано стать военным, пойти по стопам отца и братьев. Что он и сделал, поступив в муравьевскую Школу колонновожатых. В семнадцать лет он уже был гвардейским юнкером, и, по свидетельству современника, «любовь к кавалерии и звонким шпорам доходила у него до невероятности». Но к этому же времени относятся и его первые стихи. Военная подготовка в Школе колонновожатых включала только точные науки. Отец Андрея Муравьева, по его словам, «ненавидел поэзию», хотел видеть сына математиком или военным. Тем не менее в 1820 году домашним учителем к сыну он пригласил поэта-переводчика Семена Раича (Амфитеатрова), подготовившего к тому времени к поступлению в Московский университет такого же дворянского недоросля и дальнего родственника Муравьевых Федора Тютчева.
Семен Амфитеатров, как и его старший брат Федор Амфитеатров (принявший монашество с именем Филарета), окончил Орловскую семинарию, с благодарностью вспоминая впоследствии «отличных преподавателей риторики и пиитики». Семинаристом начал писать стихи, избрав своим «путеводителем к Парнасу» Гавриила Державина. В 1810 году вышел из духовного звания, решив поступить в Московский университет, что удалось далеко не сразу. Начинать пришлось подканцеляристом в Рузском земском суде, во время Отечественной войны, после неудавшихся попыток вступить в армию, устроился домашним учителем. В начале 1813 года в этом качестве он и оказался в московском барском доме Ивана Николаевича Тютчева, приступив к занятиям с его младшим сыном Федором. «К чести родителей Тютчева надобно сказать, – отмечал Иван Аксаков в первой биографии Федора Тютчева, – что они ничего не щадили для образования своего сына и по десятому его году, немедленно «после французов», пригласили к нему воспитателем Семена Егоровича Раича. Выбор был самый удачный». В том же 1813 году, живя в доме Тютчевых, двадцатилетний учитель и сам поступил вольнослушателем в Московский университет, а через два года сдал экзамен на степень кандидата. Все семь лет занятий с Федором Тютчевым он продолжал учиться в университете, и на лекции, в том числе знаменитый публичный цикл лекций о русской поэзии Алексея Мерзлякова, учитель ездил вместе с учеником, зачисленным в 1816 году (в тринадцать лет) вольнослушателем, с ноября 1819 года – действительным студентом. Первые стихи Тютчева датированы 1813 годом, первые публикации Тютчева-студента – 1819–1820 годами. Ученик дебютировал даже раньше своего учителя. Фамилия Раич впервые появилась в печати в 1821 году под отдельным изданием перевода «Георгик» Вергилия с приложением его магистрской диссертации «Рассуждения о дидактической поэзии», защищенной им в 1822 году. Но к этому времени из дома Тютчевых он перешел жить и учительствовать в дом Муравьевых. Его новым воспитанником стал тринадцатилетний Андрей Муравьев. С этого времени начинается история одного из самых известных литературных кружков 20-х годов XIX века, получивший название Общество друзей Раича.
Через полвека Андрей Муравьев вспоминал о своем первом поэтическом наставнике и возникновении литературного кружка:
«От самого детства имел я большое расположение к литературе и особенно к поэзии; но развитием во мне этого чувства вполне был я обязан просвещенному наставнику Раичу-Амфитеатрову, родному брату бывшего знаменитого митрополита Киевского Филарета. Не будучи сам оригинальным поэтом, Раич имел, однако, тонкий образованный вкус и, по духу того времени, страстно любил поэзию, которой, можно сказать, посвятил всю свою жизнь. Многое перевел он на родной язык, но лучшим его произведением были Вергилиевы Георгики, по трудности и верности перевода этой поэмы. Освобожденный Иерусалим Тасса и бешеный Роланд Ариоста были также переведены им, соответствующими стансами, хотя и не столь удачно. Не много мечтал он о своих переводах и сам написал на них забавную эпиграмму во главе Освобожденного Иерусалима:
Ты много потерпел, Готферд,
От варварских народов,
Но более потерпишь бед
От Русских переводов.
Усердно следил он за ходом отечественной литературы и опытно указывал на лучшие произведения образуя тем вкус своих питомцев. Ф.И. Тютчев, еще доселе утешающий нас стройными звуками своей лирической поэзии (Тютчев умер в январе 1873 года, Муравьев – в августе 1874-го. – В. К.), был первым его воспитанником. Чтением и переводами классических Латинских авторов старался он усовершенствовать слог своих учеников, по сродству Латинских грамматических форм с Русскими. Под его руководством перевел я целую декаду истории Тита Ливия и всю Вергилиеву Энеиду, сперва прозою, а потом гекзаметрами. Но, чтобы еще более во мне развить вкус к словесности, он составил в Москве небольшое литературное общество, которое собиралось у него по вечерам для чтения лучших Русских авторов и для критического разбора собственных наших сочинений, а это чрезвычайно подстрекало наше взаимное соревнование. В числе сотрудников наших был Н.И. Полевой, который только что начинал свое литературное поприще изданием журнала «Телеграф». Это было тогда большой новостью, но именно такого рода повременных изданий, кроме «Вестника Европы» уже отживавшего свой век. Общество наше, хотя и небольшое, могло похвалиться еще одним именитым человеком, который только что окончил тогда свой курс в университете. Это был М.Н. Погодин, прославивший впоследствии занимавшую им кафедру в университете и как филолог, и как историк, и как двигатель Славянского дела, которое ему особенно обязано своим процветанием на Руси. С тех пор, во всех обстоятельствах жизни, мы всегда встречались с ним друзьями… И другой будущий знаменитый профессор словесности Московского университета, С.П. Шевырев, трудился вместе с нами в скромном нашем литературном кружке, когда мы сами не подозревали, что из нашей среды выйдут такие опытные деятели Русского слова. В.П. Титов, занимавший впоследствии важный пост при Порте Османской, был также из числа наших и, как бы предчувствуя свое призвание к Востоку, с любовью изучал язык Еллинский и переводил трагедии Эсхила. Помню, что однажды посетил наш литературный вечер и Бестужев, которого одушевленные повести уже возбуждали общее внимание, еще прежде нежели он прославился ими на Кавказе, под именем Марлинского. Был между нами и Д.П. Ознобишин, приятными стихотворениями оживлявший наши вечера и, если не ошибаюсь, М.А. Дмитриев, еще весьма юный тогда поэт, племянник маститого по годам и поэзии старца И.И. Дмитриева».
В это небольшое литературное общество, как видим, с самого начала входили не только тринадцати-четырнадцатилетние сверстники Андрея Муравьева, воспитывавшиеся в Благородном пансионе – Степан Шевырев, Владимир Титов, Дмитрий Ознобишин, но и студенты университета, его недавние выпускники и преподаватели. Сын крепостного Михаил Погодин окончил университет в 1821 году с золотой медалью и уже с девятнадцати лет начал преподавать в Благородном пансионе. Михаил Дмитриев окончил университет раньше Раича и Погодина, еще в 1817 году организовав среди своих университетских друзей-поэтов Общество громкого смеха – московский вариант петербургского «Арзамаса». Раич входил в число друзей Дмитриева точно так же, как Дмитриев войдет в число друзей Раича, среди которых со временем, помимо постоянных членов, появились «временные» – пансионеры и студенты университета Михаил Максимович, Владимир Одоевский, Василий Андросов, Алексей Хомяков, братья Авраам и Александр Норовы, братья Иван и Петр Киреевские, вольнослушатель Дмитрий Веневитинов. Не менее значительную роль в создании Общества сыграл воспитатель и преподаватель латыни в пансионе Василий Оболенский, с которым Раич был дружен еще с семинарских лет. Так образовался общий круг друзей Раича – Оболенского – Погодина – Михаила Дмитриева, связанного через своего дядю Ивана Дмитриева со всей литературной элитой того времени. «В молодости знакомство делается тотчас коротким, но тут была связь – литература», – отмечал он впоследствии. Эту связь они сохранили на всю жизнь…
Нетрудно заметить, что Общество друзей Раича во многом напоминает Дружеское литературное общество, созданное в Московском университете на рубеже XVIII и XIX столетий Андреем Тургеневым, Василием Жуковским и Алексеем Мерзляковым. Через двадцать лет новое поколение университетских поэтов объединит Семен Раич, а в 40-е годы ближайшие друзья Раича, профессора Московского университета Михаил Погодин и Степан Шевырев, станут наставниками нового поколения университетских поэтов Аполлона Григорьева, Афанасия Фета, Якова Полонского…
В 1826 году почти все друзья Раича, включая его самого, вошли в Общество любомудрия, созданное Дмитрием Веневитиновым и Владимиром Одоевским. В сохранившемся списке Пушкина, ставшего любомудром в конце 1826 года, значатся девять имен: Погодин, Веневитинов, Шевырев, Хомяков, Рожалин, имя рек (Пушкин), Андрей Муравьев, Оболенский, Кубарев.
В новом Обществе любовь к поэзии как бы уступила место любви к мудрости – философии. Но это только на первый взгляд. На самом же деле перед нами три этапа (от кружка Раича и любомудров до славянофилов) единого процесса возникновения новой поэтической школы, которую Вадим Кожинов, по аналогии с пушкинской, назвал Тютчевской плеядой поэтов. Но в его известной антологии «Поэты тютчевской плеяды» (М., 1982) нет одного имени поэта этой плеяды – Андрея Муравьева.
Два ученика Семена Раича стоят у истоков этой школы – Федор Тютчев и Андрей Муравьев. Но Тютчев уже с 1822 года более двадцати лет жил вне России, дипломатическая служба в Германии фактически спасла его от всех журнальных побранок. Зато, вернувшись, он с лихвой наверстал упущенное, вновь встав в ряды друзей своей юности, противостоявшим, по словам Андрея Муравьева, «красному антирелигиозному направлению». А в 1827 году именно Андрею Муравьеву суждено было первым принять на себя удар в неизбежном столкновении двух поэтических плеяд – пушкинской и тютчевской.
Деятельность Семена Раича вовсе не ограничивалась только, так сказать, начальной подготовкой, «практическими упражнениями в российской словесности», которые он вел в Благородном пансионе вплоть до его закрытия в 1830 году (пансионер шестого класса Михаил Лермонтов – один из последних его учеников). В конце 1826 года он издал альманах «Северная Лира», основными авторами которого и стали его воспитанники, ученики и друзья, входившие в литературный кружок. В «Северной Лире» появилась первые публикации одиннадцати стихотворений самого Раича, шести – Федора Тютчева, пяти – Андрея Муравьева, четырех – Степана Шевырева, стихов и прозы Дмитрия Ознобишина, Владимира Оболенского, Михаила Дмитриева, Михаила Максимовича, Владимира Одоевского, братьев Норовых. В 1829 году он продолжит свою издательскую деятельность, выпустив первые номера журнала «Галатея», в котором, как и в «Северной Лире», были широко представлены как старые, так и новые друзья Раича. Среди старых мы не встретим лишь имени Андрея Муравьева, среди новых – Михаила Лермонтова. Для Муравьева в эти годы началась новая жизнь – паломника, а Лермонтов, на его счастье, не спешил с публикациями…
Знаменитая пушкинская фраза, ставшая крылатой: «Здравствуй, племя младое, незнакомое!», прозвучала в 1835 году в прощальном стихотворении «…Вновь я посетил». И прозвучала она в то самое время, когда тетрадка со стихами юнкера Лермонтова случайно оказалась в руках у Андрея Муравьева, едва ли не единственного человека, который в тот момент мог понять и уберечь его. Быть может, именно эта «случайность» и спасла Лермонтова от того, что пришлось испытать самому Андрею Муравьеву и тому племени младому, которое впервые заявило о себе в середине 1820-х годов – вслед за Пушкиным и пушкинской плеядой поэтов. Во второй половине 30-х годов (или до, или после дуэли Пушкина с Дантесом) Лермонтов создаст живописный портрет Андрея Муравьева, в котором предстанет «высокий белокурый человек» из предсказания гадальщицы…
Московская «Северная Лира» не декларировала своего соперничества с петербургскими «Северными Цветами». Наоборот, представленные в альманахе Евгений Баратынский и Петр Вяземский должны были стать связующим звеном между ними. Но этого не произошло. Тот же Петр Вяземский не случайно начнет свою журнальную рецензию со слов: «Северная Лира» может, кажется, быть признана за представительницу московских муз. Имена писателей, в ней участвующих, принадлежат, по большей части, московскому Парнасу; не знаю, можно ли сказать: Московской школе, хотя точно найдутся признаки отличительные в новом здешнем поколении литературном». Пушкин в своем неопубликованном отзыве назовет лишь два имени, достойных внимания: «…Имя Баратынского, Вяземского ручаются за успех «Северной Лиры», первенца московских альманахов». Остальные поэтические имена, не входившие в пушкинскую плеяду, действительно в то время никому и ни о чем не говорили. Они в этом первенце появились впервые. Но одного из них Пушкин все-таки выделил: «Между другими поэтами в первый раз увидели мы г-на Муравьева и встретили его с надеждой и радостью».
Отзыв Пушкина предназначался для «Московского Вестника», сближение с которым в «Северных Цветах» воспринималось едва ли не как измена. Вполне вероятно, что это и стало одной из причин появления в «Московском Вестнике» не пушкинского отзыва на «Северную Лиру», в котором он с надеждой и радостью называл новое поэтическое имя, а пушкинской эпиграммы на Андрея Муравьева «Из Антологии». Михаил Погодин тщетно пытался воспрепятствовать публикации этой эпиграммы, но Пушкин настоял, считая важным ее появление именно в «Московском Вестнике» – журнале ближайших друзей Андрея Муравьева.
Известный эпизод в салоне княгини Зинаиды Волконской и неудачный муравьевский экспромт – повод, а не причина появления сразу трех эпиграмм – Пушкина, Баратынского и Соболевского. В этой эпиграммной войне Андрей Муравьев был заранее обречен. Его «Ответ Хлопушкину» лишь подтверждает это.
Но эпиграммы были только началом…
В феврале 1827 года, вслед за «Северной Лирой», вышла «Таврида» Андрея Муравьева. Это был едва ли не самый значительный поэтический дебют того времени, который мог вывести на поэтическую орбиту новую московскую плеяду поэтов во главе с Андреем Муравьевым, Федором Тютчевым, Степаном Шевыревым, Алексеем Хомяковым, Дмитрием Ознобишиным. Он первым выпустил поэтический сборник в двадцать лет, после чего, наученные чужим горьким опытом, остальные уже не спешили со своими дебютами: Хомяков издал свою первую книгу в 1844-м, Тютчев – в 1854-м, Шевырев и Ознобишин вообще не издали ни одной. А ведь все могло сложиться иначе, появись вовремя пушкинская рецензия, а не эпиграммы, вслед за которыми критическая статья Евгения Баратынского о «Тавриде» пресекла все разговоры о московском Парнасе и Московской школе. В 1829–1830 годах в «Галатее» Семена Раича появились одни из самых лучших тютчевских подборок, оставшиеся незамеченными. Поэтическая биография Тютчева начинается с публикации в третьем и четвертом томах пушкинского «Современника» двадцати четырех «Стихотворений, присланных из Германии». Непонятно только, почему при этом не было названо имени Федора Тютчева? Не потому ли, что оно слишком тесно было связано с предыдущими его публикациями в альманахе и журнале Семена Раича? Тютчев, как и Андрей Муравьев, с самого начала оказался не того прихода…
Через полвека Андрей Муравьев вспоминал:
«В продолжении зимы 1826 года напечатал я собрание мелких моих стихотворений с описанием южного берега Крыма, под общим названием «Таврида». Весьма горько было для моего авторского самолюбия, когда весною в деревне, в одном из журналов московских, прочел я критический разбор моей книжки, котя и довольно снисходительный, но, как мне тогда казалось, слишком строгий. Безымянную сию критику написал мой приятель, поэт Баратынский: оттого и не было ничего оскорбительного в его суждениях; но для молодого писателя это был жестокий удар при самом начале литературного поприща, который решил меня обратиться к прозе. Когда ж е я возвратился летом в Москву, чтобы ехать опять в полк, весь литературный кружок столицы уже рассеялся, но мне случилось встретить Соболевского, который был коротким приятелем Пушкина. Я спросил его: «Какая могла быть причина, что Пушкин, оказавший мне столь много приязни, написал на меня такую злую эпиграмму?» Соболевский отвечал: «Вам покажется странным мое объяснение, но это сущая правда; у Пушкина всегда была страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться высокого белокурого человека, от которого придет ему смерть. Пушкин довольно суеверен, и потому как только случай сведет его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на мысль испытать: не это ли роковой человек? Он даже старается раздражить его, чтобы скорее искусить свою судьбу. Так случилось и с вами, хотя Пушкин к вам очень расположен». Не странно ли, что предсказание, слышанное мною в 1827 году, от слова до слова сбылось над Пушкиным ровно через десять лет».
Трудно сказать, чем бы закончилась первая встреча Пушкина с белокурым конногвардейцем Андреем Муравьевым, если бы не война. «Я слышу клич призывный брани! // Ему внимает жадный слух. // На битву рвется меч из длани, // В груди пылает юный дух!» – воскликнет Андрей Муравьев, отправляясь на театр военных действий в Персию. В предисловии к «Путешествию в Арзрум» Пушкин отмечал: «Из поэтов, бывших в турецком походе, знал я только об А.С. Хомякове и об А.Н. Муравьеве. Оба находились в армии графа Дибича. Первый написал в то время несколько прекрасных лирических стихотворений, второй обдумывал свое путешествие к Святым местам, произведшее столь сильное впечатление». Предисловие написано в феврале 1835 года к публикации дневниковых записей 1829 года в первом томе «Современника». К этому же времени относится новая встреча Пушкина с Андреем Муравьевым, но уже не поэтом, воспринимавшим мир, по его собственным словам, «сквозь романтическое покрывало», а духовным писателем, автором знаменитой паломнической книги. Да и Пушкин был уже совсем другим. Андрей Муравьев рассказывает:
«Четыре года я не встречался с ним по причине Турецкой кампании и моего путешествия на Восток, и совершенно нечаянно свиделся в архиве Министерства Иностранных дел, где собирал он документы для предпринятой им истории Петра Великого. По моей близорукости я даже сперва не узнал его; но благородный душою Пушкин устремился прямо ко мне, обнял крепко и сказал: «Простили ли вы меня? А я не могу доселе простить себе свою глупую эпиграмму, особенно когда узнал, что вы поехали в Иерусалим. Я даже написал для вас несколько стихов: что когда, при заключении мира, все сильные земли забыли о святом граде и Гробе Господнем, один только безвестный юноша о них вспомнил и туда устремился. С чрезвычайным удовольствием читал я ваше путешествие». Я был тронут до слез и просил Пушкина доставить мне эти стихи, но он никак не мог их найти в хаосе своих бумаг, и даже, после его смерти, их не отыскали, хотя я просил о том моего приятеля Анненкова, сделавшего полное издание всех его сочинений. С тех пор и до самой кончины я оставался с ним в самых дружеских отношениях».
В воспоминаниях Андрея Муравьева есть одна неточность. Пушкин написал о нем не стихи, а рецензию на его паломническую книгу. В этой пушкинской рецензии есть именно те слова, которые Андрей Муравьев приводит по памяти. Сохранившийся черновой набросок Пушкина был впервые опубликован лишь в 1884 году, но в советском пушкиноведении он редко упоминался по другой причине. В нем Пушкин выступает единомышленником Андрея Муравьева как паломника-крестоносца, пишет о религиозном смысле важнейших событий того времени, о котором обычно умалчивают. Внимательно вчитаемся в его строки:
«В 1829 году внимание Европы было обращено на Андрианополь, где решалась судьба Греции, целые 8 лет занимавшей помышления всего просвещенного мира. Греция оживала, могущественная помочь Севера возвращала ей независимость и самобытность.
Во время переговоров, среди торжествующего нашего стана, в виду смятенного Константинополя, один молодой поэт думал о ключах св. храма, о Иерусалиме, ныне забытом христианскою Европою для суетных развалин Парфенона и Ликея. Ему представилась возможность исполнить давнее желание сердца, любимую мечту отрочества. Г-н Муравьев через генерала Дибича получил дозволение посетить св. места – и к ним отправился через Константинополь и Александрию. Ныне издал он свои путевые записки.
С умилением и невольной завистью прочли мы книгу г. Муравьева. «Здесь, у подошвы Сиона, – говорит другой русский путешественник, – всяк христианин, всяк верующий, кто только сохранил жар в сердце и любовь к великому»[57]. Но молодой наш соотечественник привлечен туда не суетным желанием обрести краски для поэтического романа, не безпокойным любопытством найти насильственные впечатления для сердца усталого, притупленного. Он посетил св. места как верующий, как смиренный христианин, как простодушный крестоносец, жаждущий повергнуться во прах пред гробом Христа Спасителя. – Он traversе <пересек – Фр.> Грецию, <preoccupe: исполненный. –Фр.> – одною великою мыслию, он не старается, как Шатобриан[58], воспользоваться противоположною мифологией Библии и Одиссеи. Он не останавливается, он спешит, он беседует с странным преобразователем Египта, проникает в глубину пирамид, пускается в пустыню, оживленную черными шатрами бедуинов и верблюдами караванов, вступает в обетованную землю, наконец с высоты вдруг видит Иерусалим…»
Отправляясь в первое паломничество в Александрию, Кипр, Иерусалим, Смирну, Анатолию, Константинополь, Андрей Муравьев написал прощальное стихотворение «Богомолец», ставшее знаменитым романсом на музыку Александра Алябьева. Словами романса «Ах! Помолитесь за того, // Кто вспомнит вас в своих мольбах!» заканчивается жизнь поэта-воина Андрея Муравьева и начинается новая – русского паломника и духовного писателя.
В это же время он писал брату Николаю Муравьеву: «Не стану оправдывать или изъяснять пред тобою своего предприятия, ибо ты сам набожен, скажу только, что хотя не давал никогда торжественного обета, но с тех пор, как начал себя чувствовать, дал себе обещание посетить Гроб Господень, но не в той надежде, что там единственно обрету спасение, но из сердечного умиления, из чувства признательности к воплотившемуся Богу!»
Паломничество его оказалось не совсем обычным. Современный исследователь Николай Лисовой пишет по этому поводу в статье «Феномен А.Н. Муравьева и русско-иерусалимские отношения первой половины XIX в.» («Православный Палестинский сборник», вып. 103. М., 2002):
«…Представим себе, как его должны были встретить в 1830 году в Иерусалиме, где на протяжении десяти лет не было никого из русских крупных деятелей? Конечно, как вестника Адрианопольского мира, посланца великой России, только что победившей в войне мусульманскую Турцию. В Иерусалиме никто не принимал всерьез заверений Муравьева, будто он приехал всего лишь как поэт и паломник поклониться святыням Иерусалима и Святой земли. Никто не поверил, потому что Муравьев приехал прямиком из штаба И.И. Дибича-Забалканского, заручившись разрешением на поездку не только командующего, но и императора.
Как на него должны были смотреть Патриархи в Константинополе? (Напомним, что Патриархи Иерусалимские жили тогда постоянно в Константинополе). Ему были открыты все двери, он имел возможность беседовать со всеми иерархами (отсюда берет начало его личное многолетнее и плодотворное знакомство со Вселенским Патриархом Константием I). Он получил все необходимые разрешения для безпрепятственного перемещения по Турецкой империи».
Но и в Россию Андрей Муравьев вернулся уже не просто поэтом-романтиком, а «Рыцарем Святой земли». При получении соборной грамоты он писал Патриарху Иерусалимскому:
«Как рыцарь, посвященный Вами, обещаю и впредь защищать по мере слабых сил моих права Всесвятого Гроба и той земли, заступником коей Вы меня называете; как нареченный Вами епитроп, буду я стараться соблюдать все на пользу Иерусалимской Святой Церкви; как сын же повергаюсь, с чувствами глубочайшей признательности, к отеческим стопам Вашим и молю о испрошении мне свыше довольно силы духовной для исполнения сих священных обязанностей, дабы я не был для Иерусалима токмо медью звенящею и кимвалом бряцающим, по выражению Апостола».
Таковым он и стал в действительности – эпитропом (посланником, поверенным в делах) Святой земли в России и России в Святой земле. Первое издание его паломнической книги «Путешествие ко Святым местам» вышло в 1832 году, переиздания – в 1833, 1835, 1840, 1848 годах»[59]. В 1836 году он издаст новую книгу, тоже неоднократно переизданную: «Путешествие по Святым местам русским: Троицкая лавра, Новый Иерусалим, Валаам». Жанр паломничеств не был новостью в русской литературе, как древнейшей, так и новейшей, но его книги стали открытием. «Я, можно сказать, создал церковную литературу нашу, – писал об этом сам Андрей Муравьев, – потому что первым облек в доступные для светских людей формы все самые щекотливые предметы богословские и полемические».
Всю свою последующую жизнь Андрей Муравьев постарается не вспоминать о «Тавриде», оказавшись уже при жизни среди «забытых» поэтов, но пройдет XIX век, минет XX, и в начале XXI века муравьевская «Таврида» вновь увидит свет[60]. Такое «второе рождение» современные исследователи называют «многоцентрической системой», изучением многих центров Пушкинской и любой другой поэтической эпохи. В данном же случае важно отметить, что уже в ранней «Тавриде», наряду с традиционными романтическими темами, перекликающимися с пушкинским «Бахчисарайским фонтаном» и «Крымскими сонетами» Адама Мицкевича, у Андрея Муравьева впервые в русской поэзии появляется христианский Крым. Стихотворение «Развалины Корсуни» посвящено месту крещения князя Владимира; «Геогиевский монастырь» – легендарной христианской святыне Крыма; в основе «Апостола в Киеве» – предание о путешествии по Русской земле апостола Андрея Первозванного; «Днепр» – песня «славы России»; баллада «Ольга» и драматическая сцена «Певец и Ольга» – поэтическое переложение легенд о первой киевской княгине-христианке.
Путешествие в Крым в 1825 году было для него таким же паломничеством, как в 1829 году – в Святую землю. «Таврида» – лирический дневник этого паломничества по христианским святыням Крыма, начиная с Корсуни:
Но отчего среди обломков
Стою благоговенья полн?
Рукою ль набожных потомков
Воздвигнут праотцам сей холм?
Невольно отчего робею
В полуобрушенных стенах,
На груды их ступить не смею,
Как на отца священный прах?
«Владимир, или Взятие Корсуни» – первая из его стихотворных трагедий на темы русской истории. В октябре 1826 года он читал ее во многих московских домах почти одновременно с чтением Пушкиным «Бориса Годунова» и Алексеем Хомяковым – «Ермака». Петр Вяземский напишет Жуковскому об одном из муравьевских чтений: «Молодо, зелено, но есть живость, огонь и признаки решительного дарования». Лишь небольшой отрывок был опубликован в «Атенее» (1830, № 3). Остальные так и остались неопубликованными или неосуществленными. В том числе трагедия «Михаил Тверской», о которой он писал:
«Сия трагедия есть только половина двулогии: «Тверские в Орде», которой дополнением будет «Георгий Московский», и только первая часть обширной драмы, заключающей в себе все трагические черты летописей наших и составленной из непрерывной цепи многих трагедий; все те из них, которые издали уже представляются моим взорам, – как будто бы сей исполинский и в полном смысле отечественный замысел был уже совершен: «Святополк», «Василько», сцены из столетней вражды Ольговичей с Мономахами, «Андрей Боголюбский», «Сеча на Калке», «Федор Рязанский»…
В эти же годы он создал историческую трагедию «Митридат» о выдающемся властителе Малой Азии и библейскую эпическую поэму «Потоп», увидевшие свет лишь в наше время[61]. При жизни была опубликована только поэтическая драма «Битва при Тивериаде, или Падение крестоносцев в Палестине», отрывки из которой в 1836 году появились во втором томе пушкинского «Современника», а в 1874 году она вышла отдельным полным изданием. Постановка этой драмы осенью 1832 года в Александрийском театре не увенчалась успехом. «Вы угадали из «Северной Пчелы», что моя «Битва при Тивериаде» совершенно упала на театре, и хотя и играли пять раз, и народу было много, но все-таки она совершенно упала. Я сам просил, чтобы ее перестали играть, ибо она более драматическая поэма, нежели трагедия», – писал он Жуковскому в ответ на пожелание «не обращать внимания на неудачу», повторяя пушкинский отзыв о своей трагедии. В письме к брату он сообщал: «Пушкин (поэт), которому я давал ее читать под честным словом сказать мне правду, остался ею совершенно доволен, сожалея, что я отдал ее на театр, ибо она поэма, а не трагедия». Что же касается рецензии «Северной Пчелы», то в ней, наоборот, отмечался невиданный успех, но не трагедии, а декораций: «Внутренность дворца, зала Совета, пальмовый сад, вид озера Тивериады и Иордана, площадь и общий вид Иерусалима извлекли общий восторг. Появление каждой из сих декораций сопровождалось троекратными аплодисментами». Реакция зрителей на декорации, конечно, не могла не задеть авторское самолюбие. Но была и другая причина снятия пьесы самим автором. «Представление «Битвы при Тивериаде» было блестящее и вполне удачное, – писал один из современников, – но не возобновлено потому, что найдено неприличным выводить на сцену Святые места, тем более, что во 2-м явлении 2-го действия декорация представляла вид храма Воскресения в Иерусалиме».
Андрей Муравьев во время постановки трагедии еще не служил в Священном синоде, тем не менее он не мог не прислушиваться к высказываниям церковных иерархов. В этой ситуации для него важной была поддержка Пушкина, предложившего опубликовать в «Современнике» сцены из трагедии в качестве драматической поэмы, написав к ним «Объяснительное предисловие». При этом Пушкин сам выбрал наиболее важные сцены из четвертого и пятого действий. Обо всем этом Андрей Муравьев расскажет в своем предисловии, в котором вспоминает об их первых встречах не в Москве, а в Крыму, и что саму драму о последней битве крестоносцев он начал писать по его внушению. Этот факт не отмечен в биографических источниках ни Пушкина, ни Андрея Муравьева, но достоверность его не вызывает сомнения, ведь он обращается к самому Пушкину:
«Пять лет тому, в уединении полковой жизни, написал я, по твоему внушению (здесь и далее выделено мной, – В.К.), сию битву при Тивериаде. В первом цвете молодости сошлись мы с тобою на юге нашего отечества; одиночество заставило нас понять друг друга, прекрасная природа Малороссии пробудила пылкое воображение, напитанное летописями минувших веков. Но из всех событий протекшего ближе говорили сердцу крестовые битвы юной Европы. Романтические подвиги рыцарей, слепо жертвовавших любви и славе, стремившихся в Палестину, чтобы воскресить там призрак Иерусалима, – сильно волновали грудь нашу, в том возрасте, когда жизнь облекает еще все предметы поэтическим покровом.
Ты хотел видеть пред собою картину сего времени и выбрал сам минуту битвы, разрушившей все надежды Крестоносцев. Быть может, тайная мысль о скоротечности первых очаровательных впечатлений молодости заставила тебя желать, чтобы блестящие краски рыцарства оттенены были грустию, или ты думал, что характер его лучше отразить в борьбе с несчастием, когда остановил свой выбор на столь печальной катастрофе. Я исполнил твою волю, начертав в обширной раме исторические сцены последних дней рыцарского королевства; во глубине же сей разнообразной картины поставил я одну мрачную судьбу Иерусалима.
С тех пор мы были оба участниками похода, который можно назвать крестовым, и тебе удалось обнажить саблю на неверных. Но когда исполнились частию и в событиях прозаических мечты наши о крестовых битвах, я хотел удовлетворить другому пылкому влечению сердца и посетить священные места, возбуждавшие благочестивое рвение рыцарей; и часто мой паломнический посох стучал по их могилам, которые они изрыли себе богатырским мечом в Св. земле.
Когда же, возвратясь в отечество, хотел я, на расстоянии нескольких лет, поверить свои ранние впечатления, мне жаль было расставаться со своими рыцарями, как с первыми созданиями юного воображения; слишком много воспоминаний соединялось с ними, слишком много собственных чувств излиялось в их речах и порывах; и чем менее находил я очарования в предметах, некогда меня занимавших, тем ближе лежало сердце к сему раннему созданию моей молодости; мне уже хотелось видеть его не только мысленно, но как бы на яву пред своими глазами, – и эта отрадная мысль как сон мне изменила.
Прими же ныне мой юношеский опыт, в котором найдешь ты многому отголосок, и прости мне, если жертвую твоим именем слабому творению, как бы возлагая на тебя всю его ответственность; но эта жертва не будет первою в твоей приязни, которая не изменяет, подобно надеждам, от натиска годов».
В биографических материалах отмечены встречи юного Муравьева в 1825 году в Крыму с Грибоедовым. «После очаровательной прогулки в Чуфрут-Кале я открыл ему мою страсть к поэзии, – вспоминал он на склоне лет о Грибоедове, – я беседовал с ним ночью, – луна сделала нас откровенными. Я открыл ему мою страсть к поэзии… Он обрадовался моей склонности: «Продолжайте, сказал он, но ради Бога, не переводите, а творите!» С Пушкиным на юге отечества он мог встретиться только в эти же годы южной ссылки поэта, а уже в 1826 году, после возвращения опального Пушкина в Москву, – в салоне княгини Зинаиды Волконской. «Сцены из рыцарских времен» – поздняя драма Пушкина, но идея крестовых походов относится к числу самых ранних, что называется, висевших в воздухе. Поколение Андрея Муравьева и Алексея Хомякова, который тоже был участником Русско-турецкой войны, воспринимало эту войну сквозь призму поэмы «Освобожденный Иерусалим» Тассо, появившуюся в эти годы в переводах их университетских наставников Мерзлякова и Раича. Но в данном случае Муравьев называет не этот литературный источник, оказавший несомненное влияние на его драму о падении Иерусалима. Он пишет о романтических подвигах рыцарей, к которым он обратился в юности по внушению Пушкина, исполняя его волю. Публикация отрывка из драмы в пушкинском «Современнике» (1835, т. 2) была единственной вплоть до 1874 года. Лишь перед смертью Муравьев издал свою юношескую драму, но уже с новым предисловием, названным «Для немногих», в котором вновь вспоминал о Пушкине и первой публикации в «Современнике»:
«Сорок лет, в совершенном забвении, лежал у меня между бумагами, этот еще не зрелый плод первых лет моей молодости и, может быть, навсегда бы там остался, если бы нечаянно о нем не напомнил тот, для кого, собственно, я написал мою «Битву при Тивериаде».
Через сорок лет Андрей Муравьев вновь подтверждает, что свою драму о крестоносцах, созданную по внушению Пушкина, он написал для Пушкина.
Экземпляр «Путешествия по Святым местам» был преподнесен Николаю I, и в 1833 году «по духу своей книги» Андрей Муравьев был определен императором «за обер-прокурорский стол» Святейшего синода. С тех пор в течение почти десяти лет ни одно решение по церковным и дипломатическим связям России с Православным Востоком ни Синодом, ни МИДом не принималось без участия Андрея Муравьева.
Все изменится после подписания Россией Лондонской конвенции 1841 года. Николай Лисовой отмечает: «Вместо того, чтобы быть единственным и полноправным гарантом положения Православия в Турецкой империи, Россия согласилась на участие в так называемом «европейском концерте», т.е. за Иерусалим отвечали теперь не только российский император, напрямую договариваясь с турецким султаном, но и Лондон и Париж. А Россия лишь входит отныне в этот «концерт», из которого ее пытаются все время вытеснить. Лондонские конвенции стали крупным проигрышем дипломатии Николая I. Подписывая их, царь думал, что тем самым «войдет в мировое сообщество». В мировое сообщество он не вошел (через десять лет Европа ответит ему Крымской войной), а влияние на Востоке потерял. Для механизма принятия решений на Востоке это означало усиление роли МИДа. Раз постоянно, прежде чем ответить Иерусалимскому Патриарху, нужно прикинуть, что по этому поводу думают Лондон и Париж – значит, не только Андрей Николаевич Муравьев, но и митрополит Филарет и даже весь Святейший синод оказываются безсильны. Церковно-политические и духовные связи России с Православным Востоком начинает полностью контролировать МИД».
Андрей Муравьев еще четверть века продолжал оставаться экспертом МИДа, выйдя в отставку лишь в 1866 году, но в этот период основным занятием его вновь стала литература. Он совершил путешествия: в Италию и Германию (1845), в Грузию и Армению (1846–1847), по городам и святыням Волги (1848), второе длительное путешествие на Восток (1849–1850), каждое из которых легло в основу его новых книг.
Последним периодом жизни Андрея Муравьева был киевский (1858–1874). По его собственным словам, он вернулся к истокам, в «колыбель православия». В основе его раннего стихотворения «Апостол в Киеве» лежит поэтическое переложение предания из «Повести временных лет» о путешествии Андрея Первозванного по Руси и основании Киева. «Яко на сих горах воссияет благодать Божия; имать град велик бытии и церкви многи Бог воздвигнути имать», – гласит запись Нестора-летописца. В стихотворении Андрея Муравьева «Апостол в Киеве» слова Андрея Первозванного звучат так:
Здесь дивный станет град! – воскликнул, вдохновенный –
И Христианства луч его осветит стены!
Здесь Царства колыбель! В веках зародыш сил!»
Так некогда Андрей пустыни посетил
И в Киевских полях божественной рукою
Воздвигнул первый крест над Русскою землею!
Андрей Муравьев приобрел участок земли и построил дом на Андреевской горке рядом с самой первой киевской Десятинной церковью и Андреевским храмом, возведенным в XVIII веке на том самом месте, где, согласно преданию, Андрей Первозванный воздвиг первый крест на Руси.
В муравьевском доме, тоже ставшем своеобразной Достопримечательностью Киева, побывают многие, включая членов императорской фамилии. Один из самых дорогих гостей «киевского отшельника» (так он называл себя) в августе 1869 года станет Федор Тютчев, приславший вскоре ему стихотворное послание:
Андрею Николаевичу Муравьеву
Там, где на высоте обрыва
Воздушно-светозарный храм
Уходит выспрь – очам на диво –
Как бы парящий к небесам,
Где Первозванного Андрея
Еще поднесть сияет крест –
На небе киевском белея,
Святой блюститель этих мест –
К стопам его свою обитель
Благоговейно прислоняя,
Живешь ты там – не праздный житель –
На склоне трудового дня.
И кто бы мог, без умиленья,
И ныне не почтить в тебе
Единство жизни и стремленья
И твердость стойкую в борьбе?
Да, много, много испытаний
Ты перенес и одолел…
Живи ж не в суетном сознанье
Заслуг своих и добрых дел –
Но для любви, но для примера,
Да убеждаются тобой,
Что может действенная вера
И мысли неизменной строй.
Это было уже второе послание Федора Тютчева. Первое «Нет веры к вымыслам чудесным», датированное 1821 годом, впервые появилось в «Северной Лире» их общего наставника Семена Раича. В июне 1873 года в гостях у Андрея Муравьева побывает Алексей Апухтин, писавший:
Уставши на пути, тернистом и далеком,
Приют для отдыха волшебный создал ты.
На все минувшее давно спокойным оком
Ты смотришь с этой высоты.
Пусть там внизу кругом клокочет жизнь иная
В тупой вражде томящихся людей, –
Сюда лишь изредка доходит, замирая,
Невнятный гул рыданий и страстей.
Здесь сладко отдохнуть. Все веет тишиною,
И даль безмерно хороша,
И, выше уносясь доверчивой мечтою,
Не видит ничего меж небом и собою
На миг восставшая душа.
Жизнь Андрея Муравьева начиналась со стихов и заканчивалась стихами, но теперь уже не собственными, а посвященными ему. Сам же он к концу жизни еще раз вернется к своему поэтическому дебюту и напишет книгу воспоминаний «Знакомство с русскими поэтами», увидевшую свет в Киеве в 1871 году.
Братья Чернецовы
Святой земле посвящены не только самые знаменитые паломнические книги XIX века Андрея Муравьева и Авраама Норова, стихи Петра Вяземского, но и произведения графики, живописи. Первыми из художников паломничество совершили два брата-академика Григорий Чернецов (1802–1865) и Никанор Чернецов (1805–1879), получившие известность в истории русского искусства своими полотнами военных парадов, грандиозной волжской панорамой, длина изобразительного ряда которой составляла 746 метров при высоте 2,5 метра, кавказской, крымской и итальянской сериями гравюр и картин. В Третьяковской галерее, в Русском музее, Томском, Костромском, Таганрогском, Хабаровском и других музеях можно увидеть их живописные и графические произведения, созданные во время «художественных путешествий» в Египет, Сирию, Грецию, Палестину. В 1842–1843 годах, вслед за Андреем Муравьевым и Авраамом Норовым, они совершили паломничество в Святую землю, создав серию литографий «Виды Палестины», изданную в четырех тетрадях (СПб., 1844). Эти литографии, по их словам, передавали «верное и точное понятие о предметах, находящихся в Святой земле и драгоценных для каждого Христианина». Первые акварели «Улица Табания в Каире», «В погребальном вертепе Богородицы в Гефсимании», «Часовня Гроба Господня» и другие тоже были созданы во время паломничества. «Чернецовы, – отмечают современные исследователи, – практически создали иконографию Иерусалима, которую можно признать художественной энциклопедией святого места». Все последующие годы жизни братьев Чернецовых религиозная и историческая живопись продолжала занимать центральное место в их творчестве. Классикой русского искусства стали «Мертвое море» (1850), «Лавра Святого Саввы близ Иерусалима» и другие произведения братьев Чернецовых, первыми учителями которых в костромском городе Лух были иконописцы – отец Григорий и старший брат Евграф, а учеником Григория и Никанора стал их младший брат Поликарп, принимавший участие в «срисовывании с натуры замечательных мест по обеим Берегам Волги в панорамном виде» в 1838 году, а в 1842 году в таком же срисовывании с натуры – православных святынь Греции, Египта, Палестины. Во время паломничества в Святую землю младший брат Поликарп заболел и умер. Братья похоронили его на священной горе Сион.
Цареградская обедня[62]
Баллада
«Когда ж я увижу Софийский алтарь?
Что мне обещанья пустые!
Ты, Ходжия, ты сего храма ключарь, –
Открой мне врата золотые!» –
Так стража седого Князь Гика просил,
И старец младенцу речами грозил:
«Затем ли отец, молдаван Господарь,
Мне вверил твое воспитанье,
Чтоб я на погибель открыл сей алтарь
И с неба навлек наказанье? –
Мой сын! – не укроем от гнева Судьбы
Ни кудрей златых, ни седой головы!
Хотя в сей мечети читают Коран,
И гимны Алле раздаются, –
Не смеет никто из благих мусульман
К вратам алтаря прикоснуться!
Дерзнет ли – и здесь же сразит его гром! –
Так вечным мечети – алтарь сей пятном!» –
«Нет, Ходжия, туркам алтарь сей грозит,
Гонителям Греческой веры!
Но мне, православному, он не закрыт,
Младенцу откроются двери!» –
«Останься, мой сын, ах! останься, поверь:
В пучину геенны ведет сия дверь!»
Но тщетно, младенец не внемлет мольбам;
От старца поспешной стопою
Бежит – и с улыбкой подходит к вратам,
Пленяется пышной резьбою,
Парчевую занавесь хочет поднять…
Врата вдруг открылись – его не видать!
Отчаянный, Ходжия с вестью бежал
К отцу малолетнего Гики,
Седой Господарь со слезами упал
К подножию трона Владыки,
Об участи сына узнать он молил,
«Но кто же узнает?» – Султан возразил.
– «Меж греками есть чудотворный монах
Он столп адамантный закона! –
Григорий укрылся в Афонских горах,
Сойдя с Патриаршего трона. –
В броне своих дел прикоснется к вратам
И тайны святыни поведает нам!»
В Софийской мечети – духовный собор
С святою водой и крестами,
Толпится на крылосах юношей хор
И храм очищает мольбами.
Меж ними смиренно стоит Господарь
И влажные взоры вперил на алтарь.
Святитель идет в облаченьи к вратам,
Завесу отдернул с мольбою,
Взглянул, – что предстало смятенным очам?
Он дрогнул и быстрой рукою,
Завесу задернув, вступил на амвон,
И слов его ждет ужаснувшийся сонм!
В священном восторге Григорий стоит:
Земное далеко, далеко!..
Глагол прорицаний уста шевелит,
Горит вдохновенное око! –
Ему суждено Искупителем быть
И кровью свободу отчизне купить!
«Внимайте! внимайте! – В тот миг роковой,
Когда Византия упала,
Тех дней Патриарх недоступной мольбой
Молил, чтобы казнь миновала,
И полным собором обедню служил,
Но тела и крови еще не вкусил,
Когда среди вопля, убийств и огней
Ворвалися в храм янычары,
Достигли по трупам до Царских дверей,
Уж близки мечей их удары, –
Внезапно захлопнулся с треском алтарь,
И пала завеса пред сонм янычар!
Я первый содвинул завесу веков, –
И мне те же лица предстали
В том виде, в котором их тучи врагов
В минуту обедни застали! –
Седой Патриарх, наклонясь на престол,
Стоит над дарами, внимая Символ.
И два архидьякона митру над ним
Обмершей рукою подъемлют,
И два архирея над даром святым
Недвижимо воздух колеблют,
И два иподьякона с вечным огнем
Безжизненным блеск отражают лицом!
Вокруг – Митроносных двенадцать чинов,
Как трупы, стоят без движенья,
Не внемля течению долгих веков.
И, чуждые порабощенья,
Как будто не зная о наших цепях,
Стоят, неприступные, в вечных мольбах!
И самое время расторгло для них
Жестокие смерти заветы!
Лишь томная бледность на лицах святых
Легла отпечатком столетий!» –
«Где ж сын мой?» – воскликнул князь Гика в слезах. –
«Близ образа Девы, с кадилом в руках!
И знайте: тогда лишь сей службе конец,
Когда наша цепь разорвется,
С Султана падет – Константинов венец,
Здесь знамя Креста разовьется,
И сонм одноверцев проникнет в сей храм,
И Царь Россиян прикоснется к вратам!
Тогда лишь отыдут на вечный покой
Уставшие в долгом соборе! –
Но прежде… я слышу стенанья и вой!
Я вижу кровавое море!
Все ужасы, все упадут на тебя,
Отчизна!., и первою жертвою – я!»
1827
Из драмы «Битва при Тивериаде, или падение крестоносцев в Палестине»
Песнь Дервиша
Аллах дает нам ночь и день,
Чтоб прославлять его делами;
Светило дня – его лишь тень –
Виновных обличит лучами,
Аллах керим! Аллах керим!
Пред ним стоит Пророк в мольбах,
И гром, готовый к пораженью,
Он удержал его в руках –
Не искушай его терпенье!
Аллах керим! Аллах керим!
Здесь время на земле дано
Для покаянья человеку.
Страшитесь, улетит оно,
Спешите с милостыней в Мекку!
Аллах керим! Аллах керим!
Лик обрати свой к Каабе[63],
Молись и будь готов! Кто знает,
Что тайный рок сулит тебе?
Счастлив, кто смело рок встречает!
Аллах керим! Аллах керим!
Спасенным – рай, погибшим – ад!
Сыны земные, трепещите, –
Там все деянья обличат;
Грехи раскаяньем сотрите!
Аллах керим! Аллах керим!
1827
<Молитва богомольца>
Площадка пред вратами храма Воскресения
Я наконец обнял сей дивный Гроб,
Омыл его горючими слезами,
Раскаянный, молил я о прощеньи,
Молил – и небо мне его послало
В том сладком отдыхе души и сердца,
Которого давно я был лишен.
Хвала тебе, о живописный Гроб!
Как я завидую, святые братья,
Вам посвятившимся его служенью.
Здесь обитает с вами вечный мир
И счастие…
<Молитва рыцаря>
Пред вратами храма Вознесения
О Искупитель!
Здесь дивный Гроб Твой, вот утес Голгофы, –
Алтарь земли, на коем Ты был жертвой;
Вот те места, где Ты, друг человеков,
Страдал на нечестивое их племя;
И здесь я повергаюсь пред Тобой,
Во прах, во прах, из коего я создан!
Здесь проливаю я потоки слез, –
Ты плакал сам, Ты их поймешь, Спаситель!
Здесь я молюсь Тебе, не за себя
И не за мир! – Нет, нет, за дивный град Твой,
За колыбель Твою, за светлый гроб,
За каждый шаг той дорогой земли,
Которую Ты освятил стопами, –
За Твой Иерусалим, за Палестину!
У избранных ее не отнимай,
У верного народа Твоего!
Сотри неверных рог, не попусти
Отродью сатаны ругаться нами,
Со смехом спрашивать: где Бог и Спас ваш?
Не дай увидеть мне, в Твоей святыне,
Ту срамоту, ту мерзость запустенья,
Которую предрек Твой Даниил!
Нет, прежде смерть, пошли мне смерть, и пусть
В Святой земле, над грудою неверных, –
Я за Тебя паду, о Искупитель!
(Входит во храм Св. Гроба.)
Богомолец
Я принял крест, я посох взял,
Меня влечет обет священный.
Вы все, для коих я дышал
В отчизне дальной, незабвенной.
Ах! помолитесь за того,
Кто вспомнит вас в своих мольбах!
Куда весь Запад слал сынов,
За гроб Господень лечь костями
Стезею светлой их гробов,
Пойду с молитвой и слезами.
Ах! помолитесь за того,
Кто вспомнит вас в своих мольбах!
Где в перси Божиих дворян[64],
Сквозь медные кольчуги кольца
Вперялись стрелы агарян,
Меня ждет пальма богомольца.
Ах! помолитесь за того,
Кто вспомнит вас в своих мольбах!
И где страдал за смертных Бог,
Паду пред гробом Искупленья,
Быть может, там доступней вдох
И сердце чище для прощенья!
Ах! помолитесь за того,
Кто вспомнит вас в своих мольбах!
К мечте далекой грозен путь,
Коварны степи, бурно море,
И часто богомольца грудь
Стеснит тоска, взволнует горе.
Ах! помолитесь за того,
Кто вспомнит вас в своих мольбах!
Когда взойдут в стране родной
Ненастья бурны дни над вами,
О, понеситесь в край глухой
За юным путником печальным
И помолитесь за того,
Кто вспомнит вас в мольбах своих!
Когда ж, быть может, там мета
И странничествию, и краткой жизни
И лягу я под сень креста
Далеко от полей отчизны –
Ах! помолитесь за того,
Кто вспомнил вас в своих мольбах!
4 декабря 1829
Бургас
Романс А.А. Алябьева (1835).
Молитва об Ольге Прекрасной[65]
Странников дальних ангель-хранитель,
Добрый наставник душ и телес!
Будь ей в чужбине путеводитель!
Там, где целебно с теплых небес,
Вечно блестящих ярким сапфиром,
Сходит на землю благость Творца,
Скорби врачуя здравьем и миром
И обновляя жизнью сердца!
Там ли, где льется Рейн изумрудом
В тесной оправе сжавшихся гор,
Быстро сменяясь чудо за чудом,
Замок за замком радуют взор;
Там ли, где ясно в море зеркальном
Раю подобный смотрится юг:
В странствии трудном, в плаваньи дальном,
Будь ей заступник, пестун и друг!
Там где природа юной красою,
Прелестью стройной пышно цветет,
Странницу нашу встретят родною,
Милой сестрою все назовет.
Радости наши в жертву приносим:
Жертва будь наша, радости ей!
Ангел-хранитель! только и просим:
Здравия чашу в грудь ей пролей!
Ангел разлуки! в день этот черный,
В туче угасшей с нашей звездой,
Не унывая с грустью покорной
В утро свиданья верим душой:
Верим, что скоро ангел возврата,
Празднуя с нами радостный час,
Примет в объятья милаго брата
С милым залогом, взятым от нас!
Стихотворение посвящено отъезду княгини Зинаиды Волконской из России весной 1829 года, когда с подобными же прощальными стихами к ней обращался Евгений Боратынский:
…И неустанно мы рыдаем.
Так, сердца нашего кумир,
Ее печально провожаем
Мы в лучший край и лучший мир.
Как оказалось, друзья провожали ее в Италию навсегда. Она ненадолго приедет в Россию лишь в 1840 году, но истовой католичкой. На склоне лет Андрей Муравьев вспоминал о ее знаменитом московском салоне конца 1820-х гг.: «Общим центром для литераторов и вообще для любителей всякого рода искусств, музыки, пения, живописи, служил тогда блестящий дом княгини Зинаиды Волконской, урожденной княжны Белозерской. Эта замечательная женщина, с остатками красоты и на склоне лет (ей было в ту пору 35 лет. – В.К.), хотела играть роль Корины и действительно была нашей Русскою Коринною. Она писала и прозою и стихами, одушевленная чувством патриотизма, который не оставил ее даже и тогда, как, изменив вере отеческой, поселилась в Риме. Предметом же своей поэмы избрала она Св. Ольгу, так как в ее жилах текла кровь Рюрикова и род Белозерских особенно благоговел пред сею великою просветительницею Руси. (Уних в доме даже хранилась древняя ее икона, писанная, по семейному преданию, живописцем императора Константина Багрянородного, в то самое время, когда крестилась Ольга в Царьграде). Все дышало грацией и поэзией в необыкновенной женщине, которая вполне посвятила себя искусству». В 1824 году увидела свет повесть Зинаиды Волконской «Славянская картина 5-го века», позже – «Надгробная песнь славянского гусляра» и «Сказание об Ольге». Андрей Муравьев в свою очередь создал в 1826 году поэтическую сцену «Певец и Ольга», в которой обращался к тому же образу киевской княгини.
Великая тень, для чего ты мелькаешь
В таинственной мгле безмятежных ночей?
Мечтой о минувшем зачем нарушаешь
Отрадные сны утомленных очей?
Не звуков ли арфы опять ожидаешь,
Могучего отзыва славы твоей?
Иль в песнях вещать ты к потомству желаешь?
Вещай – и певцу вдохновенье пролей!..
В 1829 году он провожал ее в Италию своей «Молитвой об Ольге Прекрасной». Анонимная публикация этой молитвы 1836 году в пушкинском «Современнике» тоже была не случайной. Как раз в это время в «Московском Наблюдателе» была опубликована ее повесть «Сказание об Ольге», и Муравьев в своей «Молитве» еще раз напоминал о ее родстве с Ольгой Прекрасной. Анонимность же публикации, по всей видимости, объясняется тем, что появление этой молитвы в «Современнике» само по себе было тем «увещеванием», с которым многие бывшие друзья обращались к Зинаиде Волконской.
[57] Цитата из путевых записок Д. Дашкова «Русские поклонники в Иерусалиме. Отрывок из путешествия по Греции и Палестине в 1820 году», опубликованных в «Северных Цветах на 1826 г.».
[58] Имеются в виду «Путевые записки от Парижа до Иерусалима» Шатобриана (1811).
[59] Наиболее полное современное издание: «Андрей Муравьев. Путешествие ко Святым местам в 1830 году». Предисловие и подготовка текста Н. Н. Лисового. (М., 2007).
[60] В 2007 г. сборник «Таврида» переиздан в серии «Литературные памятники». В «Дополнениях» впервые полностью публикуется второй сборник «Опыты в стихах», журнальные статьи и рецензии о «Тавриде» Е. Баратынского, П. Шаликова, О. Сомова, Н. Маркевича, А. Никитенко, письма Андре Муравьева. В статье Н.А. Хохловой «Об А.Н. Муравьеве и его поэтическом сборнике «Таврида"" и в обширных комментариях выявлены связи муравьевской «Тавриды» с литературой Пушкинской эпохи. Этой же теме посвящена книга Н.А. Хохловой «Андрей Муравьев – литератор» (СПб., 2001).
[61] Впервые опубликованы Н.А. Хохловой в изданиях: «Новое литературное обозрение» (1996, № 17); «Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 2000». М., 2001.
[62] Впервые: «Русский Зритель» (1828, № 1–2). Без подписи, но с авторским предисловием: «В Бессарабии мне рассказывали греки сие предание о малолетнем князе Гике, сыне Господаря Молдавского, и о чудном видении в алтаре Софийского собора последнего Патриарха Григория, сего знаменитого мученика веры, виденном им в последних годах минувшего столетия. Я только передаю то, что слышал». Андрей Муравьев первым из русских поэтов обратился к народной легенде, которой суждено будет вновь обрести поэтическую форму в 1856 г. во время Крымской войны в стихотворении Михаила Розенгейма, а в 1888 г. – в балладе Аполлона Майкова.
[63] Кааба – мусульманский храм в Мекке со знаменитым «черным камнем».
[64] Так называли себя крестоносцы.
[65] Впервые; в последнем прижизненном томе пушкинского «Современника» (1836, № 4). Без подписи. В этом же номере опубликована первая подборка Ф.И. Тютчева «Стихи, присланные из Германии» за подписью «Ф.Т.», так что два воспитанника Семена Раича в пушкинском «Современнике» вновь оказались вместе.
Комментировать